Мейендорф И.

Живое предание Свидетельство Православия в современном мире

«Паломник» 2004

Ред. Golden-Ship.ru 2013

Живое предание

Свидетельство Православия в современном мире

Предисловие

Сегодня к российскому читателю приходит книга статей профессора протопресвитера Иоанна Мейендорфа. Его рассказ о пройденном пути, о своих предках публикуется как приложение к книге. Поэтому мы не будем подробно останавливаться на биографических данных. Отец Иоанн, как говорили в советское время, был широко известен в узких церковных и научных кругах не только как активный церковный деятель, но и как ученый–византинист, как православный богослов, который представлял Православную Церковь на международных богословских форумах. Он был человеком широких церковных взглядов и активной жизненной позиции. Консерваторы в СШЛ обвиняли его едва ли не в сотрудничестве с богоборческой властью в СССР, вменяя ему и отцу Александру Шмеману в вину дарованную в начале 70–х Автокефалию Православной Церкви в США. А богоборческая власть не простила ему послесловия, которое он написал в 1977 году к книге Льва Регельсона «Трагедия Русской Церкви». После этого о. Иоанна перестали пускать в СССР. Вновь он приехал в Россию лишь после падения богоборческого режима.

Книга «Живое предание» вобрала в себя статьи протопресвитера Иоанна Мейендорфа на богословские темы, разбросанные по различным англоязычным и русским журналам. Впервые она вышла в Санкт–Петербурге в начале 90–х годов. Парадоксально, но парижанка Л.А. Успенская перевела с английского даже те статьи, которые были написаны отцом Иоанном по–русски. Это безусловно снижает ценность петербургского издания. Еще при жизни отца Иоанна в Париже вышла его книга «Византия и Московская Русь» в самиздатском переводе, сделанном в Москве. Отец Иоанн был крайне раздосадован качеством перевода и тем, что ему не предоставили возможность отредактировать его. Об этом он с огорчением говорил автору этих строк во время своего последнего приезда в Россию. Печально, но перевод повторили и лишь слегка отредактировали в издании, предпринятом Свято–Тихоновским богословским институтом в 2003 году.

«Живое предание», которое читатель держит в руках, бережно воспроизводит статьи отца Иоанна, написанные им по–русски. Переводы с английского заново отредактированы Еленой Дорман. Этот сборник удивительно актуален сегодня, когда многими православными в нашем стремительно меняющемся обществе потеряны святоотеческие ориентиры. Книга отца Иоанна Мейендорфа, охватывающая двухтысячелетний путь христианства, как восточного, так и западного, действенно помогает нашим современникам обрести верные пути. Статьи сборника отличают глубокое знание истории христианства, богословское чутье и доступное изложение. Книга издана благодаря помощи фонда Religious Books for Russia.

Cepгей БЫЧКОВ, доктор исторических наук

ВВЕДЕНИЕ

Как православному человеку хранить свою веру и свидетельствовать о ней в изменчивом мире двадцатого столетия? На этот вызов нашего времени может быть только один ответ — живое Предание.

Всякое православное богословие и всякое православное свидетельство непременно традиционны в том смысле, что они соответствуют не только Священному Писанию, но и опыту Отцов Церкви и святых, а также постоянному священнодействию смерти Христа и Его Воскресения в богослужении Церкви. Однако термин «традиционное богословие» может означать и богословие мертвое, если традиционность отождествляется с простым повторением. Такое богословие может оказаться неспособным увидеть вопросы своего времени, может противопоставить новым ересям вчерашние аргументы.

Но мертвый традиционализм не может быть истинно традиционным. Святоотеческое богословие характеризуется прежде всего тем, что оно смогло ответить на вызовы своего времени, сохраняя при этом верность изначальной, апостольской вере. Итак, просто повторять то, что сказали Отцы, значит изменять их духу и тому замыслу, который они воплотили в своем богословии.

Великие отцы–каппадокийцы четвертого века, свв. Василий Великий, Григорий Богослов и Григорий Нисский, являются подлинными столпами православного христианства потому, что они сумели соблюсти веру перед лицом двух великих опасностей. Первой была арианская ересь, отрицавшая Божество Христа, второй — вызов, брошенный древнегреческой философией, имевшей большое влияние. Эта философия царила над умами просвещенных людей в течение столетий; и именно из–за своей привлекательности, традиционности, престижности она мешала многим грекам принять новую библейскую веру учеников Христовых. Обе эти проблемы Отцы видели ясно и отвечали на них компетентно. Они не просто анафематствовали ариан, а создали положительную и современную терминологию для разъяснения тайны Святой Троицы, ту терминологию, которая запечатлена в Символе веры. Они не просто отрицали ценность греческой философии, но показали также, что лучшие ее прозрения могут быть успешно использованы в христианском богословии, при условии, что высшим критерием истины признается Евангелие Христово.

Таким образом, быть «традиционным» значит для нас подражать Отцам в их творческом труде, рассуждении и богословской интуиции. Как они, мы должны посвятить себя делу спасения людей от заблуждений, а не просто держаться за отвлеченные и декларативные истины. Мы должны подражать их направленности на понимание своих современников и употреблять категории и термины, доступные и привычные современному миру. Истинное Предание — это всегда живое предание. Оно изменяется, всегда оставаясь одним и тем же. Предание меняется не потому, что изменения претерпевает его существенное содержание, а потому, что оно оказывается в разных ситуациях. Его содержание не есть нечто абстрактное; это Сам Живой Христос, сказавший: «Аз есмь Истина».

В этой последней четверти двадцатого века Православная Церковь и православное богословие оказались в совершенно особом положении раздробленности и обособленности. В Восточной Европе, где живет большинство православных христиан, политические условия крайне затрудняют всякое выражение живого богословия. Церковь выживает в ограниченных рамках богослужебной жизни, которую государство терпит как отживший музейный экспонат. Однако многие признаки указывают на то, что духовный потенциал Православия, хранимый прежде всего в замечательном динамизме его богослужения, останется незатронутым. Более того, трагическая и искусственная изоляция православных общин может в один прекрасный день оказаться провиденциальной. Отъединение Православия от остального мира, как это сделало в прошлом турецкое иго, может означать защиту его от искушений и шатаний современного западного секуляризма.

Совсем иным является наше положение на Западе. Нашей полной умственной свободе не мешают никакие формальные ограничения. Это не значит, что мы не стоим перед искушениями, и часто более тонкими и в известном смысле более опасными, чем те, которым подвержены наши православные братья в Восточной Европе. Так, наш богослужебный кризис и тот канонический хаос, в котором мы живем, ясно показывают, что мы не используем Богом данную нам свободу во славу Божию.

Задача живого богословия, выражающего единое и живое Предание Церкви, заключается в том, чтобы определить проблемы нынешнего дня и дать на них ответ в соответствии с требованиями единой истины Христова Евангелия. Необходимость справиться с этой задачей становится тем более очевидной, что внеправославное христианство, а также светский нехристианский мир предоставляют нам множество благоприятных возможностей ясно свидетельствовать о православии. Настоящая книга содержит несколько докладов, прочитанных автором на экуменических собраниях и во время межконфессиональных диалогов. У нас нет, однако, никаких оснований для православного триумфализ–ма в смысле каких–либо конкретных достижений. Следует признать, что участие разных Православных Церквей и многих православных богословов в экуменическом движении за последние десятилетия не привело к значительным результатам в развитии западного богословия.

Примером могут служить многие годы «дружбы» между Православием и англиканством. Но ни дружба эта, ни серьезные предупреждения православных не помешали недавним событиям в Протестантской Епископальной Церкви Америки. Епископалы одобрили священство женщин, а также отвергли предложение (имевшее в виду предполагавшееся сближение с Православием) отказаться от латинской вставки филиокве в Символе веры. Если наши англиканские друзья в большинстве своем столь очевидно равнодушны к традиционной позиции Православия, то как можно ожидать более положительного отношения от многочисленных протестантских общин, с представителями которых мы встречаемся на различных экуменических собраниях? Это очевидное отсутствие интереса к современному свидетельству Православия со стороны того, что можно назвать западно–христианским богословским и экклезиологическим истеблишментом, приводит иногда и самих православных к отрицательному и пессимистическому суждению об экуменическом свидетельстве Православия. Однако, прежде чем впадать в такой пессимизм, следует подумать о более «кафолическом» понятии ответственности Церкви в современном мире. Не обязательно ограничиваться формальной структурой экуменического движения.

Более широкий и более «кафолический» взгляд на наше свидетельство должен считаться с тем фактом, что на известных уровнях, например в духовной жизни и экклезиологии, Православие оказывает постоянное влияние, которое большинство православных часто не замечают. Это влияние возможно именно потому, что, несмотря на свою историческую слабость, Православная Церковь не поддается пессимизму и не замыкается в мизантропической обособленности и сектантской успокоенности своей праведностью. Вместо этого она продолжает в определенной мере проявлять смиренную и сострадательную заботу о других.

Наконец, есть один аспект, о котором православные уже не могут позволить себе забывать. Главным препятствием к обретению доверия в современном мире служит явное несоответствие между православным учением о Церкви и той реальностью жизни и организации Православных Церквей (особенно на Западе), которая очевидна и православным, и неправославным. В одной из глав настоящей книги, специально посвященной этой проблеме, мы пытается выдвинуть некоторые конструктивные предложения, как можно прекратить экклезиологический хаос, который ныне все большее число ответственных православных церковных деятелей признает соблазном. Наше утверждение, что мы «Единая, Святая, Соборная и Апостольская Церковь» в мире вообще и в каждой стране, городе и месте в частности, просто не может приниматься всерьез, когда нами же игнорируются те традиционные каноны, которые выражают и ограждают это утверждение.

Мы глубоко убеждены, что та умственная и духовная свобода, которой Православная Церковь пользуется в западных странах, дарована нам Богом с определенной целью. Цель эта в том, чтобы мы были постоянной «мастерской» свободной православной мысли и деятельности, так чтобы когда–нибудь все вселенское Православие получило пользу от того, что мы делаем. Бог посылает нам испытание — не то испытание огнем, от которого страдают миллионы наших братьев в Восточной Европе с 1917 года, а испытание жизнью и свободой. И поэтому проблема «живого Предания» есть наша насущная проблема.

Давая настоящей книге заглавие «Живое предание» [1], я не забыл, что в 1930 году группа выдающихся богословов, русских эмигрантов в Париже, опубликовала сборник под тем же заглавием. Влияние этого сборника не было столь сильным, каким могло бы быть, потому что в то время западный мир не был готов к свидетельству его авторов, родная же их страна была для них совершенно закрыта. Озаглавливая так настоящую свою книгу, я с радостью признаю, сколь многим я обязан тому духовному семени, которое они посеяли сорок лет назад.

СМЫСЛ ПРЕДАНИЯ

Апостольская киригма возвестила миру об историческом событии, происшедшем «при Понтийском Пилате» в определенное время и в определенных условиях. Это уникальное событие было, с одной стороны, исполнением всей истории Ветхого Завета: Иисус Христос есть Тот, о Котором писали Моисей в законе и пророки (Ин. 1:45). С другой стороны, это был единственный источник всеобщего спасения всех последующих поколений. По основному смыслу Нового Завета искупительный акт Христа был совершен единожды и навсегда; ничто не может быть к нему добавлено, и нет никакого иного пути, чтобы получить от него спасение, кроме как через слушание Слова Божия, провозглашенного «свидетелями». Церковь именуется «апостольской» по соотнесению с этими свидетелями, и прилагательное это употребляется даже в Символе веры с тем, чтобы ясно указать на ее связь с непосредственными учениками Христа.

Эти основоположные принципы и должны с необходимостью определять наше отношение к Писанию и Преданию.

1. Писание, Предание и Церковь

Всякий, кто знаком с византийским литургическим этосом или с любыми традиционными обрядами, будь то западными или восточными, знает, какого открытого и торжественного почитания Библии требуют эти обряды[2]. Это почитание — нечто большее, чем чтение отрывков из Священного Писания, постоянное повторение стихов Псалтири и ежедневное пение гимнов из Ветхого и Нового Завета; здесь совершенно очевидно почитание Священного Писания, в частности Евангелия, как книги. Этим объясняются каждение перед нею, прикладывание к ней, крестные ходы, в которых священная книга эта занимает почетное место и представляет Самого Христа, открывающегося в Своем Слове.

Единственная цель этого литургического почитания книги Священного Писания — явить верующим, что она содержит в себе саму Истину Откровения, которой Церковь обладает именно в данной письменной форме. В этой связи важно отметить, что, каково бы ни было значение Предания и понятия неизменности Церкви в Истине и ее непогрешимости, христианская Церковь никогда не добавляла к Священному Писанию своих собственных вероучительных определений. Основанное на апостольской киригме, оно включает в себя, наряду с богодухновенными Писаниями евреев, только письменное свидетельство тех, кто своими глазами видел воскресшего Христа и мог записать для Церкви самые слова Учителя, верно истолковывая Его учение. Церкви надлежало только определить «канон», но не составлять богодухновенные Писания, потому что она никогда не верила в некое «продолжающееся откровение», а знала лишь один–единственный исторический акт, совершенный Богом единожды и навсегда во Христе. Авторитет Писаний основывается на том факте, что они составлены очевидцами земной жизни Христа, Его учениками. Церковь могла только подтвердить их подлинность водительством Духа Святого, обетованного Самим Господом; она не могла их создать. Подлинность эту следует, разумеется, понимать как относящуюся к содержанию, но не обязательно к форме текстов. Так, например, Евангелия от Марка и от Луки с самого начала считались частью канона, хотя авторы их не входили в число Двенадцати; содержание же их киригмы традиционно приписывалось свидетельству Петра и Павла. Ориген и другие ранние христиане, сомневавшиеся в том, что Послание к Евреям действительно написал Павел, не имели в виду исключение его из канона, так как не сомневались в том, что Послание это покрыто Павловым авторитетом в смысле более широком, чем непосредственное авторство. С другой стороны, никто никогда не предлагал включать в канон что–либо, кроме апостольских писаний; именно по этому общему принципу и были исключены из канона «Пастырь» Ермы и «Послание Варнавы». Таким образом, апостоличность оставалась основным критерием в формировании канона Священного Писания, потому что она была также и единственной истинной характеристикой христианской киригмы как таковой. Церковь определяла и судила только границы подлинного Откровения, и для этого она нуждалась в критерии, внеположном Писанию, но не независимом от него. Критерий этот — водительство Духа Святого, Которым осуществилось Боговоплощение, Который пребывает и на Самом Христе, и на Теле его — Церкви, Как община людей, получившая спасение через конкретные исторические события, Церковь не может иметь иного основания, нежели апостолы и пророки (Еф. 2:20), которые свидетельствовали о том, что слышали и видели своими очами, и руки их осязали (1 Ин. 1:1). Спасение же это, которому они свидетели, ведет к тому, что Бог живет среди нас и что Дух наставляет нас на всякую истину (Ин. 16:13).

Мы только что сказали, что Священное Писание содержит всю полноту апостольского свидетельства. Это не значит, однако, что в Писании буквально все сказано словами и разложено «по полочкам», так же как и подлинность священных текстов не есть обязательно подлинность формальная и, так сказать, «вербальная». Слово Жизни не есть богословская энциклопедия, которую достаточно открыть на нужном месте, чтобы получить исчерпывающе представленную желаемую информацию. Так, например, как показали труды Оскара Кульмана, Иоахима Иеремиаса[3] и других, современная экзегетика все яснее выявляет, что, хотя боговдохновенные авторы ничего прямо не говорили о некоторых основных христианских истинах, таких, например, как учение о таинствах, они считали их самоочевидными, не требующими доказательств и объяснений. Изречения Господа Иисуса о Хлебе Небесном, о виноградной лозе или о «воде, текущей в жизнь вечную» (даже если их сакраментальное истолкование не является единственно возможным) не могут быть вполне поняты без знания о том, что христиане в первом веке совершали Крещение и Евхаристию. Отсюда ясно, что Священное Писание, будучи само по себе полным и завершенным, предполагает Предание, и не как добавление, а как ту среду, в которой оно становится понятным и осмысленным. В то время, когда еще не спорили о «количестве источников» Откровения, св. Василий Кесарийс–кий в знаменитом месте своего трактата «О Святом Духе» выражает простым, почти наивным языком взаимозависимость и существенное единство Писания и Предания: «Из догматов и проповедей, соблюденных в Церкви, иные имеем в учении, изложенном в Писании, а другие, дошедшие до нас от апостольского предания, прияли мы втайне[4]. Но те и другие имеют одинаковую силу для благочестия… Ибо, если бы вздумали мы отвергать не изложенные в Писании обычаи, как не имеющие большой силы, то неприметным для себя образом исказили бы самое главное в Евангелии, лучше же сказать, обратили бы проповедь в пустое имя»[5]. И далее он говорит как раз об обрядах Крещения и Евхаристии.

Поэтому не может быть и речи о «двух источниках» Откровения. Оно не есть ряд продиктованных человеческому духу формально определимых истин. Откровение в Иисусе Христе есть раз и навсегда установленное новое общение Бога и человека. Это причастность человека Божественной жизни. Священное Писание не создает эту причастность, оно свидетельствует в окончательной и завершенной форме о делах Божиих, осуществивших эту причастность. Для полного понимания Священного Писания необходимо то абсолютно реальное общение, которое осуществляется в Церкви. Предание есть сакраментальная преемственность общения святых в истории; в известном смысле это сама Церковь.

Православие верит в абсолютный, органический, совершенный характер непрерывности этого общения и видит в этой непрерывности свойство, присущее самой природе Священного Писания. Если бы эта непрерывность была нарушена, Писание потеряло бы свой смысл, и то, что Сам Бог восхотел совершить в Своем Воплощении, потерпело бы крушение. Крушения, конечно, происходят в жизни отдельных людей, целых наций и обществ, но Церковь, как дар Божий, не может сокрушиться, ибо Господь представит ее Себе славною Церковью, не имеющею пятна, или порока, или чего–либо подобного, но дабы она была свята и непорочна (Еф. 5:27). Жизнь этой Церкви есть совершенно свободный дар Бога, и нерушимость ее ни в какой мере не заслужена теми, кто ее составляет, но есть исключительно следствие пребывания в Церкви Самого Бога. Все члены Церкви, всякая христианская община могут поддаться и греху, и заблуждению, но тем самым они отсекают себя от Церкви и должны вновь присоединяться к ней через покаяние.

2. Предание и вероучение

Хотя Церковь по существу своему постоянно тождественна сама себе, она живет в истории. Поэтому пребывающая в ней божественная Истина постоянно встречается с новыми жизненными ситуациями и испытаниями и должна выражаться по–новому. Христианское благовестие должно не только сохраняться неизменным, но и пониматься теми, кому Бог его посылает; оно должно отвечать на новые вопросы, ставящиеся новыми поколениями. И здесь Священное Предание исполняет еще одну функцию: оно делает Священное Писание доступным и понятным изменяющемуся и несовершенному миру. Ответы на проблемы этого мира простыми ссылками на Писание в отрыве от Предания могут повести к заблуждению и ереси.

История богословских споров с самого начала христианства показывает, что великие богословы и Отцы Церкви стремились сохранить в своем учении не только смысл Священного Писания, но и словесное его выражение. Это, однако, не мешало им пользоваться терминами, не существующими в Писании, когда того требовала защита Истины. В четвертом веке Никейский Символ был тщательно выработан так, чтобы в нем употреблялись только термины, заимствованные из Священного Писания. И Афанасию Александрийскому стоило больших трудов включить в него небиблейское слово «омоусиос» для выражения на понятном его времени языке той истины, которая подразумевается в Писании. Этот пример ясно показывает, что Церковь осознает себя обладательницей живой Истины, которую нельзя ограничивать только теми словами, которые употребляются в Писании.

Однако та свобода выражения, которую проявили никейские Отцы, не была внутренней независимостью от свидетельства Священного Писания. Православная Церковь никогда не провозглашала догматов, которые не были бы непосредственным истолкованием исторических фактов, изложенных в Писании. Возьмем конкретный и имеющий значение для современности пример — почитание Марии Матери Божией. Для православных почитание Ее основывается главным образом на догмате Ефесского, антинесторианско–го, Собора (431), который не дал специального «мариологического» определения, а просто осудил приписываемое Несторию учение, согласно которому Христос соединял в Себе два «субъекта» — Сына Марии и Сына Бога. Но во Христе только один «субъект»: Он — Сын Божий, ставший также Сыном Марии. Таким образом, Она — мать Самого Сына Божия, Богородица. Ясно, что Собор был озабочен прежде всего правильным пониманием несомненно библейского акта — Боговоплощения. Именно для выражения Воплощения во всей его полноте мы и признаем Марию Матерью Бога, а не просто человека, и, следовательно, считаем Ее достойной совершенно исключительного почитания. Доктрина же о непорочном зачатии св. Анной Девы Марии, с точки зрения православного богословия, не только отсутствует в библейском повествовании, но и противоречит библейскому и традиционному учению о первородном грехе. Что же касается Успения Богоматери и прославления Ее в теле, то предание это хранится в богослужебных книгах и широко представлено в святоотеческой литературе византийского Средневековья. Тем не менее провозглашение Пием XII этого догмата обеспокоило православных. В преданиях об Успении, в деталях разнящихся между собой, они видят факты, по существу своему отличные от тех, которые подлежат догматическим определениям. Хотя в Священном Писании и встречаются описания подобных событий (например, вознесение на небо пророка Илии), отсутствие в нем каких–либо сведений о смерти и прославлении Богоматери представляется ясным указанием на то, что эти события не играли решающей роли в деле спасения как такового. Следовательно, не было нужды повествовать о них в Слове Божием и гарантировать их подлинность. Если Христос не один, а два различных «субъекта», то изменяется смысл всего Священного Писания, но смысл этот совершенно не меняется от того, была или не была прославлена Богоматерь в теле после смерти. Та сдержанность, которую православные проявили почти еди подушно, когда Католическая Церковь провозгласила догмат о взятии тела Девы Марии на небо, совсем не предполагает отрицания телесного прославления Богоматери, действительно засвидетельствованного достаточно древним Преданием; оно несомненно соответствует божественному замыслу, по которому Бог сотворил Ей величие (Лк. 1:49). Но нет никакой богословской необходимости включать его в те события, посредством которых осуществилось спасение человечества.

Эти примеры приводятся здесь не ради полемики, а как иллюстрация православного подхода к вопросу «доктринального развития», смысл которого не в некоем продолжающемся откровении и не в добавлениях к Священному Писанию, а в разрешении конкретных вопросов, связанных с той единой и вечной Истиной, которая в существе своем остается неизменной как до, так и после определения. Этот подход ясно отражен в постановлениях ранних Соборов. Вот как начинается определение Халкидонского собора (451): «Мудрая и спасительная формулировка божественной благодати[6] достаточна для совершенного познания и утверждения веры… Но поскольку некоторые личности решили испразднить проповедь истины и своими личными ересями породили пустую болтовню… то настоящий святой, великий и вселенский Собор, желая отвергнуть всякий злой умысел против истины и уча о том, что от начала неизменно, постановил…»[7].

Обычно доктринальные определения принимаются вселенскими соборами, но иногда и соборами поместными или даже просто общим согласием (consensus) Церкви. Определения эти окончательны и не могут быть изменены, поскольку они выражают абсолютную Истину — Христа, пребывающего в Своей Церкви. Как мы уже видели, Предание есть не что иное, как выражение постоянного пребывания Божия в общине Нового Израиля. Пребывание же это — от Самого Бога и не зависит ни от какого внешнего критерия или признака. Постоянство, преемственность и непогрешимость происходят от того, что во всяком месте и во всякое время один Господь, одна вера, одно крещение (Еф. 4: 5). Это присутствие Божие не могут заменить никакие юридические критерии или условия. Поэтому история Церкви знает много «лжесоборов» (например, «разбойничий» собор 449 года), которые обладали признаками вселенскости, но в конце концов отвергались потому, что они не были в Истине; были и соборы, которые собирались не в качестве вселенских, но позже обретали вселенский авторитет. И конечно, признавая нравственный авторитет некоторых поместных Церквей, и в особенности первой из них, Православная Церковь не видит ни экклези–ологических, ни исторических, ни каких–либо других причин признавать за одной какой–либо епископской кафедрой монополию на окончательный критерий Истины.

Это отсутствие в православной экклезиологии четко определенного, точного и постоянного критерия Истины помимо Самого Бога, Христа и Духа Святого, несомненно, является одним из основных отличий Православия от всех классических западных экклезиологии. На Западе, после провала соборного движения, постепенно развивавшейся теории папской непогрешимости было противопоставлено протестантское утверждение единого Писания (sola Scriptura). С шестнадцатого века вся экклезиологическая «проблема» Запада состоит в этом противопоставлении двух критерпев, двух гарантий доктринальной безопасности. Православие же никогда не ощущало нужды в такой гарантии по той простой причине, что живая Истина и есть сама свой собственный критерий. Эта противоположность была справедливо подчеркнута в девятнадцатом веке русским богословом А.С. Хомяковым, но основана она на понимании Церкви, выраженном уже во втором веке св. Иринеем: «Где Церковь, там и Дух Божий, и где Дух Божий, там и Церковь, и всякая благодать, а Дух есть Истина»[8].

3. Предание и предания[9]

Невозможно прийти к ясному пониманию смысла Предания, не держа в памяти осуждения Самим Господом «учений человеческих». То единое, святое Предание, которое в течение веков утверждает и раскрывает существенное и неизменное тождество Церкви самой себе, есть органическое и зримое выражение жизни в ней Духа, нельзя смешивать с неизбежным, часто творческим и положительным, иногда греховным, но всегда относительным накоплением человеческих традиций в исторической Церкви.

Различение между «Преданием» и «преданиями», несомненно, является одной из главных тем современного экуменического диалога и одной из насущнейших задач православного богословия. Ибо проблема эта, даже помимо экуменических сношений, особенно остро стоит перед Православной Церковью.

Обычно православный верующий понимает свое христианство как некое целое, выражающееся в доктринальных убеждениях, участии в богослужении и в любой занимаемой им как христианином жизненной позиции. Это понимание сильно отличается от позиции среднего католика, который с гораздо большей готовностью принимает перемены, если они исходят от надлежащей власти. Психологически это коренится в отсутствии абсолютного, четкого и постоянного вероучительного авторитета (см. выше) и в положительном чувстве ответственности за чистоту своей веры, свойственном православным христианам. Сознательно или бессознательно, но он справедливо полагает, что все богослужебные действия связаны с вероучением и что истинное христианство должно восприниматься как некое целое из верований и жизненных позиций. Там, где он не в состоянии отличить главное от второстепенного, он предпочитает сохранить все. Формальный и обрядовый консерватизм восточных христиан, несомненно, сыграл в истории положительную роль.

Он помог им сохранить свою веру в темные времена монгольского и турецкого владычества. Как таковой, он, однако, не отражает соборности Церкви. В настоящее время этот консерватизм представляет проблему, которой православные богословы должны заняться, если они хотят серьезно встретить лицом к лицу не только современный мир и экуменическое движение, но и реформаторские движения внутри самого православного мира. Первоочередная задача православного богословия состоит сегодня в том, чтобы заново открыть, в контексте истинной вселенскости, роль единого, святого Предания Церкви в отличие от псевдоабсолютных и человеческих преданий. Если обратиться к прошлому Церкви, то в поддержку этого открытия можно найти удивительно много традиционных авторитетных «причин», особенно в документах, связанных с разделением между Востоком и Западом.

Еще с апостольских времен христиане всегда понимали свое единство как единство в вере, хотя и было очевидно, что каждая поместная Церковь может выражать эту веру на своем собственном языке, в своих богослужебных особенностях, а вначале даже в собственном чине крещения. Это разнообразие языков и обрядов нисколько не мешало реальному церковному единству. Во втором веке Ириней мог говорить о едином апостольском Предании, одинаково хранимом в Риме, Смирне и Ефесе. Когда христологические споры разрушили единство Восточной Церкви, положение начало меняться. Раскол в общих чертах проходил по тогдашним культурным и языковым границам, и большинство восточных христиан–негреков (копты, сирийцы, армяне, эфиопы) восприняли монофизитское исповедание веры. Православные халкидонские Церкви последовали за Римом и Константинополем, и влияние их практически ограничилось греко–римским миром Римской империи. В конце концов и это единство рухнуло при великом расколе между Старым и Новым Римом, опять–таки прошедшим по расовым и языковым границам.

Престиж этих двух центров — Рима и Константинополя — в их областях был столь велик, что все неримские и неконстантинопольские традиции постепенно исчезали в долгом процессе эволюции, длившемся с шестого по двенадцатый век. Обе стороны поверили в то, что этос и практика их столиц единственно приемлемы и истинны. На Востоке древние египетские, сирийские и палестинские литургии постепенно заменялись византийским чином. Уже в одиннадцатом веке патриарх Михаил Керуларий был твердо убежден, в своих нападках на латинян, что практика, принятая в «богохранимом граде», т. е. Константинополе, является единственной истинно христианской традицией. Для него уже не было различия между Преданием Церкви и местной практикой имперской столицы[10]. Его латинские противники в своей знаменитой грамоте об отлучении Михаила, положенной ими на престол в Святой Софии 16 июля 1054 года[11], заняли еще более непримиримую позицию. Конфликт достиг апогея, когда, после захвата Константинополя крестоносцами в 1204 году, папа Иннокентий III некоторое время считал возможным создание единого латинского христианского «мира» под своим руководством[12]. К счастью, в лоне Православной Церкви всегда находились выдающиеся свидетели, верные древнему кафолическому Преданию. Процесс унификации богослужения по образцу, принятому в великой Константинопольской Церкви, не помешал переводу византийского чина на языки разных народов, обращавшихся в Православие. Именно употребление в богослужении местных языков было главным фактором успеха византийских миссионеров в Средние Века. И это не дало Греческой Церкви застыть в мертвых формах, как это случилось с несторианскими и монофизитскими Церквами Ближнего Востока.

С другой стороны, великие византийские богословы всегда сознавали необходимость различения между «Преданием» и «преданиями». В самый разгар греко–латинских раздоров о богослужебных чинах и практике раздавались голоса, восстанавливавшие истинную иерархию ценностей; в наше время хорошо сохранять в памяти их имена.

Первым нужно назвать здесь патриарха Фотия. Когда папа Николай I осудил его на основании канонических норм, не известных на Востоке, Фотий провозгласил принцип сосуществования во вселенской Церкви всех законных местных традиций; «Всякий должен, — писал он Николаю, — хранить то, что определено общими вселенскими постановлениями. Но частное мнение какого–либо отца Церкви или постановление поместного собора может исполняться одними и быть неизвестным другим. Так, некоторые имеют привычку брить бороды, другие отрицают эту практику на основании (местных) соборных постановлений. Так и в том, что касается нас, мы считаем предосудительным поститься в субботу, кроме одного раза в году (в Великую Субботу), тогда как другие постятся также и во все субботы. Так Предание избегает споров, ставя практику выше правила. В Риме нет священников законно женатых, тогда как наша традиция разрешает возводить в священство людей уже женатых…» Здесь Фотий намекает на постановление Пято–Шестого Собора (Трулльского) (691), не принятое Римом. Он сознательно избегает навязывать его западным христианам и устанавливает общий принцип: «Когда вера остается ненарушенной, то общие и соборные решения находятся в безопасности; разумный человек уважает обычаи и законы других; он считает, что нет ни беды в их исполнении, ни беззакония в их нарушении»[13]. В глазах Фотия только вера является критерием для суждения о практике поместных Церквей; ничто другое не может противопоставляться их законному разнообразию[14].

Подобной была позиция и Петра, патриарха Антиохийского, переписывавшегося с Михаилом Керуларием. Он советовал Михаилу сводить критику латинян к догматическому вопросу о филиокве, считая все остальные спорные пункты «безразличными»3. Современный им греческий Охридский архиепископ Феофилакт в своем трактате, посвященном греко–латинской полемике, также считает вопрос об исхождении Святого Духа единственной серьезной проблемой, разделяющей Константинополь и Рим. Оставляя в стороне все обвинения богослужебного и канонического характера, выдвигаемые Керуларием, он возвращается к принципу, высказанному Фотием: «К таким аргументам не будешь прибегать, разве только если не знаешь церковной истории; только те обычаи могут угрожать церковному единству, которые связаны с вероучением»[15].

В четырнадцатом и пятнадцатом веках во время всех переговоров и контактов между греками и латинянами само собой подразумевалось (во всяком случае, в представлении византийцев), что восстановленный в былом единстве христианский мир сохранит разнообразие местных традиций. Когда Николай Кавасила говорит о сошествии Святого Духа в Евхаристии, он ссылается на латинский чин в качестве аргумента в пользу византийской традиции[16]: для него латинская богослужебная традиция несомненно обладает кафолической подлинностью.

В новые времена такая позиция стала практически всеобщей. Так, например, в 1895 году Вселенский Патриарх Анфим и его синод в ответе на энциклику паны Льва XIII« Praeclara gratulationis» писали, что соединение Церквей может осуществиться через единство веры, но единство это не означает единообразия в «чине священного богослужения, гимнах, облачениях священнослужителей и других подобных вещах, которые, даже сохраняя свое разнообразие, не угрожают сущности и единству веры»[17].

Установление четкого различия между священным Преданием и человеческими преданиями, созданными историей, есть, по–видимому, самое существенное в современном богословии, особенно если оно стремится быть вселенским. По–настоящему понять истинную реальность Предания, реальность живую и органическую, являющую пребывание Духа Святого в Церкви и тем самым ее единство, невозможно без четкого ее отграничения от всего того, что создает нормальное разнообразие внутри единой Церкви. Освободить Священное Предание от человеческих преданий, стремящихся его монополизировать, есть, по существу, непременное условие его сохранения. Ибо, если оно застывает в формах той или иной определенной культуры, оно не только и исключает человеческие предания, и предает кафоличность Церкви, но и отождествляет себя с преходящей и относительной реальностью, подвергаясь опасности исчезнуть вместе с ней.

В этом заключается очень важная для современного православия проблема, особенно в связи с его экуменической ответственностью и деятельностью. Было время, когда «христианский Восток» вызывал энтузиазм в экуменических кругах как прекрасная, экзотическая и таинственная традиция, привлекательная своей совершенной инаковостью. Это увлечение ушло в прошлое по мере роста взаимного ознакомления, просто потому, что участники экуменического движения серьезно отнеслись к своим задачам. Продолжая ценить возможности всего того, что местные традиции могут привнести в кафолическую реальность Единой Святой и Апостольской Церкви, они с надеждой ожидают саму единую Церковь. Основной целью экуменической деятельности и мысли является объединение всех. Совершенно очевидная ответственность православных заключается в том, чтобы показать, где это объединение может стать реальностью и как оно может осуществиться. Утверждение Православной Церкви, что она уже и есть Единая Святая, должно получить подтверждение в эмпирической действительности ее жизни, так чтобы она в действительности явилась также и Соборной. Это является и целью внутренних реформ Римской Церкви, которымиона теперь стремится подтвердить свое собственное подобное же утверждение.

Однако все эти усилия могут принести плоды, только если они завершатся встречей не только друг с другом, но и с Господом в Духе Истины. Быть действительно «экуменическим» значит быть готовым в любой момент к этой встрече, которая состоится в день и час, когда мы меньше всего ее ожидаем.

ИСТОРИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ И АВТОРИТЕТ В ХРИСТИАНСКОМ ВЕРОУЧЕНИИ[18]

«Церковь не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос; ибо авторитет есть нечто для нас внешнее. Не авторитет, говорю я, а истина и в то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его; ибо Бог, Христос, Церковь живут в нем жизнью более действительною, чем сердце, бьющееся в груди его, или кровь, текущая в его жилах; но живут, гюколику он сам живет вселенскою жизнью любви и единства, т. е. жизнью Церкви».

Это категорическое заявление, принадлежащее А.С. Хомякову, светскому богослову и публицисту прошлого века, влияние которого еще и теперь сказывается на современном православном богословии, является лишь введением к его всеобъемлющим определениям коренного различия между Православием, с одной стороны, и западным христианством в целом, с другой, как конфликта «авторитета» в религии. На Западе, по мнению Хомякова, «авторитет сделался внешнею властью» и «познание религиозных истин отрешилось от религиозной жизни». Определенная церковной властью Истина стала достоянием одного лишь человеческого разума как средство, необходимое или полезное для спасения. А в Реформации внешний авторитет Церкви был заменен внешним авторитетом Священного Писания, В обоих случаях, пишет Хомяков, «посылки… тождественны»[19].

Основное достоинство этих полемических заострений в том, что они иллюстрируют факт, что проблема авторитета имеет свою долгую историю, особенно в отношениях между Востоком и Западом, и что она включает в себя не только вопрос о том, чему или кому принадлежит авторитет, но также и определение самого понятия авторитета в делах, касающихся христианской веры. Мы постараемся все время иметь этот основной вопрос в виду при рассмотрении проблемы авторитета в этой статье.

1. Авторитет Божественного Откровения

Абсолютная власть Бога над всей тварью — одна из основных идей Ветхого Завета; откровение Его воли само по себе является выражением Его милосердия и может приниматься только со страхом и трепетом[20]. Так, Завет на Синае понимается исключительно как Божественная инициатива, и Израилю постоянно напоминается пророками о праве Ягве ставить Свои условия. Одной из главных тем пророческой проповеди является стремление рассеять то мнение, что у Бога есть хоть какая–нибудь нужда в Израиле и Завет между Ягве и избранным народом имеет какое–либо сходство с соглашением между равноправными сторонами. Это понимание Завета в смысле одностороннего Божьего дара нашло свое выражение в использовании Семьюдесятью Толковниками греческого Йшбтрсп. («завет» или «завещание») для перевода еврейского b'rith вместо такого слова, как CTw9r|KT|, которое истолковывало бы Завет как двусторонний договор. Именно этим односторонним повиновением заповедям Божиим Израиль исполнит условия соглашения и затем получит Божию защиту и руководство. Господу сказал ты ныне, что Он будет твоим Богом, и что ты будешь ходить путями Его и хранить постановления Его и заповеди Его и законы Его, и слушать гла–са Его; и Господь обещал тебе ныне, что ты будешь собственным Его народом, как Он говорил тебе, если ты будешь хранить все заповеди Его (Втор. 26:17–18).

Ветхозаветная идея Завета отражает и самую границу авторитета Божия — внешней власти, часто выражавшейся в антропоморфических категориях монархии, абсолютной и внушающей страх. И мы знаем, что апостол Павел именно с этой идеи начинает разъяснять в Послании к Римлянам содержание христианской проповеди: Итак, кого хочет, милует; а кого хочет, ожесточает… А ты кто, человек, что споришь с Богом? (Рим. 9:18,20).

Однако в Евангелии и Посланиях Апостолов содержится также и возвещение о новом Завете, радикально изменяющем характер проявления власти Божией над человеком. Одно из самых разительных различий в том, что «ветхозаветное повествование есть история общины, хотя интерпретация дается через индивидуальное прозрение. Новый Завет повествует уже главным образом не об общине, а о личности»[21]. Личностный Мессия принимает на Себя судьбы Израиля и становится — от лица всего человечества — участником нового Завета с Богом. Моисей, собравший Израиль у подножия Синая, окропил его кровью тельцов, как кровью завета (Hex. 24:8), а новый Завет Христа — в Его крови (1 Кор. 11:25; Лк. 22:20), или, по Матфею и Марку, кровь Самого Христа становится кровью завета (Мф. 26:28; МК.14-.24)[22].

Если, как отметил Додд, в Новом Завете тема народа Божия и является лишь «второстепенной и производной», то это потому, что Израиль становится в Новом Завете «Телом» Мессии и, таким образом, утрачивает свою автономию, перестает быть просто «одной из сторон», хотя бы даже и подчиненной, соглашения с Богом. Павлова концепция Церкви как Тела Христова есть фактически усвоение из книги пророка Исайи мессианской темы страждущего раба. Мессия для Павла — безусловно Христос, но в то же время «во Христе Иисусе» заключен весь новый Израиль, точно так же, как, по пророку Исайи, образ раба подразумевает и Личность, и Израиль как нацию.

Но новый Завет заключает в себе и заповедь Божию — новую заповедь любви (Ин. 13:34), требование, радикально отличное от Моисеева Закона, так как оно означает личные взаимоотношения: Кто имеет заповеди Мои и соблюдает их, тот любит Меня; а кто любит Меня, тот возлюблен будет Отцем Моим; и Я возлюблю его и явлюсь ему Сам (Ни. 14:21). И в Павловом, ив Иоанновом понимании нового Завета во Иисусе Христе происходит личная и непосредственная встреча между Богом и человеком, встреча, ставшая доступной «многим» благодаря тайне Воскресения и присутствию Святого Духа, встреча, превосходящая и заменяющая собой юридические и внешние категории Закона: заповеди — повиновение — верность.

Эти основные и общеизвестные темы Нового Завета имеют решающее значение для понимания авторитета в христианской Церкви, ибо отныне Бог не просто говорит общине, оставаясь в основном внешним ей, но Он через Духа Святого в общине присутствует, и сама община есть община святых, принятых Им чад Божиих, свободно любящих людей, запечатленных обетованным Святым Духом (Еф. 1:13) и изученных от Духа Святого (1 Кор. 2:13). Он и запечатлел нас, — пишет апостол Павел, — и дал залог Духа в сердца наши (2 Кор. 1:22). Община есть Тело, т. е. самая реальность Христа.

Царственная и мессианская власть (е^оохтш) Христа подчеркивается на протяжении всего Нового Завета, в особенности власть прощать грехи понимается как один из явных знаков Его Божественности (Мк. 2:10). Эта власть, так же как власть Бога, ветхозаветного Законодателя, предполагает соблюдение Его заповедей (ср. в особенности Мф. 28:20); но весь характер заповедей изменяется и обретает внутреннюю обусловленность, что лучше всего показано в Нагорной проповеди в Евангелии от Матфея. Отныне утверждается весь закон и пророки на заповеди любви (Мф. 22:35–40) и, следовательно, теряют свой внешний и легалистический характер.

Из этого следует, что та особая власть, которой Христос облек некоторых из Своих учеников (Петра, Двенадцать или еще более широкую группу учеников), может быть властью только внутри общины, а не над нею. Вот почему толкователи Священного Писания никогда не перестанут обсуждать, были ли такие тексты, как Ин. 20:22 или Мф. 18:18, обращены к общине или к более узкому кругу учеников. Те же, кто записал слова Христа, очевидно, вовсе не видели в этом проблемы. Отождествление Христа и общины сделало невозможной никакую власть над народом Божиим, однако оно вызвало необходимость создания внутренней структуры, основанной на сакраментальной природе Церкви, что вскоре привело, органически и без каких бы то ни было разногласий, к повсеместному распространению «монархического епископата»[23]. Между тем пророчество, так живо выражающее власть Бога над народом, трактуется в Павловой экклезиологии не более как вспомогательная функция (1 Кор. 14).

Но имеется одно измерение, где человеческий авторитет стоит в каком–то смысле выше Церкви, как условие самого ее существования: функция свидетельства о Воскресении Христовом, порученная Самим Христом группе учеников, Им избранных, в особенности Двенадцати: Примете силу, когда сойдет на вас Дух Святый; и будете Мне свидетелями в Иерусалиме и во всей Иудее и Самарии и даже до края земли (Деян. 1:8; ср. Лк. 24:48 и др.). Никакая Церковь невозможна без веры, но как призывать Того, в Кого не у веровали? как веровать в Того, о Ком не слыхали ? как слышать без проповедующего? И как проповедывать, если не будут посланы? (Рим. 10:14–15).

Так как христианская вера основывается на историческом факте, она покоится на апостольском свидетельстве — уникальной и не наследуемой привилегии тех, кто в самом деле видел воскресшего Господа. Избрание Матфия, с тем чтобы заменить Иуду, ясно показывает, что в числе Двенадцати могли быть только свидетели Воскресения Его (Деян. 1:22). Церковь, созданная и утвержденная событием Пятидесятницы (Деян. 2), была, следовательно, основана и на авторитете свидетелей, и на водительстве Духа Святого. Оба эти авторитета взаимно друг друга предполагали: было бы непостижимо, чтобы Дух Святой противоречил апостольскому свидетельству или чтобы апостольское свидетельство передавалось вне рамок действия Святого Духа в общине. Несколько противоречащие друг другу миссии Петра и Иакова, с одной стороны, и Павла, с другой, осуществлялись не только от их собственного имени, но и от имени Иерусалимской и Антиохийской Церквей соответственно.

Эта изначальная полярность в ранней христианской экклезиологии между личным авторитетом апостолов и авторитетом Святого Духа, ведущего общину, создает возможность установления преемственности между апостольским и послеапостольским периодами. Осуществляется эта преемственность, конечно, общиной, а не через личное свидетельство.

Симптоматично, что после смерти одного из Двенадцати, отмеченной в Деяниях (В то время царь Ирод… убил Иакова, брата Иоаннова, мечом — 12:1–2), не последовало никакого нового избрания. Иуда, предатель, нуждался в замене, но Иаков, мученик, — нет. «Круг» Двенадцати исторически перестал существовать со смертью Иакова, а вскоре исчезнут и все его члены. Задача общины будет затем состоять в сохранении апостольского свидетельства в его первоначальной чистоте и в продолжении — без живых апостолов — миссионерского и пастырского их служения. Это стало возможным не столько из–за личных поручении, дававшихся отдельным последователям отдельными апостолами, даже если такие поручения время от времени давались (ср. Пастырские послания), сколько из–за сакраментального тождества между Церковью в Иерусалиме, принявшей Духа Святого в день Пятидесятницы, и любой Церковью, собранной где бы то ни было во имя Христово.

Так, древнейшая форма учения об апостольском преемстве, как она представлена св. Иринеем Лионским, есть фактически учение об Апостольском Предании: истинная проповедь апостолов сохраняется не магически через возложение рук одного человека на другого, но благодаря преемственности одного и того же епископского служения в каждой общине. Не отрицая необходимости возложения рук, которое с самых первых дней Церкви было знамением даров Святого Духа и, конечно, существовало и в его время, Ириней рассматривает епископат как выражение сущности общины, а не как власть или авторитет над Церковью. «Известное дарование истины», принадлежащее епископам, по св. Иринею (Против ересей IV, 26,2), не есть личная непогрешимость, но выражение того, что в Церкви все происходит в сакраментальных рамках евхаристического собрания, чей предстоятель, епископ, является образом Господа и призван выражать волю Божию. Следовательно, опять же по св. Иринею, «вес желающие видеть истину могут во всякой церкви узнать предание апостолов, открытое во всем мире» (Против ересей III, 3,1).

Богословски преемственность между новозаветным представлением об авторитете и тем, как он понимался в ранней Церкви, может, таким образом, быть установлена на основе сакраментальной тождественности Церкви. По самой сущности нового Завета Божие присутствие среди народа Божия и в мире не может более пониматься «ни законничес–ки, ни в порядке заместительства». Дух Святой со–делывает общину Телом Мессии, и внутри этого Тела Бог не только говорит л юдям, но Он делает возможным выражение воли Божией людьми, которые не «подменяют Бога самими собой, а содействуют Ему»: Ибо мысоработники у Бога(\ Кор. 3:9). Именно присутствие Божие в общине Новый Завет обычно именует Духом, а апостол Павел называет его иногда цххтттрюу («таинство»).

Таинство, и в особенности Евхаристия, требует, чтобы Церковь имела внутреннюю структуру и иерархию. И — наоборот — эта структура может иметь богословское обоснование только в таинстве, т. е. в конкретной реальности сакраментальной поместной общины, которую св. Игнатий называет кафолической Церковью. Нет никакого богословского основания для какого бы то ни было внешнего верховного авторитета над поместными сакраментальными общинами, каждая из которых есть Тело Христово в его полноте.

2. Авторитет и Предание

Факт этой преемственности и непрерывности Церкви в Духе Святом начиная с Пятидесятницы и далее является ключом к приемлемому пониманию Предания и его авторитетности. Мнимый разрыв между «историческим Иисусом» и верой ранней Церкви, на котором зачастую основывается современная критика Нового Завета, немыслим именно потому, что нет иного пути ко Христу, кроме пути через веру общины. Многие тексты из Нового Завета указывают на тот факт, что ученики поняли, Кем был Иисус, только после Его Воскресения через общинное единение в Духе Святом, ибо Дух наставил их на всякую истину (Ин. 16:13). Это новое и более полное понимание личности и дела Христа, приведшее евангелистов к тому, чтобы записать свой опыт в книгах, которые мы называем Евангелиями, и даже подняться выше просто воспоминаний, чтобы дать «живое представление обо всем, что Он однажды сказал Своим ученикам, — творческое изложение Благой Вести»[24].

Критики часто предполагают, что многие высказывания Иисуса были евангелистами вымышлены с тем, чтобы ответить на «нужды момента», т. е. разрешить догматические споры в ранних христианских общинах. Но этот довод критиков сам не выдерживает критики. Можно ли представить себе большую нужду в решительном высказывании, чем при драматическом конфликте по поводу миссии среди язычников, отраженном в Послании к Галатам и в Деяниях? Между христианами существовало решительное разногласие в вопросе о том, следует ли проповедовать Христа язычникам или только евреям. Между тем ни одна из сторон не использовала высказываний Иисуса Христа на эту тему именно потому, что таковых не было и никто не решался ничего измышлять[25]. Иерусалимское собрание апостолов просто сформулировало то, что было угодно Святому Духу и нам (Деян. 15:28). Христианское понятие Предания, таким образом, предполагает как ответственную свободу Церкви в различении воли Божией, причем единственной истинной «гарантией» является Дух Святой, так и всецелую верность устному или письменному свидетельству апостолов об Иисусе Христе как исторической личности. Эти оба аспекта Предания были ясно выражены в вере древних христианских общин. Проблема исторического релятивизма касается, следовательно, не только событий исторических событий жизни Иисуса, Его мессианского сознания, смысла Его высказываний, но прежде всего уверенности ранней Церкви в том, что она руководилась Духом Святым в своем восприятии и понимании личности Иисуса Христа. Может, разумеется, существовать широкое разнообразие в интерпретациях того, как понимать это свидетельство ранней Церкви о Христе, но в признании или отрицании его наличия именно и заключается разница между христианским и нехристианским историком. Ибо вера ранней Церкви, как это следует из Новозаветного канона, сложившегося постепенно в борьбе различных истолкований, содержит в себе элементы, не поддающиеся исторической проверке[26]. Древняя Церковь сознательно принимала некоторые устные предания об Иисусе и отвергала другие, в частности иудео–христианские и в особенности гностические, хотя и воспринимала некоторые их элементы, признанные истинными. Историк будет прояснять историю и соответствующие влияния этих древних тенденций экзегезы, познавать, что может быть научно обосновано, а что нет, но его собственные богословские убеждения будут зависеть от приятия или неприятия им авторитета Святого Духа, действовавшего в древней общине. Сама по себе историческая критика никогда не сможет установить, Кем был Иисус Христос, хотя историческая подлинность Его основного учения и не подлежит сомнению.

Все сказанное нами ранее о сущности Нового Завета и о Таинстве как об одном из элементов преемственности и тождественности Церкви предполагает, что самые основные решения, принятые ранней Церковью (в пользу миссии среди язычников и против гностицизма), были приняты благодаря авторитету Святого Духа. Однако это водительство Святого Духа не равнозначно индивидуализму или анархии: чин (устроение) всегда был одной из главных забот апостола Павла (ср. 1 Кор. 14:40), тот чин, который выражает самую сущность христианской общины. Именно этот чин, основывающийся на сакраментальной природе Церкви, нашел выражение во всеобщем принятии «монархического епископата». Поместная евхаристическая община — Тело Христово, ее глава — образ Самого Господа и ответствен за верность учения и за пастырское руководство общиной. Но именно потому, что его функция ведет свое происхождение не от личного узаконенного «полномочия», данного Христом персонально ему одному, но от воздействия Духа Святого на всю общину, епископ не может обладать личной непогрешимостью. Его учения и мнения должны проверяться сопоставлением с учениями и мнениями его коллег в других местах: единство, которое может быть соблюдено в учении всех епископов повсеместно, — главный аргумент, приведенный св. Иринеем в пользу истинного апостольского предания (Против ересей III). Региональный консенсус является, таким образом, более авторитетным признаком истины, чем мнение одного епископа, а вселенский консенсус — высшим авторитетом в вопросах веры.

Эта экклсзиология лежит в основе учреждения соборов, которые будут регулировать жизнь христианской Церкви многие столетия.

Следующие замечания о природе соборов имеют, как нам кажется, особое значение для исследования вопроса об авторитете в Церкви.

1. Соборы были собраниями епископов, созывавшимися в основном для посвящения новых епископов, поскольку таинство посвящения требовало присутствия нескольких епископов. Но соборы также стали обычным местом обсуждения и разрешения доктринальных и дисциплинарных вопросов. Соборы выражали церковное учение, но не представляли собой институционализированной власти над Церковью. Эта изначальная функция соборов явно не совпадает с юридическими концепциями западного копциляризма[27] пятнадцатого века, видевшего в соборе некий правящий комитет, вытесняющий и заменяющий собою единоличную власть папы. Подлинный собор подпадал в основном под библейскую категорию свидетельства. Согласие по определенному вопросу рассматривалось как знак воли Божией, который должен быть принят Церковью с осмотрительностью и сопоставлен с другими «знаками»: Священным Писанием, Преданием, постановлениями других соборов.

2. В существенных вопросах соборы не руководствовались принципом большинства: меньшинство должно было либо согласиться с принятыми постановлениями, либо быть отлученными от Церкви[28]. Это была не простая нетерпимость, а уверенность в том, что Святой Дух действительно направляет Церковь, что именно сам Дух говорит голосом собравшихся на собор епископов и что оппозиция Святому Духу несовместима с членством в Церкви.

3. Отсутствие юридических гарантий для защиты «прав меньшинств» при принятии соборных решений не означало, что большинство былосамо по себе непогрешимо. История знает много «лжесоборов», которые позже отвергались Церковью, одобрявшей взгляды осужденного меньшинства или даже отдельных свидетелей Истины. Для примера можно вспомнить хотя бы Афанасия Александрийского или Максима Исповедника, единолично боровшихся за православие против почти всего епископата тогдашнего мира. Чтобы считаться истинным выражением Предания, соборное постановление должно было быть принятым всей Церковью. Это «принятие» не было, однако, народным референдумом или проявлением мирской «демократии» в противовес клерикальной «аристократии». Оно просто предполагало, что никакой авторитет не лишает человека свободы верить или не верить. Любое соборное постановление заключало в себе риск веры и не должно было запрещать другим идти на такой же риск.

Так, Халкидонский собор (451) никогда не был принят широкими массами восточных христиан. Как халкидонцы, так и нехалкидонцы (монофизиты) пошли на риск раскола во имя того, что для них было христианской истиной. Принятие собора не должно пониматься в юридических категориях; скорее оно есть решающий признак истинной соборности и предполагает, что единственным конечным авторитетом в христианской Церкви является Сам Святой Дух.

4. Союз с Римской империей означал сотрудничество между государством, управлявшимся в соответствии с законом, и Церковью, чья внутренняя структура была не легалистической, а сакраментальной. Естественно, государство возымело тенденцию требовать, чтобы Церковь выражала свою веру и свое внутреннее устройство в юридических терминах, понятных римским властям. Постепенно чисто юридические элементы начали проникать и в процедуру, и в решения соборов. Однако в самом основном вопросе — вопросе веры — императорам так никогда и не удалось заставить Церковь выражать себя с полной юридической упорядоченностью, подобной, например, точности и упорядоченности римского сената. Тем не менее государство считало, что вселенские соборы должны были выполнять именно эту функцию: давать императору ясную формулу веры, которая затем входила, силой императорского утверждения, в состав государственного закона. Сознание Церкви никогда не усвоило вполне этой процедуры: соборы, несмотря на императорские утверждения, часто отвергались церковным народом, а то, что мы теперь называем догматическим развитием, продолжало быть не юридическим, а органическим процессом, в котором исторические, политические, социальные или культурные элементы иногда играли роль, но Дух Святой оставался единственным признанным окончательным авторитетом.

5. Истинная сущность догматического развития ясно обнаруживается в решениях тех соборов, которые были в итоге признаны вселенскими. Ниодин собор не претендовал на выдвижение нового догмата, напротив — каждый утверждал, что его постановления не расходятся с предыдущими определениями (ср., например, 7–е правило Ефесского собора 431 года). Отцы Халкидонского собора в преамбуле к своему знаменитому определению заявляют, что никейский Символ веры («эта мудрая и целительная формула Божественной благодати») достаточен «для совершенного познания и утверждения благочестия, ибо он учит совершенному догмату об Отце, Сыне и Святом Духе и истолковывает Воплощение Госиода». Новое определение необходимо только потому, что «некие люди» пытаются «по причине своих собственных ересей уничтожить учение истины». Иначе говоря, догматическое определение рассматривается лишь как чрезвычайная и крайняя мера, как антидот против яда ереси, а не как цель сама по себе. Следовательно, оно отлично от самой истины, которая является апостольской, т. е. присутствует, явно или сокровенно, в сознании Церкви с апостольских времен и основывается на апостольском свидетельстве.

Все это показывает, что в Церкви авторитет не подавляет и не ограничивает свободы; он, скорее, призывает к ней, утверждая верность Бога Его новому Завету с человеком и провозглашая, что по условиям этого Завета Бог действительно постоянно присутствует в Церкви, что Его сакраментальное присутствие означает и Его присутствие в Истине и что крещенская встреча с новой жизнью делает возможной и доступной истинную причастность Богу. Христианское понятие авторитета исключает слепое подчинение и предполагает свободное и ответственное участие всех в общей жизни Тела Христова. Однако сакраментальная природа Тела предопределяет многообразие служений. Епископат в особенности ответствен за соблюдение исторической преемственности и постоянства христианской Благой Вести (Предания), так же как и за повсеместное вселенское причастие всех в Единой Церкви (единство веры и сакраментального общения).

3. Антропологическое измерение свободы

Быть призванным к свободе — это, по апостолу Павлу, величайшая привилегия христиан (Гал. 5:13). При этом имеется, однако, в виду, что человек Духом водится (Гал. 5:18). Идея о том, что и действие Духа, и человеческая свобода необходимы в жизни Церкви, связана — особенно в греческой святоотеческой литературе — с представлением о человеческом участии в жизни Божией, только что охарактеризованном нами как необходимое следствие христианского понятия об авторитете.

Уже св. Ириней Лионский (второй век) смотрел на человека как на состоящего из плоти, души и Святого Духа (ср., например, Против ересей V, 9, 1). Этот взгляд, кажущийся странно пантеистическим, если расценивать его в более поздних богословских категориях, на самом деле раскрывает динамическую концепцию человека, которая исключает статическое представление о «чистой природе». Человек создан, чтобы соучаствовать в жизни Божией. Вот что отличает его от животных и находит выражение в библейском рассказе о сотворении Адама по образу Божию. Учение греческих святых отцов об обожении (вегоац) человека, использующее для выражения той же самой идеи платоновскую философскую терминологию, предполагает также, что ни Божественная, ни человеческая природа не замкнуты в себе. Бог всегда понимается как вполне трансцендентный и Его природа как совсем иная, так что даже категории бытия или существования к Нему неприложимы в той мере, в какой они приложимы к тварям, но в то же время Он мыслится как свободно Приобщающий человека к тому, что принадлежит собственно Ему, — к Своей собственной жизни. И человек был создан именно как вместилище этой Божественной жизни, без которой он перестает быть поистине человеком. Именно тогда, когда он утверждает себя как автономное существо и ограничивается секулярной или светской жизнью, он теряет не только внешне существующую благодать или навязанную извне религию, но и свою собственную человечность. Следствием первородного греха было не только внешнее наказание человека — лишение его сверхприродной благодати, но и растление человека, который, как человек, отказывается от своей собственной судьбы и предназначения. Эти основные антропологические предпосылки существенны для понимания свободы и авторитета в Церкви.

Свв. Григорий Нисский[29] и Максим Исповедник[30] определяют свободу как самый существенный элемент человеческого Богоподобия. Свобода — самое основное из Божественных свойств, но и человек получает ее через свое участие в Божественной жизни. Бунт против Бога лишил человека свободы, сделал рабом плоти, т. е. детерминизма тварного существования. Человек стал частью этого мира, подчиненного космическим законам, и в особенности тлению, смерти и греху.

Итак, цель Боговоплощения — восстановить человека в его прежнем достоинстве и, следовательно, сделать его снова свободным. Подлинная разница между человеком во Христе и ветосим Адамом состоит именно в том, что первый — свободен. И эта свобода приходит к нему не как узаконенная эмансипация, которая обрекла бы его на автономное существование, но как причастность достоинству Творца, как новая жизнь, в которой свобода царствует естественно, являясь следствием полного познания, полного видения и полного и положительного опыта Божественной любви, истины и красоты. И помаете истину, и истина сделает вас свободными (Ин. 8:32), — говорит Господь.

Идея авторитета в Церкви может быть понята, таким образом, только в контексте Павлова противопоставления «первого человека» и «последнего Адама» (1 Кор. 15:45). Авторитет, подобный закону, очевидно, нужен только до тех пор, пока человек живет в плоти и крови. И проблема сводится в конечном счете к вопросу о Церкви. Является ли она обществом, где падший человек через дисциплину и подчинение авторитету, замещающему и заменяющему Бога, предохраняется от впадения в мирские искушения? Или же, наоборот, в Церкви человек призван испытать, хотя бы отчасти, свободу славы детей Божиих (Рим. 8:21), созерцая — лично и реально — Саму Истину, участвуя в ней и таким образом становясь свидетелем Царствия Божия по отношению к миру и в мире? Такова вторая альтернатива, которую А.С. Хомяков хотел подчеркнуть, когда утверждал, что «Церковь — не авторитет».

4. Авторитет и история

Роль Церкви, следовательно, состоит не просто в том, чтобы навязать человеческому уму некую истину, которую он иначе не был бы способен постичь, но в том, чтобы дать человеку возможность жить и возрастать в Духе Святом, чтобы он сам мог воспринять и пережить опыт Истины. Отсюда — негативный характер доктринальных определений, дававшихся древними соборами; в самом деле, как мы видели, эти определения никогда не содержали в себе систематического изложения Истины, а, скорее, осуждали ошибочные верования. Соборы никогда не претендовали на то, чтобы раскрыть всю полноту живой Истины в форме определений. И конечно, любая доктринальная формулировка и любой текст из Священного Писания обусловлены историей, т. е. человеческим существованием в падшем мире, в среде ограниченных интеллектуальных, философских или социальных категорий. Абсолютизировать эти категории значило бы сводить человека к историческому детерминизму, от которого Боговоплощение освобождает его. Доктринальное развитие не означает обогащения изначального свидетельства новыми откровениями, но оно предполагает свободу от всей частной исторической проблематики и, напротив, возможность выражения христианской Благой Вести в любой исторической ситуации.

Церковная история знает случаи преднамеренного использования церковным авторитетом современных ему философских терминов для выражения смысла и значения веры. Случай с никейским определением Сына Божия как Еди63

насущного Отцу является самым знаменитым, а также и наиболее характерным. Употребляя слово «Единосущный», отцы собора прибегали к термину, считавшемуся скорее подозрительным и даже осужденному на соборе в Антиохии в 268 году. Значит, смысл слов всегда зависит от контекста их употребления. Имеются другие исторические примеры того, как прежние доктринальные заявления получали новое значение, вызванное, в частности, необходимостью сохранять церковное единство. Усилия императора Юстиниана, направленные к тому, чтобы халкидонский догмат о двух природах во Христе был принят монофизитами, привели его к употреблению наряду с халкидонской формулой и более приемлемой терминологии св. Кирилла Александрийского о «единой воплощенной природе Бога–Слова». Собор 553 года, плод его усилий, может, таким образом, считаться настоящим экуменическим событием в современном смысле слова «экуменический»: переформулирование догмата не ради чего другого, но единственно ради «разделенных братьев».

Проблема исторического релятивизма относительно самого содержания христианского благовестил, следовательно, неотделима от понятий ветхого и нового, Адама и Христа, плоти и Духа. Историческая Церковь, Церковь in via (букв, «в пути», «в дороге»), неизбежно использует категории этого мира — философию, авторитет, закон.

Категории эти принадлежат падшему и еще не искупленному миру. Однако Церковь, будучи Церковью Божьей, не ограничивается этими категориями. В ней жительствует сама живая Истина. Ее миссия заключается в том, чтобы научить людей видеть то, что находится за пределами логических или философских категорий — даже тогда, когда употребление их желательно и полезно, — и жить в Боге, свободно, хотя бы в частичном опыте абсолютной Истины.

Formgeschichte[31] являет нам авторов Священного Писания как живых исторических людей в конкретной бытовой обстановке, показывает нам категории, в которых им было свойственно мыслить. Этим она очень помогает нам понимать Священное Писание. Однако она совершенно теряет цель, когда навязывает нам категории научного исследования или современную экзистенциальную философию в качестве абсолютных критериев, когда она сводится к лингвистическому анализу или считает мифом все то, что нельзя доказать физически или исторически. В таком случае она уничтожает само содержание библейского благовестил — освобождение человека от космического детерминизма, освобождение, о котором свидетельствуют пустой Гроб и Воскресение.

Использование Церковью философских, научных или юридических категорий — динамический процесс; цель его — преображение человека, его вход в Царство Небесное, а не пребывание в плену рационалистических или космических ограничений. Понятия греческой философии были приняты однажды отцами Церкви для выражения истин христианского богословия потому, что греческие категории мысли были тогда единственно понятными. Но греческая философия как таковая никогда не абсолютизировалась. При употреблении их христианами значение древних философских терминов менялось. Сохранили ли аристотелевские понятия ипостаси или природы свое полное первоначальное значение в халкидонском вероопределении? Конечно, нет. Если бы сами Аристотель и Платон прочли творения свт, Василия Великого, признали ли бы они его за своего ученика? Вряд ли. Новый христианский смысл греческих философских терминов был всецело связан с верой в Боговоплощение, в исторического Иисуса, о котором дохристианский мир не знал.

В нашу собственную эпоху духовных сдвигов и переоценки ценностей особенно полезно изучать свободное и критическое отношение к греческой философии, которое характерно для святоотеческого периода и которое включало в себя зачастую болезненный процесс различения духов и индивидуальные ошибки. Быть может, между честным христианином и основателем библейской критики Оригеном (третий век), подчинившим христианство неоплатоновскому мировоззрению, которого придерживались и он, и его современники, и Рудольфом Бультманом[32], тоже честным христианином, демифологизировавшим Новый Завет и пытавшимся согласовать его с современным экзистенциализмом, может найтись гораздо больше общего, чем кажется на первый взгляд. У обоих — та же цель и те же ошибки…

Заключение

Я вполне сознаю, что настоящая статья недостаточно анализирует проблему исторического релятивизма с философской и систематической точек зрения. Главная задача ее — в рассмотрении вопроса авторитета через призму истории и святоотеческого богословия.

Не может быть сомнений в том, что развитие церковного авторитета на Западе, происходившее в течение всех Средних веков и продолжавшееся в посттридентском римском католицизме[33], определялось благим намерением, а именно — защитой абсолютного значения Церкви. Неизбежной предпосылкой действий всех тех, кто внес свой вклад в это развитие, от канонистов григорианской реформы[34] до отцов Первого Ватиканского собора[35], было то, что преемственность и сила Церкви могут быть гарантированы только с помощью непогрешимого авторитета. В этом развитии западного христианства сыграло большую роль господство августиновской концепции человека как по природе своей грешного и склонного к заблуждениям: установление Богом непогрешимого авторитета было, таким образом, актом Божественного милосердия по отношению к человеку с целью предохранить его от него самого и его собственных ошибок. Это хорошо понял и изобразил Достоевский в легенде о Великом Инквизиторе.

Против такого понимания церковного авторитета на Западе восставали конциляристы с их идеей замены папства постоянным комитетом епископов — собором; Реформация в ее многообразных формах — от библейского фундаментализма до индивидуализма пятидесятников — и, наконец, в наши дни секуляризм (и христианский, и нехристианский) и многие другие антицерковные движения. Возвращаясь к А.С. Хомякову, интересно отметить, что он видит во всем этом западном развитии общий ему скептицизм; именно для того, чтобы бороться с сомнением, необходима защита внешнего авторитета — папы или Библии, и, следовательно, скепсис или сомнение всегда торжествуют, когда авторитет отсутствует[36].

Решения Второго Ватиканского собора[37], восстановившие элемент соборности в католичестве, ввели западное христианство в состояние кризиса. Движение по усилению римского авторитета, которое постоянно расширялось со времени раннего Средневековья до понтификата Пия XII включительно, было повернуто вспять папой Иоанном XXIII и его собором. Однако еще не ясно, в каком направлении и как далеко сможет пойти Римско–католическая Церковь, не отрекаясь от самого принципа, на котором основывалось се прежнее развитие, ибо принцип этот остается нерушимым в соборном постановлении «О Церкви». Римский Первосвященник остается высшим и внешним критерием церковного единства и непогрешимости. Коллегия епископов зависит от папы, а он в конечном счете не зависит от коллегии и, таким образом, остается окончательным и высшим «гарантом» церковной истины.

Если православное богословие может что–то внести в нынешний экуменический диалог, то вклад этот должен состоять в выявлении и объяснении вспомогательного характера авторитета. Не авторитет делает Церковь Церковью, а Святой Дух, действующий в ней как в Теле Христовом, реализующий сакраментальное присутствие Самого Христа среди людей и в людях. Авторитет — епископы, соборы, Священное Писание, Предание — только выражение этого присутствия. Авторитет не заменяет собою цель человеческой жизни во Христе — познавать, обретать Царство Божие и свободно жить в нем, уже явленном, но еще и грядущем как конечное завершение всего.

И это не эмоциональность, не субъективизм, не мистицизм, не индивидуализм. Как раз наоборот: личный опыт — это общение святых, составляющее Церковь и предполагающее открытость, любовь и самоотречение в рамках сакраментально–иерархической структуры, а не только интеллектуальное знание. На вопрос «Откуда я знаю?» нет иного христианского ответа, кроме: Приди и виждь.

ЧТО ТАКОЕ ВСЕЛЕНСКИЙ СОБОР?[38]

Второй Ватиканский собор вызвал в западном христианстве большое оживление экклезиологической мысли. Бесчисленные работы, и научные и популярные, о соборном институте, его происхождении, истории и современном значении были изданы во многих странах. Но с тех пор интерес к экклезиологии, и особенно к теме соборности, уже успел утихнуть на Западе. На смену ему пришло направление, отбрасывающее все формы «институционализма»; экклезиология перестала быть популярной. Секулярные интерпретации христианства и — в более недавнее время — разнообразные формы «харизматизма» сделали экклезиологию как таковую, по–видимому, ненужной. Церковь стала рассматриваться почти как идол и во всяком случае как помеха и для признания за человеком его призвания в истории, и для непосредственного восприятия им духовных даров.

Мне кажется, что в настоящее время мы стоим накануне возвращения к традиционной теме Церкви как Тайны и храма Духа Святого. Ибо если недостаточность секулярного христианства[39] осознается довольно широко (особенно той частью молодого поколения, которая ищет опытной веры), недостатки и опасности внецерковного харизматизма постепенно становятся столь же очевидными.

«Церковь есть место действия Духа, а Дух есть в ней принцип жизни и делания»[40]. Этот пневматологический подход к Церкви, недавно выраженный православным богословом, слишком часто забывался или слишком узко ограничивался понятиями власти или институционного авторитета. Он должен вновь обрести свою полную значимость. Только здоровая церковность может примирить в себе опыт и ответственность, преемственность и перемены, авторитет и свободу. И примирение это — постоянный процесс, осуществляемый Святым Духом.

Целью этой статьи является попытка определения экклезиологических идей, стоявших за соборным институтом прошлого, с тем чтобы и настоящее, и, можно надеяться, будущее могли рассматриваться в свете того же Духа (ср. 1 Кор. 12:11). Ибо собор — это прежде всего церковное событие, и лишь как таковое он может получить историческую значимость. Функция и миссия соборов становятся понятными только в рамках экклезиологии.

1. Основания соборности

Первые церковные соборы не были организованы или подготовлены. Никакой библейский или церковный авторитет их никогда не учреждал и не давал указаний о порядке их проведения. Ранние соборы выросли из самой природы христианской веры, как она понималась ранними христианами. Следствием служения Христа и свидетельства апостолов об этом служении было основание мессианской общины, которая приняла Духа Святого в день Пятидесятницы, поняла и возвестила значение дела Христова в мире. В общине и для общины создавались новозаветные Писания. Эта же община — после серии доктринальных кризисов и дебатов — сохранила то, что Тертуллиан назвал «правилом веры».

В жизни церковной общины был изначальный этап, описанный в первых двенадцати главах книги Деяний: община была соразмерна Иерусалимской Церкви и руководили ею Двенадцать, возглавляемые Петром. Эта была эсхатологическая община, свидетельствовавшая об исполнении в Сионе мессианских пророчеств. Соборность, объединявшая «множество учеников» (Деян. 6:2), созываемых Двенадцатью, уже была практикуема во всех случаях, когда надо было принять важное решение, такое, например, как избрание Семи. Этот образец корпоративных решений в каждой Поместной Церкви был формой соборности, остававшейся неизменной в раннем христианстве. Она позднее найдет выражение в избрании епископов «всем народом» (Ипполит. Апостольское Предание I, 2[41]) и в Киприановом[42] принципе episcopus in ecclesia et ecclesia in episcopo («епископ в Церкви и Церковь в епископе»).

Тот момент, когда этот образец соборности, существовавший в Иерусалимской Матери–Церкви, приняли и христианские общины вне Иерусалима, был очень важным переходным пунктом в истории раннего христианства. Когда Евангелие благодаря служению Павла начало распространяться среди язычников, по всему римскому миру были основаны новые общины. Каждая из этих общин должна была стать тою же самой Церковью. В каждой из них совершалась та же самая Евхаристическая трапеза, преображая общину в Тело Христово. В писаниях апостольских отцов, особенно св. Игнатия Антиохинекого, каждая из этих Поместных Церквей рассматривалась как Кафолическая Церковь, т. е. всякий раз, когда «двое или трое собраны» во имя Христово, Он пребывает с ними вполне, собрание — это не «часть» Тела, но Самое Тело, capuL et corpus.

Переход от первоначального положения дел, когда Церковь была церковью только в Иерусалиме, к новой ситуации, когда Церкви суждено было стать тою же самой Церковью и в Антиохии, и в Коринфе, и в Риме, описывается в повествовании об Апостольском Соборе в Иерусалиме (Деян. 15). Это собрание не только приняло важнейшее решение, провозвестив вселенский характер христианского Евангелия, но и молчаливо признало радикальное изменение в структуре, а следовательно, и в значении самой Иерусалимской Церкви. С тех пор как Петр «пошел в другое место» (Деян. 12:17), руководство Матерью–Церковью перестало быть исключительно руководством первоначальных свидетелей. Воскресение Христа фактически уже и на этом собрании Двенадцати больше не упоминается и руководство принадлежит апостолам и пресвитерам (Деян. 15:6), позднее оно определено еще более точно как руководство Иакова и пресвитеров (Деян. 21:18)[43].

Эти детали важны для нашей цели, так как они хорошо иллюстрируют две различные экклезио–логические ситуации. Первоначально собрание или собор Двенадцати в Иерусалиме был высшим и верховным свидетельством истины Воскресения: совместным возвещением Евангелия самими очевидцами. Позднее, однако, когда очевидцы рассеиваются, апостольская вера, ими возвещенная, должна была сохраняться Церквами. Поэтому возникла нужда поддерживать консенсус, единство, тесную связь между Поместными Церквами. Эта задача и будет осуществляться соборами. Господствующей экклезиологией послеапостольской Церкви, как это обнаруживается из писаний свв. Игнатия Антиохийского и Иринея Лионского, была евхаристическая экклезиология. Где бы Церковь ни находилась — в Иерусалиме или в любом другом уголке мира, — она была поистине Церковью Божией, потому что каждое воскресение свидетельствовала о присутствии Христа в Таинстве Общей Трапезы. Только такая экклезиология и позволила Игнатию сказать: «Где Иисус Христос, там и Кафолическая Церковь» (Послание к смирнянам 8, 2). Эта, и только эта, экклезиология может объяснить тот факт, что так называемый монархический епископат — один епископ в каждой евхаристической общине или Церкви — стал общепринятым без каких–либо значительных споров. Была бы полная возможность для коллективного или коллегиального руководства в каждой Церкви (и действительно пресвитерство приняло на себя эту руководящую роль во всех областях церковной жизни, кроме сакраментальной), если бы не существовало внутренней необходимости кому–либо, а именно епископу, «председательствовать на месте Бога», а пресвитерам «занимать место собора апостолов» (Игнатий. Послание к магнезийцам 6, 1; ср. Послание к траллийпам 2; 3, 1–2).

Совершение Евхаристии предполагало, что во главе Собрания находится предстоятель. Из книги Деяний (гл. 1–10) легко можно заключить, что Петр исполнял эту роль в начальной общине Иерусалима, где позднее его преемником стал Иаков. Во всех других Церквах, однако, епископы избирались на месте и затем облекались апостольской функцией сохранения изначальной веры. Евхаристия повсюду была той же самой, потому что был один Христос, одна Церковь, одна апостольская вера и один тот же самый Святой Дух, ведущий Церковь в полноту Истины.

Апостол Петр получил от Самого Господа торжественное обетование: Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою (Мф. 16:18), Эти слова Христа были сохранены для нас в Евангелии Иерусалимской Церкви, где Петр предстоятель–ствовал Евхаристии и был поэтому голосом Церкви, которую врата ада не одолеют. Но Церковь — та же самая Церковь — позднее была основана и в других местах, и другие тоже должны были наследовать обетование, данное Петру.

Уже у св. Игнатия образ епископата ассоциируется с образом камня (Послание к Поликарпу 1,1), а у Киприана Карфагенского идея, что каждый епископ, как глава и пастырь своей Поместной Церкви, является преемником Петра и камнем веры, выражена вполне ясно. Для Киприана, согласно большинству ученых, преемственность Петра вовсе не ограничивается Римом: каждая Поместная Церковь есть Церковь и как таковая наследует обетование, данное Петру. «Один есть Бог, — пишет Киприан, — и один Христос, и Церковь одна, и кафедра, основанная по слову Господа на камне, одна». Это понимание неизбежно следует из евхаристической концепции Церкви. Если каждая Поместная Церковь — это Церковь в ее полноте, Кафолическая Церковь, она должна быть тождественна этой Церкви, упоминаемой Самим Иисусом Христом в Евангелии от Матфея (16:18), Церкви, основанной на Петре.

Тщательное прочтение святоотеческого предания, как греческого, так и латинского, убеждает в том, что такое понимание было присуще не только Киириану, но вообще господствовало в ранней Церкви. Однако эта идея не получила формальной разработки, так как экклезиология никогда не трактовалась систематически. Так, св. Григорий Нисский говорит, что Христос «через Петра дал епископам ключи небесной славы» (De castigatione), а псевдо–Дионисий видит в Петре прообраз первосвященника (О церковной иерархии, VII, 7). В более поздний период, особенно после 1204 года, когда латинский патриарх был утвержден напой как епископ Константинополя, византийские богословы стали использовать тот же самый аргумент против Рима: папа не является единственным преемником Петра, но все епископы в равной мере причастии Петрову достоинству[44].

Идея Поместной Церкви, возглавляемой епископом, который обычно избирается своей Церковью, по облекается при этом харизматической и апостольской функциями как преемник Петра, есть доктринальное основание соборности, как это вошло в практику с третьего века. Ибо евхаристическая экклезиология предполагает, что каждая Поместная Церковь, хотя ей и принадлежит полнота кафоличности, всегда находится в единении и содружестве со всеми другими Церквами, причастными той же кафоличности. Епископы не только несут нравственную ответственность за эту общность: они соучаствуют в едином епископском служении. Опять–таки и в этом вопросе определяющей стала формулировка Киприана: «Епископство одно, и каждый из епископов целостно в нем участвует» (О единстве Церкви, 5). Каждый епископ совершает свое служение вместе с другими епископами, потому что оно тождественно служению других и потому что Церковь одна.

Древнейшая церковная традиция требует соборности в момент епископского посвящения, которое совершается в присутствии и при участии нескольких епископов (ср. Ипполит. Апостольское Предание, I). Подобно тому согласие нескольких епископов в спорном вероучительном или дисциплинарном вопросе должно было рассматриваться как более убедительный признак веры Петровой, чем свидетельство одного епископа. Св. Ириней уже показал, что Предание апостольское, передаваемое непрерывно преемством епископов, является решающим критерием истины. Но к этому консенсусу «во времени» он прибавил еще и консенсус «в пространстве»: одно и то же Предание было исповедуемо всеми епископами. «Все, желающие видеть истину, могут во всякой церкви узнать предание апостолов, открытое во всем мире» (Против ересей, III, 3, 1). Наиболее логичным и непосредственным способом проверки такого консенсуса, по крайней мере отчасти, был Поместный Собор.

Наибольшее количество сведений относительно соборов третьего века оставила нам Африканская Церковь. Но экклезиологические предпосылки соборного института были в Кафолической Церкви повсюду одни и те же. Мы знаем, что соборы созывались в Малой Азии, Антиохии и других местах. И к 325 году Никейский собор сделал эту практику всеобщей в рамках новой, имперской системы: собор епископов должен был созываться в каждой провинции дважды в год, чтобы обсуждать нерешенные экклезиологические вопросы, действовать в качестве суда, разрешать конфликты (Первый Вселенский Собор, правила 4 и 5).

Однажды «институциализированная», эта регулярная соборность одних лишь епископов таила в себе опасность уничтожения того самого принципа экклезиологии, на котором она была основана, — уничтожения местной соборности, включающей в себя каждого епископа, его пресви–терство и народ. Поместный собор или синод епископов неизбежно имел тенденцию действовать как власть над поместными епископами.

Очень скоро поместные соборы начали применять юридические процедуры римских судов, признавая, например, принцип большинства голосов (Первый Вселенский Собор, правило 6). Эта эволюция, начавшаяся еще до Константина, была, может быть, неизбежной и полезной с практической точки зрения. Но она создавала внутреннюю напряженность между экклезиологическим идеалом консенсуса, основанного на харизме истины каждого епископа (ср. Ириней. Против ересей, IV, 16, 2), и юридическими и практическими требованиями формального синода, устроенного в соответствии с правилами мирского общества и наделенного юридической властью. Надо отметить, однако, что влияние мирского легализма на соборные процедуры распространялось главным образом на вопросы церковного устройства и дисциплины. Решения вероисповедальных проблем по–прежнему искали в харизматическом консенсусе: каждый епископ давал свое собственное свидетельство, и полное единство в вере и евхаристическом общении было обязательным условием для принятия авторитетного соборного постановления и для того, чтобы самый собор можно было считать подлинным Собором Церкви. «Общение в евхаристическом собрании являлось той почвой, на которой соборность нашла смысл своего существования»[45].

2. Вселенские Соборы

Каков бы ни был взгляд современных историков на императора Константина, из многочисленных документов, имеющихся в нашем распоряжении, явствует, что он сделал все для него возможное, чтобы исполнять недавно принятую на себя роль покровителя Церкви тем путем, который был бы в согласии с традициями самой Церкви. Он не хотел создать новую Церковь. Отсюда его постоянные попытки побудить Церковь использовать ее собственный авторитет для разрешения спорных вопросов дня. Он знал об авторитете соборов, но понимал их прагматически — как собрания церковных сановников, компетентных в своей области и, следовательно, пригодных для того, чтобы занять авторитетные позиции. Харизматическая природа соборов как таковая не была понятна римскому государству (да и никакому другому государству вообще). Государство требовало от соборов единства и порядка, но церковные порядок и единство не были для Церкви целью в себе, но ценностями низшими, чем верность апостольскому Преданию и истине. Константину казалось правильным использовать соборный институт как примиряющую процедуру для разрешения донатистского спора в Африке. «Мне думается, — пишет он папе Мильтиаду, — пусть Цецилиаи с десятью епископами, которые его обвиняют, и с десятью другими, которых он возьмет как необходимых защитников, прибудет морем в Рим, чтобы там в присутствии вас… можно было его выслушать; как вы знаете, это соответствует священнейшему закону… От вашего внимания, конечно, не укроется, с каким почтением отношусь я к законной кафолической Церкви, поэтому и хочу, чтобы вы нигде не допустили ни раскола, ни разногласия» (Евсевий. Церковная история, X, 5,15–22)[46].

Ни у одного из римских императоров не было столько уважения к определенной религиозной группе и ее традициям, но не один из них не был и столь часто введен в заблуждение насчет того, как себя вести в отношении к Церкви. Его попытки и попытки его наследников принудить Церковь выражать себя в границах законов Империи, ее порядка и единства так и не увенчались успехом. Римскому государству хотелось, чтобы соборы функционировали и принимали постановления с юридической ясностью и регулярностью римских судов, но это никогда не было достигнуто.

Несмотря на то, что его попытка урегулировать донатистский кризис не удалась, Константин по совету испанского епископа Осия Кордобского начал еще более крупное предприятие — созыв Вселенского Собора в Никее. Эта идея вполне согласовывалась с развивающимися понятиями о соборности: консенсус, достигнутый между всеми епископами мира, был бы действительно высочайшим из всех возможных свидетельств о единстве епископата, проповедуемом св. Киприаном, и, следовательно, наиболее авторитетным путем провозглашения подлинно христианского вероучения. Снова, однако, две непримиримые логики — логика государства и логика Церкви — отразились на истории этого и последующих вселенских соборов. Для империи Вселенский Собор созывался императором, чтобы снабдить его постановлением, которое могло бы стать имперским законом. Для Церкви же Собор не имел этого утилитарного значения, но должен был стать свидетельством об Истине. При всем влиянии эллинистической идеи императора–бога на сознание христиан никогда никто — морально или богословски — не принуждал их «верить, что император имел власть определять и христианское вероучение»[47]. Ни императорский созыв, ни императорское утверждение не были автоматической гарантией непогрешимости. Неудивительно поэтому, что императоры созывали много и псевдособоров.

Поучительна уже история никейского вероопределения, впоследствии отвергнутого самим Константином и не получившего всеобщего признания до 381 года. История принятия или отвержения других соборов известна историкам, но продолжает смущать тех богословов, которые ищут определенных, внешних критериев непогрешимости Церкви.

Есть три положения, иллюстрирующие историю соборов и очень важные также и для нашего времени.

1. Слово «вселенский» — в том значении, в каком оно употреблялось ранними христианами, а также на всем протяжении Средних веков, — имеет смысл лишь в контексте византийской «симфонии» между Церковью и империей. Однако его невозможно перевести просто как «имперский», потому что в вопросах веры Империя признавала компетентность епископов и силу общественного мнения. Бесконечные доктринальные споры о Троице и о Лице Христа доказывают, что императорские указы были бессильны разрешить их и что созываемые императором «вселенские» соборы не обладали автоматической непогрешимостью. Византийское общество никогда не приняло той идеи, что тайна Церкви может быть сведена к юридическим принципам pads Romanae. Краткое определение вселенского собора у византийского историка одиннадцатого века Георгия Кедрина отражает это двойственное — и политическое, и духовное — сознание византийцев: соборы «были названы вселенскими потому, что епископы всей Римской империи приглашались на них императорскими указами и на каждом из них, а особенно на этих шести соборах, шло обсуждение вероучения и были приняты решения, т. е. были обнародованы догматические формулировки» (Обозрение историй, 1, 3. Bonn, 1838, р. 39). Поскольку византийский император считался покровителем всех христиан, вселенские соборы имели вероучительную законность даже и за пределами империи. Однако ни в империи, ни вне ее их принятие не было автоматическим. Вселенские соборы, созывавшиеся в Сардике (343), Римини (359), Ефесе (449), Константинополе (754), и другие в конце концов были либо отвергнуты, либо приняты лишь как местные соборы. Всегда оставался разрыв между экклезиологическим значением универсального епископского консенсуса, который Вселенские Соборы должны были олицетворять, и политическим управлением церковными делами в рамках римской ойкумены. Само слово «вселенский» отражало византийский взгляд на общество: в этом смысле патриарх Константинопольский именовался Вселенским из–за своей ответственности в империи. То же самое звание принадлежало и вселенскому главе имперского университета[48].

Поэтому простое перенесение византийских критериев «вселенскости» на наши времена было бы явно невозможным. С исчезновением империи неизбежно должны были исчезнуть и эти критерии. Только идея епископского консенсуса, которую вселенские соборы отражали, поскольку они были признаны Церковью, остается в силе.

2. Второе наше положение относительно истории вселенских соборов связано с проблемой их представительности. Никакой собор прошлого никогда не включал всех епископов Церкви и даже не приближался по своему представительному характеру ко всемирным ассамблеям нашего времени, имеющим в своем распоряжении удобства современных средств сообщения. В 430 году, например, императорские приглашения были посланы митрополитам провинций Восточной империи и по довольно произвольному выбору — западным епископам. Подразумевалось, что представители Римского папы непременно должны присутствовать на вселенских соборах. Однако на соборе 381 года Запад вовсе не был представлен, а в 553 году Юстиниан созвал Пятый Собор, несмотря на отказ папы Вигилия участвовать в нем. Юридически вселенскость была формально обусловлена только императорским созывом и одобрением. Экклезиологически, однако, авторитетность собора зависела от того, был ли он подлинным голосом епископского и церковного консенсуса. Отсюда важность одобрения Рима, чей приоритет в церковных делах был общепризнанным фактом. Одобрение Запада было желательно и с точки зрения византийского имперского универсализма: теоретически Запад был частью империи.

3. Наше третье положение касается связи между Вселенским Собором и церковным единством. Совершенно ясно, что, по крайней мере в первом тысячелетии, Вселенский Собор не мыслился как объединительный собор между разделенными Церквами, а предполагал доктринальное единство и евхаристическое общение между ними. Поэтому есть явная разница между основным употреблением слова «вселенский» сегодня и тем значением, которое оно имело, когда относилось к соборам прежнего времени. Легко в связи с этим припомнить взгляд св. Кирилла Александрийского на Нестория в 431 году, Диоскора — на Флавиана в 449 году, римских легатов в Халкидоне — на Диоскора в 451 году. В каждом из этих случаев доктринальные расхождения требовали, чтобы православные епископы были членами собора, а заподозренные в ереси занимали места «на середине», т. е. как ответчики. Так и на великом соборе, созванном при патриархе Фотии в 879–880 годах, признание Фотия законным Патриархом и сослужителем легатами папы Иоанна VIII должно было быть торжественно провозглашено, прежде чем заинтересованные стороны согласились провести совместный собор[49].

Идея объединительного собора, т. е. совещания между Церквами Востока и Запада, бывшими в состоянии раскола, в конце Средних веков поддерживалась греческой стороной в целях восстановления единства. Панство не желало принимать этой идеи. Так, оно добивалось римского вероисповедания и получило его от императора Михаила VIII Палеолога до Лионского собора (1274).

В четырнадцатом столетии многие греки приписывали неудачу попыток объединения именно тому, что не была соблюдена соборная процедура. Со стороны византийцев предложения об объединительном соборе делались затем не однажды: они включали не только проект, представленный папе Бенедикту XII в 1339 году Варлаамом Калабрийцем[50], но также несколько предложений со стороны консервативного монашеского руководства, возобладавшего в византийской Церкви после 1347 года. В 1367 году император–монах Иоанн Кантакузин, выступивший от имени Греческой Церкви, предложил папскому легату Павлу устроить «кафолический и вселенский собор», чтобы «епископы, находящиеся в ведении Вселенского Патриарха в ближних и дальних странах, т. е. митрополит Руси с некоторыми из его епископов, митрополиты Трапезунда, Алании и Зикхии, могли собраться в Константинополе, а также другие патриархи — Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, а также католикос Иверии (Грузии), Тырновский (Болгарский) патриарх и архиепископ Сербский, и чтобы приехали представители папы»[51]. Проект был официально одобрен Синодом и патриархами Александрийским и Иерусалимским; патриарх–исихаст Филофей Коккин известил об этих новостях архиепископа Охрид–ского и сообщил ему, что «было достигнуто соглашение с посланцами папы, что если наша доктрина (т. е. доктрина Восточной Церкви) будет показана на соборе как высшая доктрине латинян, то они соединятся с нами и будут исповедовать ее» (Miklosich–Mueller. Acta Patriarchates Constantinopolitani. I, 492).Отвергнутый папой Урбаном V в 1369 году, этот проект был возобновлен после торжества конциляризма на Западе, и в конце концов следствием его был Флорентийский Собор. Монашеская консервативная партия Византии, возглавляемая Марком Ефесским, оставалась верной сторонницей идеи объединительного собора. И, очевидно, с самого начала он был назван «вселенским», ибо действительно отражал византийскую идею ойкумены, Востока и Запада.

Была ли идея объединительного собора, т. е. собора, созванного при отсутствии возможности для всех его членов иметь евхаристическое общение друг с другом, оправдана экклезиологически? Это вопрос, на который современная богословская мысль, безусловно, должна ответить. Неудача во Флоренции очень ослабляет позицию тех, кто был бы сторонником подобного подхода сегодня. Во всяком случае, эта проблема по существу экклези–ологическая: для того, чтобы быть подлинным, собор должен быть собором Церкви. Но возможна ли Церковь вне евхаристического единства? И возможно ли евхаристическое единство без объединенного и сознательного принятия единой, истинной апостольской аеры? Эта дилемма остается неразрешенной, и поэтому идея объединительного вселенского собора вряд ли может быть принята без серьезных оговорок в наше время.

Византийская Церковь принимала имперскую идею вселенскости и признавала роль вселенских соборов как высшего свидетельства о христианской истине, но при этом она никогда не мыслила этих соборов единственным источником христианского вероучения и единственным критерием действия Святого Духа в Церкви. Кажется даже, что в течение веков разделения с Западом идея вселенскости постепенно приобретала более мирской и политический смысл: вселенский собор рассматривался как собор с Западом, восстанавливающий древнеримскую «ойкумену» — как своего рода экуменическая конференция в современном смысле слова. Но византийцы никогда не считали, что такое собрание необходимо для сохранения истинно православного христианства так, как оно было полностью выражено в учении епископов, в литургической традиции и, конечно, на восточных соборах, которые не претендовали (и не могли претендовать) на политическую «вселенскость», но тем не менее рассматривались как подлинное свидетельство истинного и нераздельного Священного Предания. Многочисленные всроучительные постановления, принятые поместными соборами Восточной Церкви, были включены в Синодик первой недели Великого Поста (Неделя Православия) и, таким образом, стали частью литургического опыта Церкви, хотя они и не были провозглашены вселенскими соборами.

3. Соборы в наше время

Всем должно быть ясно, что и византийский, и послевизантийский периоды церковной истории окончены бесповоротно. Проблема осуществления соборности — жгучий вопрос и для Православной Церкви, и для христианства в целом. Всем христианам должно было бы быть совершенно ясным, что в опыте ранней Церкви скорее, чем в более поздние (византийские и средневековые) периоды ее развития, можно обнаружить постоянные экклезиологические элементы, позволившие Церкви оставаться той же самой апостольской Церковью. Разумеется, опыт Средневековья невозможно полностью отвергнуть, а ситуацию предконстантиневского периода невозможно просто репродуцировать, но постоянную тождественность Церкви легче всего обнаружить в Церкви первоначальной, апостольской и послеапостольской. Пытаясь проиллюстрировать проблему конкретно, я коротко остановлюсь на трех практических и взаимосвязанных вопросах, встающих перед современной православной мыслью.

1. В настоящее время находится в стадии подготовки Всеправославный Собор. Я хочу избежать здесь политических вопросов (которые могут решить, быть или не быть собору) и сосредоточиться собственно на экклезиологии.

Современная православная мысль должна освободиться от идеи, что собор, будь то вселенский или нет, обладает автоматической непогрешимостью, потому что эта идея оказывает парализующее воздействие. Было так много сказано и написано о Православной Церкви как Церкви соборной и о семи Вселенских Соборах как единственном критерии православия, что многие из современных церковных деятелей просто испуганы идей собора, ибо знают о своей собственной неспособности действовать непогрешимо. Это препятствие должно быть преодолено. Соборная деятельность требует мужества и предполагает «риск веры». Подлинные соборы всегда были духовными событиями, когда Дух Божий превосходил человеческую ограниченность членов и собор становился голосом Самого Бога. Но, разумеется, подобное событие требует духовной и богословской готовности. Есть ли эта готовность у нас сегодня?

К счастью, церковная соборность может выражаться и вне соборов. Что бы ни говорилось о гегелианских корнях некоторых выражений А.С. Хомякова, его мысль дала православному миру новое осознание того факта, что Истина в Церкви не зависит ни от какого непогрешимого учреждения, но что опыт ее всегда доступен Церкви как духовной общине, верной Преданию и открытой к восприятию воли Божией.

Но теория соборности, как она выражена Хомяковым и его учениками, ставит и новые проблемы. Относительно самого соборного института она привела большинство русских богословов к утверждению, что соборы требуют активного, прямого и ответственного участия мирян. Однако возникает вопрос: в чем же тогда состоит особая роль епископата? С 1917 года в Русской Церкви миряне допускаются как члены с правом решающего голоса на поместные соборы, но за епископами сохраняется коллективное право вето. Московский Собор (1917–1918) был фактически единственным собором, созванным на этих условиях. На грани революционных перемен он явился значительным и подлинным выражением соборности и во многом содействовал тому, что Церковь смогла пережить последующие трагические десятилетия. Но поистине чудесная роль Московского Собора 1917–1918 гг. в истории Русской Церкви не должна помешать нам ставить вопросы, связанные с составом и процедурой этого собора. Например, были ли принятые в 1917–1918 гг. принципы демократического представительства епископата, духовенства и мирян как различных «классов» христиан действительно адекватным выражением православной экклезиологии? Не предполагала ли структура местной соборности раннехристианской Церкви (маленькие епархии, местная евхаристическая соборность епископа и пресвитерства, полная ответственность мирян в жизни местной евхаристической общины), что поместные и вселенские соборы — это соборы одних лишь епископов? Однако с тех пор, как местной соборности не существует, не является ли соборность на более высоком уровне — поместном или вселенском — приемлемой (хотя, может быть, и временной) заменой подлинной соборности? Эти вопросы требуют ответа в плане подготовки следующего собора. Во всяком случае никто пока ясно не определил, каков будет состав членов Всеправославного Собора.

2. С другой стороны, вопрос об авторитетности и значении вселенских соборов ставится в связи с переговорами Православной Церкви с нехалкидонскими Восточными Церквами. Совершенно ясно, что эти Церкви принимают учение, которое было формально осуждено соборами, признанными Православной Церковью как вселенские. Но в то же время недавние исторические исследования и богословский диалог показывают, что соглашение о сущности христологии, которая считается причиной раскола, может быть легко достигнуто. Другой парадокс ситуации состоит в том, что нехалкидонские Церкви исповедуют и практикуют экклезиологию, тождественную зкклезиологии Православной Церкви, они тоже признают авторитет вселенских соборов, но отказываются принять Халкидонский — позиция, подобная той, которую заняли византийские православные по отношению, например, к Римининскому и Флорентийскому соборам, с той разницей, что сегодня православные отвергают и вероучение, одобренное в Римини и Флоренции, в то время как нехалкидонцы, по–видимому, согласны с тем, что суть (если не язык) Халкидонского Собора ортодоксальна. Поэтому путь к взаимопониманию, казалось бы, должен предполагать обоюдное принятие формулы соглашения (подобной принятой в 433 году), которая была бы в духе Пятого Собора (553), канонизировавшего христологию св. Кирилла, подтвердившего в то же время и халкидонскую веру. Но этот подход ставит такие проблемы, как (а) непрерывность и последовательность Предания и (б) соотношение между словесным выражением вероучения и его подлинным содержанием. Очевидно, содержание, а не форма соборных постановлений покрывается авторитетом соборов.

3. Третий вопрос, ставящийся некоторыми перед современным православным сознанием, таков: возможно ли проводить Вселенский Собор при настоящем состоянии разделения христианского мира? Мне кажется, что такой вопрос столь же двусмыслен, как и значение слова «вселенский». С одной стороны, ясно, что никогда не было такого времени, когда христианский мир был в самом деле единым: все вселенские соборы прошлого на деле приводили и к разобщению, а некоторые из самых важных — как Халкидонский — дают повод для разобщения и по сей день. Надо помнить также, что самое служение Христа и Его учение стали причиной раскола между Израилем и Церковью и были поистине разделением (см. Лк. 12:51). Единство во Христе, а не просто единство является подлинным основанием соборных действий. Именно в этом пункте римская имперская идея вселенскости, с помощью которой стремились к социально–политическому объединению мира, используя религию как орудие, никогда не может совпасть с христианским универсализмом. Последний мог использовать возможности и идеологию империи в своих собственных целях, но никогда не мог отождествляться с ней.

Одна из самых основных предпосылок православной экклезиологии состоит в том, что единство Церкви — не дело рук человека, но есть дар Божий, который может быть лишь принят или (если он утрачен) обретен вновь. Оно не зависит ни от византииско–римского, ни от современного панхристианского универсализма. Православная Церковь может, конечно, избежать использования слова «вселенский» для обозначения своих соборов из–за прошлых и настоящих двусмысленностей, связанных с его употреблением, но она не может (без отречения от всей своей традиции) согласиться с тем, что авторитетное и истинное христианское учение уже невозможно (как это обычно было) выражать на соборах после расколов пятого и одиннадцатого веков. Церковь Бо–жия не может перестать существовать, и она продолжает быть причастной Святому Духу, научающему всему (Ин. 14:26).

Заключение

Церкви, будучи человеческими организациями, и различные организованные формы экуменического движения естественно стремятся к поискам организационных формул, ведущих к единству между христианами путем, который не противоречил бы их прошлому. Однако если мы хотим единства, соответствующего воле Божией, то путь к нему может лежать только через возврат к серьезному богословию, серьезному подходу к экклезиологичсским вопросам. Организация существует для отражения и защиты природы Церкви, а не для ее изменения. Это несомненно относится и к идее вселенского собора. Какое бы прилагательное ни было использовано для его обозначения — вселенский, великий, поместный, его конечная подлинность зависит от присутствия Духа Божия, обетованного Церкви. Изучение истории помогает нам распознать многообразие тех путей, которыми Святой Дух говорит Церквам: через вселенские соборы или помимо них, несмотря на все человеческие ошибки и неудачи. Величайшая и фактически единственная христианская надежда состоит в том, что Бог сильнее «законов истории». Дух Божий никогда не бывает в плену у истории, но, как ветер, дышит, где хочет (Ин. 3:8). И, говоря словами св. Иринея, «где Церковь, там и Дух Божий; и где Дух Божий, там Церковь и всякая благодать, а Дух есть истина» (Против ересей III, 24, 1).

РИМ И ПРАВОСЛАВИЕ: ПРОБЛЕМА АВТОРИТЕТА[52]

Православная Церковь всегда занимала в экуменическом движении нашего века специфическое положение, что было неизбежно, так как основные предпосылки и задачи этого движения обусловлены историческими чертами западного христианства — римско–католического и протестантского. Теперь, однако, это положение постепенно меняется в силу того, что понятия «Восток» и «Запад», сохраняя свой смысл в богословской традиции, потеряли большую часть своего географического и культурного значения. Православная Церковь, хотя и оставаясь «религиозным меньшинством», в наши дни живет и действует в западных странах, в особенности в США. С другой стороны, такие традиционно православные регионы, как Греция, Балканы и Россия, также сегодня считаются «Западом», в противовес развивающимся странам Азии и Африки.

В этой новой ситуации тот экклезиологический вопрос, который уже давно разделял Рим и Православие, не может уже рассматриваться как просто культурное явление, обреченное на исчезновение с течением времени. Даже если придерживаться «культурной» и чисто «исторической» интерпретации раскола и считать, что в наше время для разделения нет уже никаких реальных богословских и зкклезиологических причин, то все же необходимо выработать некий богословски здравый и экклезиологически осуществимый образ «единой церкви». И тут неизбежно встает давний вопрос авторитета. И оказывается, что разрешить его, не прибегая к Священному Писанию и Преданию, невозможно, потому что без них христианство перестает быть Христовым, а Церковь — Церковью Божьей.

За последние годы в отношениях между Православной Церковью и Римом произошли несколько удивительных событий, о которых не могли бы и подумать предыдущие поколения. Укажем хотя бы на обмен документами, снимающими взаимные анафемы 1054 года, и несколько личных встреч между напой и константинопольским Патриархом. Все эти события имели непосредственное отношение к вопросу авторитета, в особенности же авторитета папского, но ни одно из них не привело к ясно выраженному и окончательному решению этого вопроса. По существу они были скорее символическими: речи, жесты и действия изменили атмосферу. На богословах лежит теперь задача выяснить, как эти события могут быть интерпретированы и использованы не в узких рамках церковной дипломатии или даже «православно–католических сношений» (это лишь один из аспектов нашей ответственности за единое христианское свидетельство), но для верного решения проблемы авторитета в Церкви, решения, без которого невозможно никакое реальное христианское единство.

Поскольку в вопросе авторитета православная традиция совершенно расходится с западным христианством[53], то в настоящей стадии экуменического диалога вклад Православия может иметь решающее значение.

1. Раскол: две экклезиологии

Один из самых удивительных фактов истории раскола между Востоком и Западом — тот, что раскол этот невозможно отнести к какому–то определенному времени. В совместном заявлении папы Павла VI и патриарха Афинагора, опубликованном 7 декабря 1965г., события 1054 года ставятся на свое реальное и на деле совсем незначительное место. «Среди препятствий, которые находятся на пути к братским отношениям доверия и уважения, следует назвать прежде всего воспоминание о достойных сожаления решениях, поступках и инцидентах, приведших в 1054 году к отлучению патриарха Михаила Керулария и двух других лиц легатами Римского Престола, возглавляемыми кардиналом Гумбертом, подвергшимся в свою очередь подобному отлучению со стороны Константинопольского патриарха и Синода… Но сегодня… необходимо признать, что… запретные меры касались лишь определенных лиц, но не Церквей и не были направлены на прекращение церковного общения между кафедрами Римской и Константинопольской»[54].

Из этого текста видно, что авторы понимали случайный характер событий 1054 года. В 1054 году раскола между церквами как таковыми не произошло. Текст Гумберта осуждает «Михаила, незаконно называемого Патриархом, и поборников его глупости», но признает константинопольского императора и граждан «христианнейшими и православными». Во всяком случае отлучительная грамота превосходила его полномочия как легата и не имела законной силы.

Поэтому Павлу VI и Афинагору было довольно легко выразить «сожаление» по поводу «оскорбительных слов» 1054 года и «изъять из памяти и среды церковной акты отлучения». И хорошо, что они это сделали. Однако они не положили конец самому расколу.

В чем же суть этого раскола и когда он произошел?

В наше время все историки согласны в том, что Запад и Восток расходились постепенно, параллельно с постепенным усилением папской власти. Богословы в течение столетий обсуждали такие вопросы, как Троичный догмат (вопрос филиокве), и проблемы эти были действительно важными. Однако для их разрешения необходимо прийти к соглашению не только по существу спора (что само по себе достаточно трудно), но и по вопросу о том, кто и на каком основании сможет утвердить такое соглашение.

Отчуждение наметилось уже в четвертом веке, когда уже существовала известная поляризация в понимании Троичного догмата и закладывались основы экклезиологического конфликта. Запад придавал особый авторитет так называемым «апостольским кафедрам» и признавал Рим единственной «кафедрой Петра»; на Востоке же многие города могли доподлинно приписывать основание в них церквей Петру, Иоанну, Павлу или иным апостолам, и эти разнообразные «апостольства» не влекли за собой каких–либо юрисдикционных претензий[55]. Однако на Востоке никто принципиально не возражал против возвышения «вселенского патриархата» Константинополя, столицы империи, возвышения, основанного исключительно на эмпирических факторах, совершенно независимых ни от какой «апостоличности»[56].

Расхождение между Востоком и Западом было несомненно связано с экклезиологической поляризацией — различным пониманием Поместной Церкви, т. е. евхаристической общины, народа Божия, собранного вокруг своего епископа и пресвитеров. Взаимоотношения между Поместными Церквами на Востоке основывались на тождестве их веры и полном онтологическом равенстве с «первенствующими» кафедрами (митрополиями, патриархатами и т. д.), возникавшими на эмпирическом основании, обусловленном и контролируемом только согласием всех Церквей. На Западе же настаивали на апостоличности, в особенности же на апостоличности Рима, ибо он был единственной апостольской кафедрой на Западе. Это породило понимание папства как особых богоустановленных прав римского епископа, поскольку не Церковь, а Сам Христос избрал и назначил апостолов, выбрав Петра для особой роли в Церкви. Но в экклезиологических спорах, развернувшихся в тринадцатом веке, византийская сторона настаивала на преемстве Петра в каждой Поместной Церкви в лице епископа, возглавляющего евхаристическое собрание[57]. Эта идея была уже в третьем веке выражена в учении св. Киприана Карфагенского о кафедре Петра.

Изначальное расхождение постепенно углублялось, усугубляясь политическими и культурными факторами. За исключением папы Льва I и той большой роли, которую сыграло его «Послание к Флавиану» на Халкидонском соборе (451), Римская Церковь не имела решающего влияния на тринитарные и христологические споры, бушевавшие на Востоке. Авторитет Рима в вопросах веры признавался, но высшим выражением церковного авторитета считалось соборное согласие епископов. Однако авторитет этот не был юридическим и автоматическим, и мы знаем много примеров «лжесоборов». Соборный авторитет понимался в библейских категориях Божественных «знаков». Знаки эти даются христианской общине в целом, но не освобождают ее от ответственности различать между истиной и ложью.

Историки часто считают настоящим началом раскола крестовые походы, и в особенности захват Константинополя в 1204 году. Совершенно ясно, что установление параллельной латинской иерархии и в особенности латинского патриархата в Константинополе были очевидным проявлением раскола. Во всяком случае, после григорианских реформ папство уже считало себя высшим авторитетом в христианском мире, и всякое противодействие этому авторитету рассматривалось как схизма и ересь. Тем временем, несмотря на бесчинства крестоносцев, Восток еще долго верил в то, что латинский Запад остается частью христианской ойкумены. Это можно сказать не только о «латинофронах», которые постоянно толкали слабеющую империю Палеологов на политическую унию с Римом для получения помощи против турок, но также и о более консервативных православных кругах. Эти круги, придавая большое значение богословским вопросам, в особенности добавлению филиокве к Символу веры, считали, что для исцеления раскола необходимо созвать объединительный собор для открытого обсуждения этих различий и выработки общего решения.

В течение всего четырнадцатого века споры между Востоком и Западом сосредоточивались на идее собора. Но должен ли собор предварять соединение, как хотели византийцы, или же предварительным его условием является акт «покаяния» и «возвращения»? Папы придерживались последнего мнения, пока само панство не столкнулось с вызовом конциляризма у себя же на Западе. Провозгласив верховенство собора над папой, Констаицский собор подорвал прежнюю позицию паи и привел впоследствии к объединительному собору в Ферраре и Флоренции (1438–1439). По иронии судьбы Флорентийский собор закончился двойной трагедией: концом конциляризма на Западе[58] и окончательным разрывом между Востоком и Западом. И действительно, флорентийское постановление[59] не могло не вызвать противодействия. Измученной и отчаявшейся греческой делегации оно навязало традиционные западные взгляды на филиокве и чистилище и к тому же определило, что римский понтифик, «истинный Наместник Христов», — это «глава всей Церкви, Отец и Учитель всех христиан» и что ему дана полная власть (plena potestas) «пасти, наставлять и возглавлять Вселенскую Церковь». Большинство греков, подписавших это постановление, позже отказались от своей подписи. Русская Церковь изгнала митрополита Исидора, подписавшего и активно поддерживавшего унию. После турецкого завоевания константинопольская патриархия официально поместила латинских христиан во «вторую категорию» еретиков, которых надлежало принимать в Церковь через миропомазание в соответствии с 95–м правилом Пято–Шестого собора (692).

Все эти хорошо известные события нужно иметь в виду для правильного понимания «снятия анафем» в 1965 году. Ясно, что для излечения раскола понадобится нечто гораздо большее, нежели этот символический акт. И в первую очередь обе стороны должны стремиться к соглашению по вопросу о церковном авторитете.

Я хотел бы указать на одно событие из церковного прошлого, которое могло бы послужить в этом отношении хорошим примером: на великий Константинопольский собор 879–880 годов, который в некоторых византийских источниках именуется даже «собором единения». Правильное его понимание могло бы в наше время немало поспособствовать разрешению конфликта между Востоком и Западом в понимании авторитета. После столь экклезиологически значительных событии, как взаимное отлучение папы Николая I и патриарха Фотия и первый этап полемики о филиокве, собор этот осуществил примирение между папой Иоанном VIII и патриархом Фотием. До недавнего времени считалось, что папа Иоанн VIII не признал действий своих легатов по их возвращении с Востока и что раскол продолжался. Труды Ф. Дворника и других современных ученых показали, однако, что это было не так[60] и что не только Фотий и Иоанн VIII, но и несколько их преемников оставались верными решениям этого собора. Собор пришел к двум важнейшим решениям.

1. В области церковной дисциплины обе Церкви признают друг друга высшими инстанциями в своих регионах. На Востоке не будет папской «юрисдикции» (1–е правило), но традиционное первенство чести Рима будет признаваться, так же как и традиционные территориальные границы римского патриархата.

2. В области вероучения собор торжественно подтвердил исходный текст Никео–Цареградского Символа веры и формально предал анафеме вся кого, кто или «составляет иное исповедание веры», или портит Символ веры «незаконными словами,добавлениями либо убавлениями». Соборное по становление явно подразумевает фшиокве, но авторитета папы это непосредственно не касается, поскольку добавление это в то время не практиковалось в самом Риме, а лишь во франкских странах и Испании.

Каково значение этих решений?

Соборные тексты именуют собор «святым и вселенским». И действительно, в 879–880 годах налицо были все критерии вселенскости, признававшиеся при прежних соборах: собор был созван императором и в нем участвовали представители пяти патриархатов, включая римский. В византийских канонических сборниках постановления 879–880 гг. всегда следуют за постановлениями других семи вселенских соборов, и византийские авторы часто называют его «восьмым» вселенским собором. Примером могут служить такие уважаемые и авторитетные авторы, как Николай Кавасила[61] и Симеон Солунский[62]. Однако не все были с этим согласны. Некоторые византийские авторы считали, что «семь соборов» de facto ограничены этим числом как священным. Другие принимали во внимание неоднозначное отношение латинян к этому собору.

Дворник показывает[63], что на Западе собор 879–880 гг. признавался если не вселенским, то, во всяком случае, достаточно авторитетным, тем более что он был санкционирован Римом. Считалось, что этот собор восстановил церковное единство, отменив предыдущий, «игнатиевский», собор (869–870), свергнувший Фотия[64]. Только в конце одиннадцатого века григорианская реформа восстановила авторитет «игнатиевского» собора. В решениях последнего Григорий VII видел прообраз той реформы, которой он положил начало, ибо они (как он думал) i [оставили авторитет римского первосвященника выше авторитета византийского патриарха и гражданской власти императоров. Однако в период между 880 и 1100 годами, т. е. более двух столетий, и Восток и Запад, несмотря на все другие разногласия и противоречия, признавали законность соглашения между Иоанном VIII и Фотием, заключенного в Святой Софии в 880 году.

Запоздалое включение «игнатиевского» собора 869–870 года в список «вселенских» соборов, несомненно, ставит папство в несколько щекотливое положение в вопросе об авторитете. Как объяснить такой явный разрыв в цепи событий?

Интересно, однако, что по крайней мере один раз вопрос этот был благополучно обойден. На четвертом и пятом заседаниях собора в Ферраре 20 и 24 октября 1433 года кардинал Чезарини и Андрей Родосский, главные представители латинской стороны, прибегли к авторитету «восьмого собора», подразумевая «игнатиевский» собор 869–870 годов. Им пришлось немедленно столкнуться с резкой отповедью Марка Ефесского, греческого представителя, который прямо сослался на отмену этого собора папой Иоанном VIII[65]. Общим согласием щекотливый вопрос этот был обойден, и «восьмым» вселенским собором стал Ферраро–Флорентийский. Таким образом, латинская сторона признала возврат к положению, предшествовавшему григорианской реформе.

И теперь я уже вплотную подошел к предложению, которое, по моему мнению, могло бы решить проблему авторитета, разделяющую Рим и Православие. Разве невозможно в наше время совместно признать Фотиевский собор 879–880 гг. вселенским?

Акт такого рода, конечно, был бы гораздо значительнее, чем чисто символическое снятие анафематствований 1054 года. Это предполагало бы возврат к положению, существовавшему более двух столетий. Для православных такой акт потребовал бы согласия всех Поместных Православных Церквей; он означал бы, что объединение действительно основано на единстве веры, выраженной в общем Символе. Для приверженного традициям Рима это не было бы просто отказом от своего авторитета, а возвращением к положению, санкционированному предшественником нынешнего папы. Природа раскола такова, что символические акты и церемониальные встречи очевидно недостаточны для преодоления существующего разделения. Необходимо единение в духе и принципиальное соглашение относительно институционных форм единства. Собор 879–880 годов совершил то и другое.

2. Что произошло в шестидесятые годы?

Различные заявления и встречи между папой и Константинопольским патриархом носили, по нашему определению, символический характер. Любой символ может быть ложно истолкован. Говорилось, например, что сенсационный характер встреч и двусмысленность документов создавали ошибочное впечатление, что объединение Церквей — вопрос близкого будущего и что догматические препятствия сущест вуют только в умах немногих реакционных богословов. Говорилось также, что церковная дипломатия, подготовившая и осуществившая встречи, имела целью создать ложный образ православного «папства», параллельного римскому; и нужно сказать, что плохо информированная западная публика могла действительно иногда подумать, что вселенский патриарх — всего лишь восточный «папа». С православной стороны скептики утешались тем, что патриарх не имел «всеправославного мандата» и говорил и действовал не от имени всей Церкви.

Было бы, однако, досадно, если бы эта иногда оправданная критика папской и патриаршей дипломатии совершенно упразднила реальное значение некоторых жестов и слов. События эти еще могут повести к последствиям, выходящим за пределы наших непосредственных впечатлений. Например, невозможно было бы даже подумать о совместном признании собора 879–880 гг., если бы не было атмосферы, созданной Вторым Ватиканским собором и встречами между Павлом VI и Афинагором.

Два факта заслуживают особого внимания, потому что они непосредственно относятся к центральному вопросу авторитета.

1. Весь мир был свидетелем, как папа Римский явился в Стамбуле и Риме как брат и тем самым онтологически равный другому епископу, и это нельзя свести только к дипломатии и протоколу. Разумеется, хорошо известные определения папского главенства ни в какой мере не отрицались, но они и никак не выражались. Перед лицом православных папа явил себя совершенно в согласии с функцией primus inter pares («первый среди равных»), которую православные признавали за ним в прошлом. Эта позиция Павла VI нарушает тысячелетнюю традицию, требующую, чтобы авторитет верховного понтифика строго соблюдался при всех обстоятельствах, особенно же в его сношениях с Востоком, где, как было хорошо известно, существовал центр оппозиции римскому централизму. Разрыв папы Павла с этой традицией ставит экклезиологический вопрос общего порядка. Если папская власть над латинским епископатом традиционно обосновывается понятием «вселенской юрисдикции» по божественному нраву, то нет ли противоречия между этой позицией и теми братскими объятиями, которыми обменялись папа с патриархом Афинагором, епископское достоинство, авторитет и патриаршая юрисдикция которого совершенно независимы от Рима?

Как представляется по крайней мере этому автору, папская власть, как ее определил Первый Ватиканский собор, может быть либо вселенской, либо никакой. Трудно понять тогда, почему богоустановленная «непосредственная» папская юрисдикция распространяется на епископов Франции, Полинезии, Америки или Африки, но не на епископов Греции, России или Ближнего Востока.

На эти вопросы еще нет ясных ответов, и, может быть, ответы эти было бы трудно сформулировать. Совершенно очевидно также, что внутри римского католицизма существуют разные течения и группы, пытающиеся влиять на общецерковную политику Парадоксально то, что группы, которые находятся в наиболее сильной оппозиции к римскому централизму, не всегда сочувственно относятся к тем ценностям, которые представляет Православие: верности апостольскому вероучению и сакраментальному подходу к церковному строю и деятельности. Как бы то ни было, остается неоспоримый факт, что папа и патриарх, сидя рядом и общаясь друг с другом как равные, установили прецедент, нуждающийся в богословском принятии и истолковании. Символу надлежит придать существенное содержание.

2. 25 июля 1967 года в Стамбуле папа передал патриарху Афинагору Апостольское послание «Anno inneunte», в котором при определении отношений между Римом и Константинополем употребляется традиционное православное понятие «Церкви–сестры». В этом тексте признается, что термин этот подходит для выражения тех отношений, которые существовали «в течение столетий», и затем говорится: «Теперь, после долгого периода разделения и взаимного непонимания, Господь, несмотря на все препятствия, возникшие между нами в прошлом, дает нам возможность снова открыть друг во друге Церкви–сестры»[66]. Такое признание основано на тайне сакраментального присутствия Христа. Тайна эта пребывает в каждой Поместной Церкви, и поэтому «общение (между церквами), хотя и несовершенное, все же существует».

Из этого текста можно делать определенные выводы.

1. Сближение между Востоком и Западом должно пониматься не как возвращение в «послушание» Риму, а как постепенное взаимное признание Поместных Церквей. Такой метод, конечно, в основном соответствует православному подходу к экуменической задаче вообще, хотя сближение Православия с Римом имеет гораздо более твердое экклезиологическое основание, нежели контакты с протестантами. Однако можно сомневаться в том, что такой метод может действительно соответствовать тому определению римского первенства, которое основано исключительно на служении папы Римского в качестве наместника апостола Петра. И действительно, в самом начале краткого «Anno inneimte» папа именуется «епископом Римской Церкви и главой Вселенской Церкви»[67], титул же этот явно принадлежит экклезиологии, которую Православная Церковь считает несовместимой со своей. Нет ли противоречия в этом документе?

2. Догматическая деятельность латинской Церкви, традиционно отвергаемая Православием, — добавление филиокве в текст Символа веры, Тридентский собор, догмат о непорочном зачатии Девы Марии (1854) — обойдена молчанием. То, что Православие ее отвергает, не препятствует «почти полному» общению. Положения «Anno inneunte» были недавно более ясно выражены в тексте письма папы Павла VI кардиналу Виллебрандсу от 5 октября 1974 года. Кардинал был папским легатом на праздновании 700–летия Лионского собора (1274), торжественно подтвердившего филиокве и принявшего униатское исповедание веры, подписанное византийским императором Михаилом VIII Палеологом. Папское письмо примечательно тем, что признает, что собор «не дал возможности Греческой Церкви свободно высказаться, и единство, достигнутое таким образом, не могло быть вполне принято психологией восточных христиан». Еще более знаменательно то, что папа называет Лионский собор «шестым из общих синодов западного мира», а не «вселенским собором». Можно ли тогда говорить то же самое о соборах Тридентском, Первом Ватиканском и Втором Ватиканском? Если это так, то как будто сделан важный шаг, изменяющий прежнее понятие папского авторитета.

Как бы то ни было, эти тексты, видимо, подразумевают, что латинские догматы, столь торжественно провозглашенные, не должны считаться универсально обязательными и потому не являются препятствием к единству. Если это действительно так, то авторитет Римской Церкви, ранее столь серьезно приверженной этим догматам, также должен рассматриваться в новом свете. Однако каноническое и сакраментальное единство без разрешения проблем, поставленных этими латинскими определениями, только обострило бы вопрос о богословском плюрализме в объединенной Церкви. Нет, конечно, ничего нового в том, чтобы в некоторых обычаях и учениях видеть теологумепы, т. е. позиции отдельных богословов, а не официальное мнение Церкви. Литургический и богословский плюрализм в Единой Церкви и неизбежен, и желателен, но этот допустимый плюрализм не является самоцелью, и им не следует пользоваться ни для оправдания догматического релятивизма, ни для прикрытия серьезных доктринальных конфликтов. Теологумен не может быть навязан в качестве обязательного учения; всякий имеет право отвергнуть его, если считает ошибочным. Православные, конечно, рассматривали бы латинские догматы как входящие в эту последнюю категорию. Ведь эти догматы были не просто признаками плюрализма, но были источником серьезных конфликтов в течение многих столетий.

Возможно ли прийти к единству, не разрешив предварительно этих проблем?

С проблемой авторитета связан также другой ряд вопросов, вызываемых текстами «Anno mneunte» и папского письма кардиналу Виллебрандсу. Эти документы несомненно являются шагом навстречу Православию, если они действительно предполагают, что латинское средневековое и современное вероучение не обязательно для Востока, потому что восточные «Церкви–сестры» его не приняли. Но если эти учения не были поддержаны Востоком, то не значит ли это, что к ним нужно относиться по меньшей мере с оговорками также и па Западе? Возможно ли географически ограничить авторитет доктринальных постановлений Лионского, Флорентийского, Тридентского и Первого Ватиканского соборов? С другой стороны, православные должны ощущать определенную ответственность и за Запад, где эти догматы также вызывали конфликты. И наконец, что такое «Восток» и что такое «Запад» в последней четверти двадцатого века?

Недавнее удивительное изменение атмосферы в отношениях между двумя Церквами и реальные усилия пап Иоанна XXIII и Павла VI понять православных в вопросе церковного авторитета требуют взвешенной богословской оценки, которая показала бы, нашли ли вышеуказанные вопросы хотя бы начало своего разрешения.

3. Двусмысленность настоящего положения

Вопрос авторитета в течение уже многих столетий стоит в самом центре проблем между Востоком и Западом. Писавший в середине прошлого столетия русский богослов–мирянин А.С. Хомяков нашел для этого вопроса выражения несколько романтически заостренные, но и сегодня еще имеющие значение: «Церковь не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос; ибо авторитет есть нечто для нас внешнее. Не авторитет, говорю я, а истина и в то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его; ибо Бог, Христос, Церковь живут в нем жизнью более действительною, чем сердце, бьющееся в груди его, или кровь, текущая в его жилах; но живут, поколику он сам живет вселенскою жизнью любви и единства, т. е. жизнью Церкви». То главное, в чем Хомяков упрекает Запад, это превращение авторитета во внешнюю власть: в Римской церкви магистериум, в протестантстве Священное Писание. В обоих случаях, заключает он, «посылки… тождественны»[68].

Представление Хомякова о внутреннем знании Истины, независимом от «внешних» критериев и авторитетов, могло бы показаться чисто романтическим субъективизмом, если подходить к нему вне контекста греческого, святоотеческого понимания Бога и человека. Для греческих святых отцов знание Бога основано на идее причастности, преображения и обожения человека. Такое знание предполагает теорию «духовных чувств», т. е. совершенно личный опыт общения с живым Богом, опыт, ставший доступным в сакраментальной, общинной жизни в Теле Христовом[69]. Эта гносеология не упраздняет «авторитеты» и «критерии», но понимает их как внутреннее содержание христианского опыта. Они удостоверяют в подлинности, непостижимой тем, кто прежде не вкусил реальности опыта.

Опыт же этот есть приобщение к самой Истине, а не только средство ее постижения. Он предполагает «нетварное» и сверхъестественное присутствие Бога в человеке, сообщаемое Духом Святым. Поэтому подлинность авторитета свидетельствуется Истиной, а не наоборот. Именно из–за такого понимания авторитета Восток так упорно сопротивлялся институту папства как критерию Истины. Именно поэтому православные вновь и вновь утверждают, что первенство обусловлено верой Петра, тогда как первенство само по себе не есть гарантия непогрешимости.

Таким образом, Рим и Православие традиционно расходятся в понимании самой сущности церковного авторитета.

Выше мы показали, что недавно предпринятые Римом шаги к соборности, к понятию «Церквей–сестер» и к ограничению значения односторонних римских вероучительных постановлений можно рассматривать как значительный экуменический прогресс. Но как только дело доходит до практических действий, сразу же проявляется их двусмысленность. Традиционная для западного христианства опора на авторитет в делах религии создает там, где авторитет слабеет или исчезает, религиозную пустоту. Лишенное той уверенности, которую доставляли привычные структуры авторитета (учащий авторитет папы и епископов или непогрешимая Библия), с подозрительностью воспринимающее все, что с ними связано (в том числе, парадоксально, и литургическое Таинство), западное христианство попадает на пути, еще дальше уводящие от Православия, — пути гуманистического активизма и секуляризма. Но тут, как реакция против этих течений, вновь проявляются, сильнее, чем прежде, старые клерикальные формы посттридентского римского католицизма и консервативного протестантизма.

Все это, конечно, может показаться сильным упрощением; но не отражает ли это то, что чувствуют многие православные, стремящиеся вообще уйти из экуменических «авантюр» и просто самим наслаждаться в православном богослужении прекрасным предвкушением грядущего Царства? Эта реакция естественна для тех, кто не может согласиться ни с тем, ни с другим полюсом современного западного христианства.

Я, конечно, не собираюсь закончить на этой пессимистической ноте. Я думаю, что выход из диалога есть не что иное, как отказ от своей «кафолической» ответственности. Но я хочу подчеркнуть, что между соборной экклезиологией Православия и идеей Первого Ватиканского собора о непогрешимости стоял вопрос именно авторитета, который и должен был бы тогда стать предметом обсуждения. Но после шестидесятых годов произошли некоторые изменения. Обсуждение папского главенства и церковного авторитета стало невозможным вне связи с самим содержанием христианского благовестия. Ибо если содержание это уже не гарантируется никаким «авторитетом», то оно должно сохраняться общим знанием и верностью ему всей Церкви. Самая цель христианской жизни, а по существу, и экуменического движения, заключается в том, чтобы сделать всецелую Истину христианского опыта всегда доступной в христианской общине. Именно общая верность этому опыту и делает Церковь действительно единой.

КАФОЛИЧНОСТЬ ЦЕРКВИ[70]

Само слово «кафоличность» сравнительно недавнего происхождения. Святоотеческое и вероисповедное Предание знает только прилагательное «кафолический» и провозглашает нашу веру в Кафолическую Церковь (кавоАдкг| еккХтрих). Понятие «кафоличность» отражает озабоченность абстрактными идеями, тогда как настоящим предметом богословствования является сама Церковь. Может быть, если бы святые отцы разработали особую ветвь богословской науки под названием «экклезиология» (как это сделало современное богословие), то они стали бы употреблять термин «кафоличность» как абстракцию или обобщение прилагательного «кафолический», так же как они говорили о Божестве (беотгц;), человечестве (ctvep(orc6tT>;) и т. д., определяя ипостасное единство.

Тем не менее факт тот, что святоотеческая мысль избегает говорить о свойствах Церкви in abstracto. У святых отцов также отсутствует стремление ипостасироватъ или объективировать саму Церковь. Когда они говорили о Кафолической Церкви, то прежде всего имели в виду Церковь как Тело Христово и Храм Святого Духа. Все четыре прилагательных, которые описывают Церковь в нашем Символе веры, включая и прилагательное «кафолическая» («соборная»), относятся к Божественной природе Церкви, т. е. к присутствию Христа и Духа Святого в мире. В святоотеческое время Церковь не была предметом отвлеченных умствований или даже споров (кроме как во втором и третьем веках); она была жизненным контекстом всего богословия. Всем нам известно, что это, к сожалению, больше не так. В экуменическом движении природа и бытие Церкви понимаются различными христианскими группами по–разному. И даже в современном православном богословии странное расчленение понятий и областей (чаще всего воспринятое от Запада) привело к некоему расколу между Церковью и богословием, и раскол этот лежит в основе того глубокого кризиса, который переживают теперь и Церковь, и богословие.

Мы должны со всею силой настаивать на том, что нам, православным, необходимо вернуться к понятию церковного богословия, дабы оно было подлинно христоцентричным и пневматоцеитричным.

А это, в свою очередь, предполагает единство жизни и догмата, богослужения и богословия, любви и истины. Доверие к возвещаемому нами со стороны нашей собственной молодежи, других христиан и окружающего нас мира (утратившего Христа, но часто Его еще ищущего) зависит от восстановления этой церковности. Помочь в этой насущной нужде может только наше общее исповедание веры в Кафолическую Церковь.

Мы можем указать на три области, в которых все, что связано с «кафоличностью», имеет решающее значение, а именно: структура Церкви, ее отношения с другими христианами и ее миссия в мире. По традиционному и единственно возможному для православных пониманию кафоличность коренится в полноте Божественной троичной жизни и является поэтому Божиим даром людям, который делает Церковь Церковью Божией. Этот дар предполагает ответственность человека. Дар Божий — не просто сокровище, которое нужно хранить, или предназначение, которым надлежит пользоваться; он — семя, посеянное в мире и в истории, семя, которое человек, как свободное и ответственное существо, призван возделывать, так чтобы кафоличность Церкви осуществлялась ежедневно в постоянно изменяющихся условиях жизни мира.

Меня всегда поражала та легкость, с которой православные богословы соглашаются между собой на международных встречах, пока они утверждают и описывают Божественные, вечные и абсолютные истины православного богословия о Боге, Христе и Церкви, даже при расхождениях в темпераменте и методологии. В этом основном согласии действительно заключается гарантия; всем нам подобает искренно радоваться этому основному единомыслию и согласию в вере. Здесь, и только здесь заложена надежда на будущее.

Но не столь же ли очевидно, что когда дело доходит до практического приложения этих Божественных истин, всех нас объединяющих, то Православная Церковь представляет картину разделения и непоследовательности? Этот разрыв между теорией и практикой или, если угодно, между верой и делами заметен и со стороны, и нам самим. К счастью, мы не всегда совсем лишены чувства юмора: как часто приходилось мне слышать на православных собраниях — даже на архиерейском уровне — полуциничное замечание: «Православие есть правая вера неправых людей».

Конечно, пропасть между Божественным совершенством и недостатками грешных людей не является чем–то новым в жизни Церкви. Во все времена уместно учитывать вместе с Николаем Бердяевым «достоинство христианства» и «недостоинство христиан». Но в нашем теперешнем положении особенно трагично то, что мы так часто со спокойной душой заявляем, что мы действительно являемся «истинной Кафолической Церковью», и в то же время продолжаем наши игры, зная, что они несовместимы с тем, что для нас есть Церковь.

Нам неотложно нужно восстановить свою нравственную последовательность. Указать руководящие нормы такого восстановления — вот первая задача богословия, если оно хочет быть чем–то большим, чем чисто академическим занятием, если оно должно служить Церкви Христовой и провозглашать Божественную истину сотворенному Богом миру. И это действительно неотложная задача, ибо среди нашего духовенства и мирян начинает ощущаться смятение в мыслях, которое приводит к сомнительным суррогатам, сектантствованию, ложной духовности или циничному релятивизму

Все эти суррогаты привлекают многих, потому что они являются легкими решениями, низводящими тайну Церкви до человеческих измерений и подающими рассудку некоторую обманчивую безопасность. Но если мы согласимся, что все это — отклонения от узкого пути кафоличности, то мы сможем не только определить, что такое кафоличность как Божий дар, но и сказать, что значит быть кафолическим православным в наши дни, и показать, что наша Православная Церковь — свидетельница этой кафоличности. Ибо только если богословие сможет преодолеть разрыв между «теорией» и «практикой», оно снова станет богословием Церкви, каким оно было во времена свв. Василия Великого и Иоанна Златоуста, а не просто кимвалом бряцающим (1 Кор. 13:1).

1. Структра Церкви

Когда мы говорим, что Церковь кафолична, мы утверждаем свойство или «знак» Церкви, подлежащий осуществлению в личной жизни каждого христианина, в жизни поместной общины или «церкви» и в проявлениях вселенского единства Церкви. Поскольку мы сейчас заняты структурой Церкви, я буду говорить только о местном и вселенском измерениях кафоличности в христианской общине.

1.Православная экклезиология основывается на понимании, что местная христианская община, собранная во имя Христа, возглавляемая епископом и совершающая Евхаристию, является воистину Кафолической Церковью и Телом Христовым, а не «фрагментом» Церкви или только частью Тела. И это так потому, что Церковь кафолична благодаря Христу, а не человеческому своему составу. «Где Иисус Христос, там и кафолическая Церковь» (Игнатий Богоносец. Послание к Смирнянам 8,2). Это поместное измерение кафоличности, которое является одной из основ нашего богословия епископства, нашего понимания соборов и предания, вероятно, принимается всеми православными богословами, и за последние годы получило некоторое признание даже вне Православия. Оно действительно имеет важные практические последствия для жизни Поместных Церквей. Эти последствия часто называют каноническими, но на самом деле они выходят за пределы юридического аспекта канонических текстов. Авторитет канонических правил основывается на богословской и догматической истине о Церкви, которую каноны призваны выражать и охранять.

Таким образом, кафоличность Поместной Церкви предполагает в особенности, что эта последняя включает в себя всех православных христиан в данном месте. Это требование не только каноническое, но также и вероучительное, оно необходимо включено в кафоличность, и это становится ясным, если видеть во Христе высший критерий структуры Церкви. Оно также выражает основную евангельскую заповедь о любви к ближнему. Евангелие призывает нас не только любить наших друзей или только сохранять наши национальные связи или же любить человечество в целом, но любить наших ближних, т. е. тех, кого Богу было угодно поставить на нашем жизненном пути. Поместная Кафолическая Церковь Христова есть собрание тех, кто не только любит друг друга как ближних, но и является согражданами Царства Христова, совместно признающими полноту любви, выраженной их единым Главой, единым Господом, единым Учителем — Христом. Таковые становятся сообща членами единой Кафолической Церкви Христовой, выявляемой в местном евхаристическом собрании под водительством единого поместного епископа. Если они поступают иначе, они изменяют заповеди о любви, затемняют смысл евхаристического единства и не сознают кафоличности Церкви.

Эти данные нашей веры совершенно очевидны, но так же очевидно наше нежелание принимать эту христианскую веру достаточно серьезно, чтобы вывести соответствующее заключение, особенно здесь, в Америке. Обычная ссылка на литургическое общение, существующее между различными территориально переплетающимися юрисдикция–ми, как на достаточное выражение их единства явно несостоятельна. Подлинное значение Литургии (и евхаристической экклезиологии, которая, будучи правильно понятой, и есть единственная подлинная православная экклезиология) заключается в том, что евхаристическое единство осуществляется в жизни, отражается в церковной структуре и вообще являет ту христоцентричную норму, на которой основана вся жизнь Церкви.

Поэтому наш долг, долг богословов и православных христиан, — признать, что наше систематическое нежелание принять нашу миссию свидетельства кафоличности Церкви и наше предпочтение постоянных этнических разделений являются изменой кафоличности.

2. Кафоличность Поместной Церкви дает богословское обоснование православному учению о разных служениях, и в частности о служении епископском. Как мы все знаем и признаем, апостольское преемство передается епископам как главам и пастырям конкретных Поместных Церквей. Православная экклезиология верна древнему Преданию Церкви, которое никогда не знало «епископов вообще», а только епископов конкретно существующих общин. То, что Православие так настаивает на онтологическом равенстве всех епископов между собой, основано на том принципе, что каждый из них возглавляет одну и ту же Кафолическую Церковь в данном месте и что ни одна Поместная Церковь не может быть кафоличнее другой. Поэтому ни один епископ не может быть более епископом, чем его собратья, возглавляющие ту же Церковь в другом месте.

Но как же тогда смотреть на стольких наших «титулярных» епископов? Как они могут высказываться от имени Кафолической Церкви, если их епископство лишено конкретной пастырской ответственности за духовенство и мирян в каком–либо определенном месте? Как мы, православные христиане, можем защищать епископство как принадлежащее к самому существу Церкви (как мы это всегда делаем на экуменических собраниях), когда епископство во многих случаях превратилось лишь в почетное звание, даруемое отдельным лицам только ради престижа? Каков авторитет синодов и соборов, состоящих из «титулярных» епископов?

3. Существует также вселенское измерение кафоличности. По общепринятому со времен св. Киприана Карфагенского пониманию, каждая Кафолическая Церковь имеет как свое средоточие, свою cathedra Petri, кафедру Петра, занимаемую своим поместным епископом, но так как Кафолическая Церковь повсюду только одна, то и епископат только один (episcopatus unus est). Специфическая функция епископа состоит в том, что он является пастырем своей Поместной Церкви и вместе с тем несет ответственность за вселенское общение всех Церквей. В этом богословский смысл епископской соборности, которая является онтологически необходимым элементом архиерейской хиротонии, предполагающей собрание всех епископов данной провинции, которые представляют единый епископат Вселенской Церкви. Епископская соборность также есть высшее свидетельство об апостольской истине, самый подлинный авторитет в вопросах вероучения и канонических прав. Эта соборность традиционно выражается двояким образом — поместным и вселенским, и в каждом случае она требует структуры, некоего организационного канала, через который соборность становится постоянной чертой церковной жизни. Отсюда раннее появление в истории Церкви многих поместных «первенствующих кафедр» и одного вселенского первенства. Ясно, что основной принцип православной экклезиологии, который утверждает полную кафоличность Поместной Церкви и тем самым онтологическую тождественность епископского служения во всех местах, может допустить первенство только inter pares (среди равных) и местонахождение таких первенствующих престолов может определяться только через согласие Поместных Церквей (ex consensu ecclesiae). Самой существенной функцией всех «первенствующих престолов» является обеспечение регулярного и согласованного действия епископской соборности на поместном и вселенском уровнях.

Мне думается, что вышеуказанные принципы бесспорны и общеприняты в православном мире. Но что же происходит на самом деле?

Главы разных наших Автокефальных Церквей осуществляют свое первенство в общем соответствии с каноническим преданием, как председатели и вожди местных архиерейских синодов. Тем не менее большинство из них являются не региональными, но национальными главами. Этнический фактор в большой степени заменил региональный и территориальный принцип церковной структуры, и на эту эволюцию следует смотреть как на обмирщение Церкви. Конечно, явление «национальных Церквей» не является совершенным новшеством. Существует вполне законная степень, до которой Церковь может отождествляться с этносом и преданием данного народа и брать на себя ответственность за общество, в котором она живет. Православный Восток всегда стремился к воцер–ковлению тех элементов национальной традиции, которые могли способствовать развитию христианства в данном народе. Но со времени секуляризации национализма, происшедшей во всей Европе в девятнадцатом веке, иерархия ценностей перевернулась. Нацию и ее интересы стали рассматривать как самоцель, и вместо того, чтобы направлять свои народы ко Христу, большинство православных Церквей de facto признали преобладание над собою чисто мирских национальных интересов. Принцип автокефалии[71] начали понимать как совершенную самодостаточность и независимость, и отношения между автокефальными Церквами понимались в терминах, заимствованных из светского международного права. На самом деле единственное, и я подчеркиваю — единственное, экклезиологически и канонически законное понимание «автокефалии» состоит в том, что она дает известной группе епархий право на выбор своих епископов без вмешательства высшего священноначалия, т. е. патриарха, архиепископа или митрополита. Автокефалия предполагает сообразование со вселенской структурой Православной Церкви. Исторически и канонически в одну «автокефальную» церковную единицу могут входить несколько народностей, и одна нация может включать в себя несколько автокефальных групп епархий. Не автокефальность, а местное единство является основным требованием православной экклезиологии.

Не менее опасное смешение планов произошло в связи со вселенским первенством. Так как всемирный епископат един, как и Вселенская Церковь — одна, Священное Предание всегда признавало экклезиологическую необходимость координирующего центра общения и совместного действия. В апостольские времена такое служение единству исполнялось Иерусалимской Церковью. Во втором веке существовало уже общее согласие о некотором преимуществе Римской Церкви.

Очень рано замечается также расхождение между Востоком и Западом касательно критериев, определяющих признание и местонахождение вселенского первенства. Православный Восток никогда не считал возможным придавать мистическое значение тому, что та или иная Поместная Церковь была основана самими апостолами или находится в каком–либо определенном месте; он считал, что вселенское первенство (так же как и поместное) следует учреждать там, где это практически наиболее удобно. По этой причине Константиподольская Церковь была возведена на второе место после Рима, «потому что там находятся император и сенат» (Халкидонский собор, правило 28), и после раскола к этой Церкви естественным образом перешло вселенское первенство, принадлежавшее до того Римскому папе. Причиной такого повышения было существование (номинально) вселенской христианской империи, столицей которой был Константинополь.

После падения Византии (1453) обстоятельства, вызвавшие избрание Константинополя местом вселенски первенствующего престола, исчезли. Тем не менее Православная Церковь была так крепко привязана к своим византийским формам и преданиям, что никто не стал оспаривать первенство Константинополя, особенно с тех пор, как Вселенский Патриархат получил фактическую власть над всеми православными в Османской империи. Даже Русь, которая находилась вне турецкого владычества и цари которой унаследовали императорский титул византийского василевса, никогда не притязала на вселенское первенство своего новообразованного Патриархата (1589). Однако на деле Константинополь вне османских границ никогда больше не был способен к такому прямому и осмысленному руководству, как в прошлые времена. Чувство православного единства сильно пострадало от этого положения. По мере того как разные балканские государства получали свою политическую независимость (Греция, Сербия, Румыния, Болгария, позже Албания), они выпадали из–под церковного надзора Фанара и стремились игнорировать его руководящую роль.

Таковы те исторические факты, с последствиями которых мы имеем дело сегодня. Но что же сказать об экклезиологической необходимости мирового центра общения и деятельности?

Ответ на этот вопрос мы находим в православном Предании. Нет сомнения, что мы нуждаемся в таком центре. Желательно, чтобы он обладал международным руководящим органом и возможностью для всех Поместных Церквей иметь своих постоянных представителей на месте. Вселенский Патриарх, возглавляющий такой центр, сможет выступать как подлинный инициатор православной кафоличности, если только он окажется достаточно свободным от политического давления извне и сам будет действовать всегда ex consensu ecclesiae.

Воссоздание церковной структуры, основанной на кафоличности, есть дело не церковной политики, но дело богословия. Мы, как богословы, призваны напоминать Церкви, что она истинно кафолична только потому, что она Христова, и что она поэтому может выявлять и осуществлять свою кафоличность, только если она всегда будет видеть во Христе высший и единственный образец своей структуры и устройства.

2. Отношения с другими христианами

Учение о кафоличности подразумевает законную возможность культурного, литургического и богословского разнообразия в единой Христовой Церкви. Это разнообразие не означает разногласия и противоречия. Единство Церкви предполагает полное единство веры, видения и любви, — то единство единого Тела Христова, которое превосходит всю законную множественность и разнообразие. Мы верим, что Православная Церковь все еще обладает этим единством, несмотря на все личные и коллективные недостатки ее членов, и что поэтому она является единой, истинной, Кафолической Церковью. Кафоличность и единство даются Церкви не людьми, а Христом; наше же дело осуществлять это единство и кафоличность так, чтобы не изменять этим великим дарам Божией благодати.

Поэтому быть православным кафоликом является не только преимуществом, ко прежде всего ответственностью перед Богом и людьми. Апостол Павел мог в своем служении быть «евреем с евреями» и «эллином с эллинами», но кто лучше его обличал этих же евреев и эллинов, когда они в Коринфе отказывались образовать единую евхаристическую общину?

Разнообразие не есть самоцель, оно только тогда законно, когда преодолевается единством в полноте Христовой истины. Вот к этому единству мы, православные, и должны призывать неправославных христиан. И снова наше основное притязание то, что такое единство уже найдено в Православной Церкви, и притом не на каком–то невидимом или лжедуховном уровне, к которому все разделенные христиане равно причастны.

К сожалению, самым серьезным препятствием для веры в подлинность нашего свидетельства является опять–таки внешний вид Православной Церкви, наша непоследовательность, не позволяющая нам хотя бы пытаться осуществить кафоличность в жизни! Мы привели несколько примеров этой непоследовательности, говоря о структуре Церкви. И я подчеркиваю еще раз, что пока что всякому свидетельству о Православии противоречат наблюдаемые факты конкретной действительности Православной Церкви, которые для всех очевидны.

Трудности нашего свидетельства о кафоличности содержатся в ней самой, поскольку она является заданием, так же как и даром Божиим. Кафоличность подразумевает деятельную бдительность и рассуждение. Она предполагает открытость ко всем проявлениям творческой и спасающей силы Божией повсюду. Кафолическая Церковь радуется всему, что показывает действие Божие, даже вне ее канонических пределов, потому что она есть Церковь того же Самого Единого Бога, Который и есть источник всех благ. Несмотря на все заблуждения и ереси, которые мы отвергаем в западной христианской традиции, ясно, что даже после раскола Дух Божий продолжал вдохновлять западных святых, мыслителей и миллионы простых христиан. Благодать Божия не исчезла вдруг, когда случился раскол. Православная Церковь это всегда признавала, не впадая, однако, в какой–либо релятивизм и не переставая считать себя единственной истинной кафолической Церковью. Ибо быть кафоличным именно и значит повсюду узнавать, что есть дело Божие и потому в своей основе «добро», и быть готовым принять это как свое. Кафоличность отвергает только зло и заблуждение. И мы верим, что сила рассуждения, сила опровержения заблуждений и сила приятия подлинного и правильного повсюду действует Духом Святым в истинной Церкви Божией. Словами св. Григория Нисского можно сказать: «Истина осуществляется, уничтожая всякую ересь и все же принимая полезное для нее от всякого» (Огласительное слово, 3). Эта цитата должна стать нашим экуменическим лозунгом. Она также особенно важна для нас, которых Господь поставил свидетелями о Православии среди западной цивилизации.

Важные библейские и канонические понятия «рассуждения» (бшкршк;, особенно в 1 Кор. 12:10 и Рим. 14:1) и «признания» (от значения глагола «знать», YiyvoKjKeiv в первом послании апостола Иоанна), как в положительном, так и в отрицательном смысле, являются истинной основой православного подхода к экуменизму. Мы изменяем кафоличности Церкви, как только теряем или способность видеть заблуждение, или свойство истинно христианской любви — радоваться всякой правде и добру. Перестать видеть перст и присутствие Божие везде, где бы они ни проявлялись, и занимать чисто отрицательную и оборонительную позицию по отношению к неправославным христианам — значит не только предавать кафоличность, это вид неоманихейства. И наоборот: утрата чувства того, что заблуждения и ереси действительно существуют и что они умерщвляюще действуют на людей, и забвение того, что Церковь построена на полноте истины, также являются предательством не только православного Предания, но и Нового Завета, на котором зиждется это Предание.

Одна из трудностей нашего участия в организованных формах экуменического движения в наши дни заключается в недавнем увлечении многих экуменических учреждений модными ныне разновидностями секулярной теологии[72], которая восходит к давней западной склонности считать человека автономным по отношению к Богу, а его мирскую жизнь — самоцелью. Некоторые православные реагируют на это панически и по–сектантски, другие же не сознают серьезности положения и считают удобным пользоваться теми (часто мнимыми) преимуществами, которые им доставляет статус участников экуменического движения. Наша ответственность, как богословов, состоит в том, чтобы избегать таких ловушек и находить для Церкви пути деятельности и свидетельства. В связи с этим наша задача определения подлинно православного подхода к экуменизму неотделима от богословия мира — другого многозначного слова Священного Писания, ибо по одному значению Бог возлюбил его и для его жизни отдал Своего Сына, а по другому — мы призваны ненавидеть его.

3. Кафоличность и миссия

Христианское утверждение, что Иисус Христос есть действительно Слово Божие — Логос, Имже вся быша, — утверждение универсальное, которое включает в себя не только всех людей, но и весь космос. Иоанново отождествление Христа и Логоса означает, что Христос не только Спаситель наших душ. Он не только носитель вести, касающейся определенной области, именуемой религия, но в Нем заключена последняя истина о происхождении, развитии и конечной судьбе всей твари. Значит, Его Церковь должна быть Кафолической Церковью, относящейся ко всему.

Мы, вероятно, все согласны в отвержении искушения упрощенностью, искушения, которому христиане часто поддавались в прошлом и которое состоит в употреблении Библии как справочника по физике или биологии или же в претензии на право церковной иерархии контролировать научное исследование и знание. Такое отношение основывалось на неправильном толковании Откровения, и в частности на отождествлении человеческих слов, которыми Господь говорит в Библии, с единым, живым и личным Логосом, Который говорит в Своей Церкви Духом Святым. Мы действительно верим, что Иисус Христос и есть этот личный, Божественный Логос, в Котором все относительные истины, открытые в Ветхом Завете, нашли свое исполнение и в Котором также следует искать высший смысл происхождения и судьбы человека, о которых наука дает нам также много важных сведений.

Цель миссии действительно в том, чтобы все люди познали Христа и в Нем нашли общение с Богом. Но познание Христа и общение с Богом (то, что святые отцы называют обожением) сообщаются людям не для того, чтобы как–либо заменить знание человека о самом себе и космосе, но для того, чтобы восполнить это знание, дать ему новый смысл и новое творческое измерение. Таким образом, знание, почерпаемое в Откровении — в Писании и Предании, не заменяет культуру и науку, но освобождает человеческий ум от мирского, или нерелигиозного, т. е. от неизбежно одностороннего подхода к реальности человека и к миру.

Эти основные предпосылки всегда служили основой православного подхода к миру и миссии. Традиционное употребление в богослужении языков разных народов (так называемая кирилло–мефодиевская идеология) само по себе уже обозначает, что христианство не упраздняет туземные культуры, но воспринимает их в объединенное разнообразие кафолического Предания. Тем не менее при таком подходе в каждом случае встречаются специфические для данного положения проблемы. Плюралистическая и частично христианская культура Америки, например, является для Православия беспрецедентным вызовом, на который нарождающееся американское Православие должно немедленно ответить. Это требует динамического и творческого подхода. Затворять Православие в этнических гетто, которые способствовали перенесению православной веры в Новый Свет, с одной стороны, является предательством кафоличности, с другой — представляет собой весьма сомнительную защиту против захлестывающего напора американской действительности. Но и безусловная американизация не представляется правильным решением, потому что мир никогда не может быть принят без всяких условий в Царство Божие: он сперва должен пройти через пасхальное изменение и преображение, через крест и воскресение. И это действительно динамический и творческий процесс, для которого Церковь нуждается в руководстве Святого Духа.

Нам всем известно, что современное богословствование о мире находится в состоянии большой запутанности. Многие протестантские и некоторые католические богословы активно выдвигают традиционно западное представление об автономности всего мирского. Новое секуляристическое течение не только приводит к убеждению, что мир является в известном смысле единственным истинным источником Откровения, но парадоксальным образом само понимание мира сводится им к чисто социологическим категориям. Судьба человека объясняется почти исключительно понятиями экономического развития и социальной справедливости. Единственным конкурентом этой социальной направленности является пансексуализм Фрейда.

Мне кажется, что ясно выраженная православная реакция на эти течения — сегодня одна из главных задач в рамках кафолического свидетельства нашей Церкви. Без всякого триумфализма мы можем утверждать и показывать, что православное Предание о природе человека действительно чрезвычайно богато, и не только в своих святоотеческих корнях, но также и в более недавнем развитии богословия. В частности, я думаю о некоторых аспектах русской религиозной философии позднего девятнадцатого и раннего двадцатого века. Ничем не оправданная монополия в современном западном богословии Шлейермахера[73], с одной стороны, и Гегеля, с другой, основана на односторонности и частично на неведении. Православные должны ясно выступать с теоцен–тричной антропологией греческих святых отцов, и тогда они на Западе же скоро найдут влиятельных союзников (я думаю, например, о значительной части трудов Карла Ранера[74]).

Не нужно забывать при этом, что по самой своей природе истинное христианское благовестие не может быть выражено в непосредственно понятных и потому привлекательных для мира словах. Став Человеком и восприняв полноту человечества, Сын Божий не связал Себя с какой–либо существующей идеологией или системой деятельности. Не можем и мы это сделать. Христианин, например, обязательно будет поборником социальной справедливости, но вместе с тем он должен предупреждать о том, что конечное устремление человека не состоит просто в справедливом распределении материальных благ. Тем, кто верит в социальную революцию, он неизбежно покажется довольно сомнительным и ненадежным союзником, напоминая, что революция не есть разрешение всех зол и что она может стать даже настоящим «опиумом для народа». С правыми и левыми христианин может пройти только часть пути, и он, вероятно, разочарует обоих. Его собственная и всецелая приверженность остается эсхатологической: чаю воскресения мертвых.

Таким образом, Церковь не может совершенно отождествлять себя ни с социальной деятельностью и идеологиями «перемен», ни с консервативной философией status quo. Но у христианства есть более естественный и более надежный союзник, которого большинство христиан часто не замечают. Этот союзник, которого я предлагаю, — наука.

История взаимоотношений между Церковью и наукой, как вам известно, трагична, и Церковь в большой мере ответственна за этот конфликт. Если Западная Церковь старалась навязать науке свой принудительный контроль, который привел к развитию антирелигиозной «научности» и позитивизму, то Православный Восток часто был слишком исключительно созерцательно и (почему не признаться?) как–то монофизитски настроен. Востоку некогда было задумываться над этим вопросом. Кроме того, современная наука была создана на европейском Западе, а не на византийском или славянском Востоке.

Тем не менее сегодня наука и христианство уже не настоящие враги, но между ними существует трагичное взаимное незнание. Христианские богословы мало знают о естественных науках, отчасти потому, что их собственное поле деятельности достаточно обширно, а отчасти потому, что настоящая наука быстро обескураживает любителей, чего нельзя сказать о социологии и политике. Поэтому многих богословов прельщает легкий и обманчивый успех, и они становятся дилетантами–социологами и дилетантами же в политической деятельности для того, чтобы поддерживать диалог с тем, что они считают миром. Но представители естественных наук, со своей стороны, обычно знают о христианстве не больше того, что некоторые из них выучили в детстве, в школе. Однако управляют современным миром естественные науки и технологии, порождаемые ими, а не политические деятели или социальные идеологи. Естественные науки требуют умственной дисциплины и строгости, которые также необходимы хорошему богословию: богослов и ученый могут и должны понимать друг друга. Если они друг друга не знают, то это объясняется чаще всего веками враждебности и чрезмерной занятостью своими обособленными интересами. Вот где Церковь должна проявлять свою кафоличность, преодолевая всякую узость! Некоторые из наших современников указали нам путь: отец Павел Флоренский в России и Тейяр де Шарлей[75] на Западе. Они, может быть, не избежали некоторых интеллектуальных ошибок, но не обязаны ли мы простить их, вспомнив, как они были трагически одиноки среди богословов своего времени, стараясь показать, что боюсловие и естественные науки ищут на самом деле одну и ту же истину?

Здесь перед нами стоит крайне неотложная задача кафолической ответственности, конечно не в смысле создания нового вида православной науки, знающей больше об атомах, молекулах и генах, нежели обычная наука, но в том смысле, чтобы богословие и естествознание стали снова серьезно считаться друг с другом В наши дни непосредственной враждебности между ними почти нет, но ее заменило взаимное игнорирование. Положение таково, что богословы признают, что наука и технология представляют собой огромную силу в руках человека, данную ему Богом для власти над природой Но ученые должны, со своей стороны, согласиться, что их компетенция ограничивается своей же задачей. Они устанавливают факты, но высшее значение этих фактов выходит за пределы их специальности Поэтому им следовало бы обратиться к богословию, т е к основным умственным и духовным утверждениям веры, для нахождения высших критериев и нравственных норм.

Заключение

Таковы некоторые из проблем, связанных с нашим размышлением о кафоличности Церкви. Но настоящая задача еще впереди: о кафоличности следует не только рассуждать, ею надо жить. Она должна быть наглядным показателем того, что каждая наша епархия, каждый наш приход являются действительно местной Кафолической Церковью, обладающей Божественным даром Христова присутствия и призванной являть этот дар всем людям.

Разрыв между теорией и практикой, как я уже сказал, так велик в исторической Православной Церкви наших дней, что этот разрыв мог бы быть причиной отчаяния для самих православных и сострадательной иронии для тех, кто на нас смотрит извне, если бы эта теория была бы на самом деле только теорией, а не даром Божиим, если бы Божественная Евхаристия не преобразовывала — снова и снова — наше бедное человеческое содружество в истинную Кафолическую Церковь Божию, если бы время от времени Господь не творил такие чудеса, как, например, сохранение православной веры в тоталитарных секуляризованных обществах или возникновение православного рассеяния на Западе, снова давшее возможность всемирному свидетельству Православия уврачевать этот разрыв и стать таким образом более достойными великих дел Божиих, так явно совершающихся нам на пользу и во спасение, остается нашим священным долгом. Через обман, ложь и хвастовство прошедшей славой той или иной местной традиции или того или иного церковного института уврачевать ничего нельзя. У критической эпохи, в которой мы живем, есть одна положительная черта — это ее искания экзистенциальной истины, ее искания святости.

Я только что употребил слово» о котором ни в коем случае нельзя забывать в наших рассуждениях о кафоличности. Церковь не только едина и кафолична, она также свята. Святость — Божественное свойство, точно так же, как истинное единство и истинная универсальность, но она становится доступной людям в Церкви. Люди, которых мы называем святыми, как раз и есть те христиане, которые больше других осуществляли в себе эту Божественную святость, сообщенную им в Святой Церкви. Как всем нам известно, отцы Церкви никогда не делали различия между боговидением и богословием. Они никогда не допускали мысли, что интеллектуальные способности в понимании Евангелия имеют какое–либо значение без святости. В прошлом святые, а не «профессиональные церковные деятели», умели являть образ Христов миру, ибо только в свете святости можно действительно понимать смысл Креста и значение описания Церкви апостолом Павлом в его дни: нас почитают обманщиками, номы верны;мы неизвестны, но нас узнают; нас почитают умершими, но вот, мы живы; пас наказывают, но мы не умираем; нас огорчают, а мы всегда радуемся; мы нищи, но многих обогащаем; мы ничего не имеем, но всем обладаем (2 Кор. 6:8–10).

СОВРЕМЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ ПРАВОСЛАВНОГО КАНОНИЧЕСКОГО ПРАВА

Если и существует область, о которой можно совершенно уверенно сказать, что там православная мысль находится в состоянии кризиса, то это — каноническое право. Кризис этот очевиден и нам самим, и окружающему нас миру. На каноны ссылаются все: и консерваторы и либералы, и сторонники экуменизма и его противники, и защитники status quo и реформаторы. Но никто до сих пор не задал главного вопроса: какова сущность тех текстов, на которые мы все ссылаемся? Все ли они являются для нас юридически обязательными? Почему некоторые из них преданы забвению, хотя никогда не были формально отменены? Если же они не имеют юридической силы, то почему мы так часто ссылаемся на некоторые из них! Где критерий отбора? Не очевидно ли, что в нашей Православной Церкви, в которой так много разделений и мнений по практическим вопросам, каждая группа находит те каноны, которые могут оправдать ее собственную позицию, забывая не только другие тексты, но, что более важно, само основное и неизменное Предание Церкви? Последнее гораздо важнее, нежели отдельные канонические тексты, вырываемые из контекста. Главная задача богословов — раскрыть это основное Предание. Именно потому, что они слишком часто забывают об этой задаче, в нашей среде все отчетливее обозначается поляризация между теми, кто абсолютизирует букву канонов (хотя никто как будто не абсолютизирует их все), и теми, кто вообще отрицает действительность православного канонического свода в его нынешнем виде. Я убежден, что не правы обе группы.

Ненормальность положения была с обеспокоенностью признана на официальном уровне различными автокефальными Церквами. Проект новой кодификации канонического права фигурирует во всех планах и программах, со времен Первой мировой войны подготовляемых ввиду будущего вселенского или «великого» Собора Православной Церкви. Кое–какая подготовка к нему проводится и сейчас, и обсуждаются темы, о которых мы будем говорить в этой главе. Однако успех этих усилий маловероятен, если не будет предварительно достигнуто соглашение о самой сущности канонического права.

1. Сущность канонического права

Все мы хорошо знаем отношение апостола Павла к ветхозаветному закону: Л до пришествия веры мы заключены были под стражею закона, до того времени, как надлежало открыться вере. Итак закон был для нас детоводителем ко Христу, дабы нам оправдаться верою; по пришествии же веры, мы уже не под руководством детоводи–теля (Гал. 3:23–25). Разница между положением при Ветхом Завете и «временем веры», в котором мы живем, заключается в том, что человечество уже не нуждается в детоводителе, что стало возможным спасение в вере, ибо если бы оно было в законе, то Христос бы «напрасно умер».

С пришествием Святого Духа спасение есть дарованный нам опыт, непосредственное познание Бога, жизнь «во Христе», лично переживаемая всяким верующим.

Мы знаем, однако, что в Новом Завете содержатся дисциплинарные и нравственные предписания, которые считаются условиями для получения и осуществления спасения. Члены Церкви Христовой осуществляют дарованную им в таинствах жизнь «нового Адама» не вполне. Иногда они все еще живут как ветхий Адам и потому, как и он, нуждаются в «детоводителе». Но они знают, что сами по себе предписания закона уже не являются целью, потому что спасение приходит через веру. Закон только служит средством, приспособленным к конкретным случаям и ситуациям, для осуществления истинной жизни во Христе. «Детоводитель» охраняет неизменное содержание спасения и цель веры в различных и изменяющихся условиях истории, принадлежащих жизни «ветхого Адама».

Следуя Новому Завету, Церковь создала дисциплинарные правила и «каноны» (по существу «образцы»), без которых не может существовать в нынешнем зоне ни одно организованное общество. Мы — и по отдельности, и все вместе — грубо бы ошиблись, решив, что человек может достичь чисто духовного эсхатологического опыта Царства Божия без руководства «детоводителя». Этот «детоводитель» — цель которого, повторяю, не в доставлении спасения, а лишь в поддержании тех условий, при которых спасение может быть достигнуто, — и теперь с нами в виде апостольских, соборных и святоотеческих канонов. Эти каноны, в свою очередь, толкуются и применяются в устроении отдельных церквей, епархий и приходов.

В Средние века, когда Православная Церковь жила в тесных рамках Византийской империи или в православных царствах Болгарии, Сербии и России, практическая нужда привела к кодификации канонов вместе с государственными законами, касающимися религиозной сферы жизни. Результаты этой деятельности хорошо известны: это различные версии византийского Номоканопа и славянской Кормчей Книги, а также несколько других собраний канонических текстов. Никто не станет утверждать, что эти кодификации соответствуют нуждам Церкви в настоящее время. Если древние каноны могут оставаться критериями церковного устройства, то указы средневековых императоров несомненно утеряли свою обязательность. Это признавалось уже в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Греческая Церковь приняла в качестве руководящей нормы так называемый Педшшон, новый сборник канонических текстов. Русская Церковь издала Книгу Правил святых Апостолов, святых Соборов Вселенских и Поместных и святых Отец. Эти сборники содержат только церковные каноны.

Таким образом, можно сказать, что никогда в своей истории Православная Церковь не имела кодекса канонического права, аналогичного Corpus juris canonici Римской Церкви. Средневековые кодексы христианского Востока были одновременно и светскими, и церковными, тогда как новые сборники (Пидалион, Книга Правил} «кодексами» в прямом смысле не являются, это скорее снабженные комментариями собрания древних канонических постановлений. В настоящее время фактически каждая автокефальная Православная Церковь следует своему собственному уставу, применяя принципы древних канонов к конкретным требованиям церковной жизни в тех или иных странах мира.

Перед новым вселенским собором встала бы прежде всего задача ответить на следующие вопросы: возможно ли и желательно ли создать стандартную кодификацию древних канонов, обязательную для всей Вселенской Православной Церкви? Поскольку кодификация требует отбора, то к каким критериям нужно было бы прибегать для такого отбора?

Совершенно очевидно, что критерии эти должны быть двоякими:

1. Поскольку, как мы видели выше, новозаветный смысл существования дисциплинарных предписаний заключается в их «педагогической» ценности, то следует удержать и вновь утвердить те каноны, которые имеют целью более совершенное понимание вечного содержания Евангелия и отраждение природы Церкви.

2. Поскольку цель канонов состоит в применении содержания христианской веры к конкретным ситуациям, действительными останутся только те каноны, которые могут непосредственно или косвенно относиться к конкретным ситуациям сегодняшнего дня; и, конечно, Церковь должна издать новые практические указания в ответ на вызовы современности. В качестве примера укажу на древние каноны, касающиеся еретиков и раскольников прошлого. Сегодняшние еретики могут быть в большей или меньшей степени опасными для Церкви, но это не те же еретики, что были в прошлом, и нужно по крайней мере иметь в виду возможность иного канонического подхода (более мягкого или более строгого), при условии, конечно, чтобы это в полной мере соответствовало неизменной природе Единой Церкви.

Эти два критерия не могут быть сколько–нибудь точно определены начисто юридической основе; это критерии богословские. Только богословие — богословие библейское, традиционное, всецело соответствующее богословию соборов и святых отцов — может дать нам необходимую шкалу ценностей, позволяя усмотреть те постоянные истины, которые древние канонические тексты стремятся охранять.

Невозможность применения чисто юридических категорий можно иллюстрировать многими случаями, в которых каноны, формально установленные вселенскими соборами и никогда никем не отмененные, практически игнорируются (ср. Пято–Шестой Собор, 14–е правило о возрасте рукополагаемых священников)[76], тогда как другие правила, установленные поместными соборами или отдельными отцами, сохраняют свое универсальное значение. Нынешняя путаница в нашем каноническом мышлении явно происходит от постоянного непонимания истинной природы канонического предания, выражающего понимание Церковью самой себя в терминах, несводимых к чисто легалистическим категориям. Те, кто пытается утвердить абсолютную неизменяемость и общеобязательность всех канонических постановлений, сталкиваются с тем фактом, что Церковь сама уже давно забыла некоторые из них. Те же, кто, наоборот, отбрасывает все каноническое предание как устаревшее, по существу упраздняют саму Церковь. И канонические фундаменталисты, и либералы не правы в самом принципе, в самом своем подходе к канонам. Современная поляризация этих двух групп отражает острый кризис богословия.

Всякий раз, как Православная Церковь истолковывает какое–либо каноническое постановление или издает новое, она имеет в виду прежде всего саму христианскую веру, а затем ищет наилучший путь оградить ее в современном мире. Именно в соответствии с этим двойным критерием веры, которую нужно охранять и проповедовать, следует понимать каноны, по необходимости пересматривать и менять их, а некоторые, возможно, и восстанавливать.

2. Икономия и акривия

Я уже говорил, что в Православной Церкви каноническое право основывается не на твердо установленном «кодексе», а на собрании древних текстов, созданных в обстоятельствах, совершенно отличных от наших, но действительных, по–скольку они отражают догматическое содержание христианской веры или то, что из него следует. Такой характер канонического права в свою очередь основывается, в частности, на том, что мы называем икономией. Это понятие присуще всему святоотеческому мышлению и выражает замысел Божий о спасении человека. Именно в этом сотериологическом аспекте и определил св. Василий Великий каноническое понятие «икономии» в своем знаменитом послании к Амфилохию. Он разрешает признание крещения гюватиан, дабы избежать «препятствия общему замыслу спасения»[77].

Совершенно ошибочным кажется мне то, что иногда икономии придается узко легалистический смысл, противопоставляющий ее акривии, т. е. точному и неукоснительному соблюдению всех правил. В некоторых случаях икономия, т. е. забота о человеческом спасении, действительно требует Ч действий, противоречащих букве закона; но бывают и такие случаи, когда забота о человеческом спасении требует абсолютной строгости (даже превышающей букву закона). Можно привести примеры из семнадцатого столетия, когда Церковь постановила перекрещивать западных христиан, или из более близкого нам времени, когда Церковь отказалась признать действительность апостольского преемства епископов и священников, рукоположенных в обновленческой церкви в России. С другой стороны, икономия может входить и в самый канон; так, например, 8–е правило Никейского собора гласит, что приходящие в Церковь новатианские епископы должны признаваться епископами, когда Церковь нуждается в епископах, и священниками, когда такой нужды нет. Икономия поэтому не есть понятие произвольное. Нельзя, например, «по соображениям икономии» признать крещеным человека некрещеного (например, не христианина). Но всякое ее положительное применение определяется благом Церкви. Когда Церковь, руководствуясь принципом икономии признает таинства, совершенные вне Православной Церкви, она, несомненно, не превращает в существующее то, чего не было раньше, но усматривает реальность благодати в таинстве, совершенном вне нормальных канонических ее пределов. Практика такого усмотрения есть акт икономии, т. е. заботы о спасении всех. Это есть признание того, что Бог продолжает действовать для спасения человечества иногда и не соответствующими канонам средствами. Распознавать это Божественное действие есть не только право, но и обязанность Церкви, так же как долгом ее является отказ в признании присутствия Божественной благодати в тех группах, которые стремятся разрушить Церковь Божию или разорвать ее богодухновенное Предание.

3. Новое каноническое законодательство желательно

Есть несколько областей, в которых новые канонические и дисциплинарные определения могли бы помочь Церкви в ее встрече с современным миром. Один вопрос, однако, требует более спешного действия, чем другие: это поместный, «территориальный» принцип церковной жизни и управления. Не может быть ни догматических, ни дисциплинарных, ни миссионерских, ни канонических оправданий тому состоянию канонического хаоса, в котором Православная Церковь живет, например, в Америке. Положение это усугубляется тем, что никто — ни Церкви–сестры, ни епископы, ни богословы, не говоря уже о простых священниках и мирянах, — по–видимому, не видит и не признает, что откровенная, Богом установленная норма церковного единства забывается, а то и сознательно отвергается там, где считается нормальным сосуществование нескольких «юрисдикции» в одном и тот же месте. Я уже обсуждал в другом месте те экклезиологические, канонические и практические вопросы, которые связаны с этой проблемой[78], другие сделали это лучше меня. Совершенно очевидно, что отвержение территориального принципа, идея, что каждая автокефальная или национальная Церковь имеет de jure вселенскую юрисдикцию над всеми членами данной этнической группы, где бы они ни находились (т. е. Русская Церковь — над всеми русскими, Константинопольская — над всеми греками и т. д.), не только непрактично, потому что часто бывает невозможно определить этническую принадлежность, но и является своего рода расизмом и фактически ересью. Христос пришел, чтобы устроить на земле новый и святой народ, tertium genus, Царство, которое «не от мира сего». Та Церковь, единственной функцией которой является поддержка этнического сознания, теряет свойство истинной Церкви Божией. Она уже не способна выполнять свою миссию, потому что исключает тех, кто не принадлежит к ее народности. Утверждать, как это часто делается, что наши национальные разделения не мешают евхаристическому общению друг с другом и что поэтому «духовное» единство сохраняется, явно недостаточно (а часто лицемерно), потому что в православной экклезиологии Евхаристия есть образец и мера церковной жизни и структуры. Если мы совершаем Евхаристию, не следуя тому устроению, которое она подразумевает: «Одна Церковь, один епископ в каждом месте», — мы фактически искажаем ее смысл и, возможно, даже приобщаемся Тела и Крови Христовых «в суд и во осуждение». Территориальный принцип соблюдался повсюду в Православной Церкви до тех пор, пока он впервые не был формально нарушен в Америке в 1921 году. В 1872 году Константинопольский собор осудил болгар за ересь «фидетизма», которая состояла именно в применении этнического принципа в церковном управлении. В греко–болгарской борьбе прошлого века ответственность лежит во всяком случае на обеих сторонах, но официальное постановление собора, отвергшего за «филетизм» проект, по которому признавалось бы параллельное существование двух Церквей (греческой и болгарской) на одной и той же территории, было совершенно законным и как таковое было принято всеми автокефальными Церквами. Страшно подумать, как далеко мы отошли от этого времени в Америке! Не воспринимается ли уже как самоочевидное и нормальное явление то, что в Америке теперь есть «Греческая Церковь», «Украинская Церковь», «Сербская Церковь»? Мы находимся как раз в том положении, которое осуждает апостол Павел, которого не знает Священное Предание и которое было официально осуждено в 1872 году Константинопольским Патриархатом. Конечно, национальные традиции разных православных народов тесно связаны с Церковью. Именно она традиционно поддерживала их национальную специфику. Сила этой традиции сама по себе не отрицательна; так называемое «Кирилло–Мефодиево» наследие, способствующее употреблению в богослужении местных языков и дальнейшему росту православных культур в славянских странах, должно и может сохраняться. Нужно принять во внимание все — и беспрецедентную массовую иммиграцию в Америку различных этнических групп, и открытый характер американского общества, способствующего сохранению этнической специфичности, и специфические социальные законы, по которым живут иммигранты. Почему же различные национальные традиции не могут сохраняться в единой Церкви? Разве ирландский, польский, итальянский национальные характеры растворились в едином римском католицизме? Канонически единая Православная Церковь может уважать и принимать национальные особенности всех своих членов всегда и везде, на уровне епархиальном и приходском. Но Церковь должна являть свое видимое богоустановленное единство. То, что Церковь есть Царство Божие, миссионерская община, открытая всем, превосходящая (но не упраздняющая) вес человеческие ценности, должно быть очевидно. Ибо ценности эти, если не превосходятся, становятся идолами и как таковые суть мерзость пред Господом.

Сегодня нам нужен новый канон, официально санкционированный Вселенским Собором, который провозглашал бы и требовал следующее: «В тех областях и странах, куда две или несколько православных автокефальных Церквей посылают духовенство на постоянное служение, канонический строй требует установления единой Церкви. Процедуры для достижения этого должны вырабатываться посредством соглашения всех заинтересованных сторон на вселенском или поместном уровне. Множественность языков и традиций сохраняется и гарантируется установлением соответственных структур, организованных везде, где это нужно, на временном основании».

4. Возможность пересмотра существующего канонического права

Так называемый обновленческий раскол в России (1922–1944) начал ряд канонических реформ, которые очевидно не входили в компетенцию только одной Поместной Церкви и которые были введены без сколько–нибудь серьезной оглядки на основные принципы Священного Предания. Неудача и осуждение «обновленческой» церкви скомпрометировали в глазах многих людей самую идею канонической реформы. В истории это не первый случай, когда сектантское движение вызывает реакцию консерватизма, отвергающую даже положительные аспекты предлагаемых реформ только потому, что предложены они раскольниками. Как показал профессор С.В. Троицкий[79], обновленчество фактически было восстанием белого (женатого) духовенства, боровшегося за свои «права» против «деспотического» целибатного епископата и скептически настроенных мирян. «Профессиональные» требования обновленческого духовенства включали восстановление женатого епископата и разрешение духовенству жениться (даже вторично) после рукоположения.

Обновленческое движение теперь уже не существует, но хорошо известно и то, что некоторые из поднятых им вопросов не получили ясного ответа в церковных актах, осуждающих раскольников. Во многих церковных кругах открыто обсуждается вопрос о связи между рукоположением и браком; на эту тему высказываются и «либерально», и «консервативно» как иерархи, так и богословы, однако очень редко рассматривается и признается весь спектр связанных с этим вопросов. Я нарочно выбираю для обсуждения эту проблему как «прецедентное дело», понимая, что пересмотр канонов возможен также и в других областях, при условии учета основных предпосылок, связанных с самой верой.

Мы признали тот принцип, что дисциплинарные каноны могут быть изменяемы во всех аспектах, не затрагивающих существа веры. Это и есть самая основа принципа икономии, как его определили свт. Василий Великий и святой патриарх Фотий. Как применяется этот принцип к трем обсуждаемым вопросам, т. е. 1) к женатому епископату, 2) к заключению брака после рукоположения и 3) к допущению к священству людей, женатых более одного раза или женатых на разведенных или вдовах, и к разрешению овдовевшим священникам вновь жениться?

В первом случае традиция древней Церкви, знавшая женатых епископов, сама по себе достаточно красноречива. Никакие доктринальные вопросы здесь не затрагиваются, и новый вселенский собор может изменить 48–е правило Шестого Вселенского Собора, которое требует, чтобы кандидаты в епископы были либо холостыми, либо расходились со своими женами до хиротонии. Единственным аргументом против такой реформы может служить только то, что она все равно не сможет гарантировать, что в епископат будут избираться лучшие кандидаты.

Обсуждая второй и третий вопросы, следует прежде всего иметь в виду, что они связаны с очень различными проблемами. Рассмотрим сначала вопрос о браке после рукоположения. Никакого богословского обоснования запрета на совершение этого таинства над теми, кто уже был возведен в сан священника, нет, но каноническое законодательство, запрещающее такую практику (26–е апостольское правило; 6–е правило Шестого Вселенского Собора и т. д.), основано на серьезных пастырских и практических соображениях. Священник должен быть зрелым человеком, достигшим полной жизненной устойчивости; а кто же менее устойчив, чем человек, ищущий жену? Что бы сказали прихожане, если бы их пастырь и «отец во Христе» стал искать среди них невесту? Этот пастырский аспект проблемы безусловно следует принимать во внимание, и лично я не думаю, что изменение нынешних канонических требований действительно желательно.

Гораздо серьезнее обстоит дело в третьем случае. Здесь уже идет речь о принципиальном вопросе, а именно о догмате, вытекающем из новозаветного учения о браке. Мы должны помнить не только ясные предписания, содержащиеся в первом Послании апостола Павла к Тимофею (3:2 и 12) и в Послании к Титу (1:6); но и тот факт, что второй брак допускается Церковью исключительно как снисхождение и никогда как норма. Новозаветная норма брака есть единственная и вечная связь между двумя существами по образу союза Бога с Израилем и Христа с Церковью (Еф. 5:22–33). До десятого века вторые браки никогда не благословлялись Церковью и требовали длительного периода покаяния[80]. Для мирян такие браки допускаются по принципу «икономии» как меньшее зло (1 Кор. 7:8–9) или как новая возможность построить свою жизнь. Как бы могли священники проповедовать такое учение о браке, если бы сами нарушали его? Каноническое право, запрещая второбрачным священство или вторичный брак священникам, ограждает не только священство, но и учение Церкви о браке.

Все мы знаем, что это правило может приводить к личным трагедиям, особенно когда молодые священники, имеющие детей, теряют жен. Но разве не были подобные трагедии более частым явлением в прошлом, когда смертность среди молодых женщин была выше? Помешало ли это Церкви сохранить свое учение о браке, основанное на эсхатологическом понимании уз любви, которые не разрываются даже смертью? Возможно, Церковь могла бы помочь справиться с подобной трагедией, взяв на себя заботу о детях, чтобы святость брака сохранилась хотя бы в лице священников.

5. Первенство Константинополя и автокефальные Церкви

В Православной Церкви происхождение и природа «преимущества чести» и «привилегий» Вселенского Патриарха никем не оспариваются. Как раннехристианская, так и современная православная экклезиология исключает идею первенства «по божественному праву». Она, однако, разрешает и даже требует известного «порядка» между Поместными Церквами, необходимого в жизни Церкви в мире сим. Чтобы единая Церковь могла действовать и свидетельствовать поистине «едиными устами», ее действия должны быть согласованными, укладываться в определенный строй или порядок. В этом «порядке» Константинополь занимает первое место, потому что Рим, прежде имевший это «преимущество чести», отпал от общения с православными патриаршими кафедрами и тем самым утерял свое первенство среди них. Второе место в «иерархии чести» было дано Константинополю не по каким–либо богословским причинам, а по причине чисто практической и даже политической — он стал новой столицей империи, «городом Царя и Сената»[81]. Падение империи, однако, не уничтожило первенства Константинопольской кафедры, и ни одна из автокефальных Православных Церквей его никогда не оспаривала и не оспаривает. В пользу этого согласия действует консервативный инстинкт Церкви, и, кроме того, есть очевидное преимущество в том, чтобы Вселенский Престол пребывал в стране, правительство которой не связано прямо с православными делами. Современное первенство Константинополя (или Стамбула) на деле основывается на мотивах, противоположных тем, которые создали его вначале. В Стамбуле нет православного императора, и поэтому его епископ мог бы осуществлять полезное и вполне независимое служение координации и арбитража если бы ему была дана для этого возможность. Нынешние права Константинопольского патриарха являются естественным следствием и выражением его «первенства» среди православных епископов: председательство на всеправославных собраниях и известная ответственность (хотя и не монополия) в предложении каких–либо общих действий. Кроме того, 9–е и 17–е правила Четвертого Вселенского Собора в Халкидоне дают ему право рассматривать апелляции на решения поместных провинциальных синодов. До падения Константинополя (1453) Вселенский Патриарх имел de facto гораздо большее влияние и власть во всем православном мире.

После 1453 года в рамках турецкого имперского правления на Балканах и всем Ближнем Востоке он получил к тому же и политическую ответственность за все православное население Турецкой империи

=//= Текст опущен =//=

Таковы те вопросы, которые желательно обсудить на предполагаемом православном вселенском соборе, если на его заседаниях встанет вопрос о новом каноническом законодательстве. Ни дешевый либерализм, ни поверхностный модернизм, ни слепой канонический фундаментализм не помогут отцам этого собора быть такими, как их предшественники, — живыми глашатаями Духа Святого. Единственным приемлемым критерием при пересмотре древних канонических правил может быть только дух Евангелия и просвещенная богословская верность Священному Преданию.

ИСПОВЕДАНИЕ ХРИСТА В НАШЕ ВРЕМЯ[82]

Один из основных принципов христианской жизни заключается в том, что близость ко Христу порождает и близость христиан между собой. Однако близость эта неизбежно связана с напряженностью и даже трагедией потому, что в этом мире существуют силы, противящиеся Христу. Разделения порождаются не только самим христианским благовестием (Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч — Мф. 10:34); и вокруг Самого Христа при Его жизни бушевали споры. Его физическое присутствие не оказывало магического объединяющего эффекта, и Его учение, как и учения о Нем, также не вызывает автоматического единодушия. Когда Он учил, это вызывало постоянные конфликты даже среди «религиозных людей» Его времени. Более того, Он был предметом их ненависти и предсказал то же самое Своим ученикам, ибо раб не больше господина своего (Ин. 15:20). История Церкви полна догматических споров о Его Личности и о смысле Его дела. И каждая из сторон в этих спорах считала себя «близкой» Ему и верно выражающей Его учение.

В каком же смысле можно, как мы это делаем, говорить о том, что единство Церкви — во Христе? Ибо ясно, что наша христианская вера не позволяет нам искать какого бы то ни было иного вида единства или другого принципа, который бы сделал Церковь единой. Единство во Христе по природе своей таинственно. Оно не связано ни с каким чисто интеллектуальным принципом. Оно не ограничено единством убеждений и не является просто эмоциональной верностью любимому Учителю. Даже если оно включает в себя или предполагает эти элементы, оно ими безусловно не исчерпывается. Какова же тогда его природа?

1. Единство во Христе

Православное богословие понимает единство во Христе какучастие в воскресшем и вознесшемся Теле Нового Человека. Ибо вы умерли, — говорит апостол Павел, — и жизнь ваша сокрыта со Христом в Боге (Кол. 3:3). Поэтому свою близость со Христом мы осуществляем особенным способом, который и делает Церковь единой. Этот способ, который Павел именует «участием», превосходит рассудочное убеждение, эмоциональную привязанность или нравственный принцип. На него указывает несколько основных библейских и святоотеческих тем. У Исайи мы находим таинственный образ страждущего раба, применяемый одновременно и собирательно к народу Израильскому, народу Божию, и к единственной Личности Иисуса. В учениях апостола Павла об Иисусе как новом Адаме и о Церкви как Теле Христовом эта Единственная Личность вновь воссоединяет в себе народ Божий. Тема восстановления, воссоединения, развитая у св. Иринея, означает, что целые поколения человечества и столетия истории обрели свой центр и высший смысл во Христе. В понимании святого Григория Нисского образ Божий в человеке относится не столько к отдельно взятым индивидам, сколько к человечеству как целому, восстановленному в своем первообразе, Христе.

Все эти темы заключены также и в православной халкидонскои и постхалкидонскои христологии, утверждающей, что Христос, Божественная Ипостась, предсущий и вечный Логос, единый от Святыя Троицы, воспринял не только отдельного человека, но и всю человеческую природу. Таким образом, в нашем единстве со Христом и во Христе мы вступаем в действительное общение не только с Самим Богом, но и друг со другом и со всем сонмом святых, бывших и настоящих. Другими словами, мы становимся членами Единой, Святой и Соборной Церкви. Единство, святость и соборность Церкви — во Христе. Но они «сокрыты со Христом в Боге». Даже в величайших святых они раскрываются лишь частично, уж не говоря об огромном большинстве всех нас, называющих себя христианами, но живущих на самом деле «по стихиям мира сего». Воскресший Христос и сила Его бессмертия пребывают «сокровенными» в глазах мира.

Эта «сокровенность» истинной природы Церкви не означает, что Церковь — лишь некая «небесная» действительность в платоническом смысле. На земле, среди неизбежной многозначности исторического процесса, где не только Бог, но и сатана претендует на преданность человека, Церковь сохраняет свою цельность и непрерывность. Это лучше всего выражено в четвертом notae ecclesiae[83] — в ее апостоличности, т. е. неразрывной связи ее со «свидетелями Воскресения», избранными Самим Христом, возвестителями изначального христианского благовестия.

Однако формальная апостоличность есть лишь условие единства во Христе, а не само его содержание. Содержание же это есть «жизнь во Христе», приобщение к Богу. Это приобщение всегда требует сотрудничества («синергии») между Божественным даром и свободным его принятием человеком. Это сотрудничество во всей своей полноте было осуществлено в ипостасном соединении воли Божественной и воли человеческой в Иисусе Христе. И мы тоже можем стремиться к этому, потому что от вознесшегося Христа получили «иного Угешителя», Духа Христова, которым сокрытая божественная жизнь стала доступной человечеству.

Таким образом, действием Духа Святого единичность Христа как единого Спасителя, единого Бога становится также единством Церкви, не нарушающим разнообразия, свободы, множественности Божией твари. Это прекрасно выражено в богослужении Пятидесятницы:

«Вся подает Дух Святый: точит пророчествия, священики совершает, некнижныя мудрости научи, рыбари богословцы показа. Весь собирает собор церковный: Единосущне и сопрестольие Отцу и Сыну, Утешителю, слава Тебе».

«Видехом свет истинный; прияхом Духа Не–беснаго: обретохом веру истиную: Нераздельней Троице покланяемся, та бо нас спасла есть».

Пятидесятница есть праздник эсхатологический, и книга Деяний свидетельствует об исполнении в этот день мессианского пророчества Иоиля (Деян. 2:16; Иоил. 2:28–32). Приобщение к единству Христову есть всякий раз в самом истинном смысле возобновление Пятидесятницы. Поэтому совершеннейший вид приобщения, тот момент, когда Царство Божие становится действительно доступным человеку, когда Церковь поистине есть Тело Христово, — это момент, когда Дух призывается «на дары сия и на нас» (евхаристический канон). Тогда мы, несмотря на свои грехи и недостатки, как община, становимся Церковью Божией и приобщаемся единству Христову через Таинство Евхаристии. Это и есть единственная цель нашего существования как христиан — совершенство жизни во Христе, «сей предел жизни, достигшие коего ни в чем уже не имеют нужды» (Николай Кавасила. «О жизни во Христе», IV, I[84]), «последнее таинство» (там же, IV, 4), которое и делает Церковь Церковью. Именно вокруг Евхаристии и для нее Церковь получила свою организацию — евхаристическое единство в каждом месте, пастырство и проповедь, осуществляемые тем, кто совершает Евхаристию, тождественность всех местных церквей перед лицом Божиим, полная «кафоличность» каждой из них как единой Кафолической Церкви в данном месте («Только та Евхаристия должна почитаться истинною, которая совершается епископом, или тем, кому он сам предоставит это. Где будет епископ, там должен быть и народ, так же, как где Иисус Христос, там и кафолическая Церковь» — Игнатий. Послание к смирнянам 8,2).

Это евхаристическое единство во Христе не влечет за собой магического преображения верующих, не делает их безгрешными. Оно не умаляет человеческую свободу и ответственность. Но оно дает человеку возможность приобщиться к воскресшему и победоносному Христу, предвосхищая то время, когда Христос будет «всяческая во всем» и когда Его абсолютная власть будет явлена в последнем эсхатологическом исполнении. До этого времени дар приобщения ко Христу — то, что Отцы также называют «обожснием», — остается сокрытым под покровом таинства и требует от каждого из нас аскетического подвига, борьбы со страстями, усилий воли и «синергии» (сотрудничества) между Божественной благодатью и несовершенными возможностями падшей человеческой природы. Конкретное осуществление этого дара в структурах и условиях падшего мира может быть только частичным, даже если каждому из нас он позволяет быть причастным бессмертию воскресшего Господа уже в нынешней жизни, где еще царствует смерть. Свидетели тому святые.

2. В наше время

Я не думаю, чтобы среди православных богословов многие стали бы по существу оспаривать то, что я изложил выше. Это ведь основное содержание православного понимания спасения и как таковое не может вызывать споров. Вопросы появляются в связи со словами «в наше время». Каковы те трудности, с которыми мы сталкиваемся, говоря в таких выражениях о Христе и о Церкви как «единой во Христе» в современном экуменическом или секулярном контексте?

Ясно, например, что последнее десятилетие, когда фактически все Православные Церкви вошли во Всемирный Совет Церквей, было также периодом богословской поляризации. И действительно, многие православные ощущали все возрастающую пропасть между главными интересами Совета и основоположного православного понимания спасения во Христе. Это расхождение, которое теперь признается и православными иерархами, произошло не от ослабления в содержании православного свидетельства. Если объективно прочесть выступления православных участников разных ассамблей, конференций и совещаний за этот период, то — несмотря на различие в расставлении акцентов, всегда существовавшее между более «либеральными» и более «консервативными» традициями в православном богословии, — очень легко увидеть у всех совершенную верность основной православной идее «общения во Христе», обожения, понимания таинств в их эсхатологическом контексте и т. д. И совершенно безосновательна та непросвещенная и фанатичная критика, которой некоторые ультраконсервативные православные круги подвергают участников экуменического движения как продавшихся протестантству.

Тем не менее влияние Православия на общую рабшу Совета было совершенно недостаточным, за исключением, может быть, некоторых отдельных исследований для «Веры и порядка»[85]. Как православные богословы, мы обязаны задать вопрос: почему?

В этой связи я хотел бы выделить два важных взаимосвязанных фактора, которые, очевидно, играли роль в относительной недостаточности православного экуменического свидетельства о единстве Церкви, недостаточности не по существу, но по убедительности. Хотя православная истина сама по себе неизменна, словесное ее выражение и практическое применение, конечно, могут изменяться, и поэтому совершенно правомерно ожидать от Православия убедительного и внятного свидетельства в контексте современного экуменического движения.

1. Хотя Православная Церковь постоянно утверждает, что она есть Единая Церковь и таким образом обладает уже данным во Христе единством, она никак не являет внешнему миру очевидного образа этого единства. Разделения внутри ее видны всем, и я бы даже сказал, что внешнему наблюдателю они представляются более серьезными, чем самим православным. Ибо мы, православные, иной раз почти бессознательно, находим возможность ощущать свое единство в вере, превосходящее все эмпирические разделения. Мы ощущаем его в богослужении, в Таинстве Евхаристии, а также в нашей действительной общности духа и мысли. Однако те, кто наблюдает нас извне, включая наших коллег по экуменическому движению, лично не посвящены в тайны этой общности. Они видят только нашу явную неспособность перенести наше единство в вере на единство жизни и деятельности. И нельзя их осуждать за те неблагоприятные заключения, которые они выводят из нашего церковного состояния хаоса.

Следует также помнить, что разделения в современном Православии — это не только разделения по вопросам экуменической тактики, выражающиеся в нашей неподготовленности и отсутствии координации действий в сфере экуменических отношений. Можно даже сказать, что достойные одобрения усилия и достижения недавних всеправославных конференций и совещаний начали исправлять ситуацию в этом отношении. Более серьезным представляется мне не столько недостаточно монолитное единство нашего свидетельства вовне, сколько de facto принятие нами, православными, разделений и раздоров в структуре нашей собственной церковной жизни. Рассмотрим самый яркий пример.

Распространяясь и укореняясь в Восточной Европе, Православная Церковь быстро воспринимала этнические свойства тех регионов, в которые она попадала. В этом ее бесспорная сила, ее взнос в созидание национальных культур, но также и соблазн, который в наше время стал настоящей болезнью. Церковь может совершенно правомерно находить в национальных культурах пути и средства распространения христианской веры, но можно ли позволять народам использовать Церковь в своих собственных интересах? Я не намерен разбирать здесь все отдельные случаи, частные трагедии и трудности, ибо все они указывают на общее явление, которое многим из нас мешает даже просто увидеть и признать проблему. Самым очевидным и самым болезненным является положение Православной Церкви в странах Запада. Здесь, с формального согласия почти всех наших Поместных Церквей, система, которую в 1872 году1 Кон1 «Филетизм», определенный и осужденный как ересь в 1872 году Константинопольским Синодом при участии других восточных патриархов, есть принятие чисто этнических норм в устройстве Церкви. Поводом к рассмотрению этого вопроса стала попытка создания на юге Балкан, на одной и той же территории, двух различных Церквей — греческой и болгарской.

Константинопольский собор заклеймил как ересь филетизма, de facto принимается как норма церковной организации. Факт этот имеет не только практическое, административное значение. В действительности это вопрос богословский и догматический — вопрос о природе церковного единства.

Иногда говорят; что отсутствие административного единства допустимо постольку, поскольку мы сохраняем единство веры и таинств. Говорить так — значит говорить, что вера и таинства являются только «духовной» реальностью, не обязывающей нас к действительной и подлинной общей жизни. Это неосознанное принятие докетической[86] христологии, против которой боролся св. Игнатий Антиохийский в первом столетии. Когда евреи и греки отказывались составить одну церковь и хотели иметь в Коринфе две отдельные общины, апостол Павел не сказал им: «Это допустимо, поскольку вы все равно духовно едины». Он спросил: «Разве разделился Христос?»

Очень трудно в экуменических обсуждениях ссылаться на истинно христологический критерий церковного единства, когда критерий этот не применяется к самим себе. Не свели ли мы сами свое «единство во Христе» к духовной абстракции тем, что на практике поддались секуляризму, допустив, чтобы наше существование как христианской общины определялось мирскими, этническими и политическими критериями?

2. Второй фактор, о котором я считаю нужным сказать несколько слов, — это общая тенденция истолковывать христианское свидетельство о спасении и освобождении в социально–политических терминах. Мне кажется, что, если мы хотим внести ощутимый и полезный вклад в экуменический спор, мы должны научиться вести критический диалог в рамках экуменического движения. Одни доктринальные заявления о природе спасительной христианской веры, как ее понимают православные, явно недостаточны. Мы должны научиться понимать других и критиковать их аргументированно. Сегодня мы наблюдаем рождение ответственной критики некоторых основных направлений в деятельности Всемирного Совета Церквей; обнадеживает сближение позиций Православных Церквей. Я, конечно, имею в виду сделанные в Женеве заявления от имени Константинопольского и Русского Патриархатов. Широкий отклик получило также окружное послание «О христианском единстве» епископов Православной Церкви в Америке. Эту явно незапланированную и спонтанную согласованность православного свидетельства нужно поддержать и развить, придав ей форму точного богословского утверждения, целью которого был бы не конец экуменического движения, а его возрождение в виде живого диалога.

Предлагаю несколько богословских утверждений, которые, как я полагаю, составляют основное содержание православного свидетельства в экуменическом движении.

а) Подлинная человеческая жизнь предполагает не секулярное «единство человечества», а приобщение к Богу. Это утверждение основано на учении об «образе Божисм» в человеке, а также на христологии. Иисус Христос — совершенный Человек не вопреки тому, что Он в то же время и совершенный Бог, а именно потому, что Он также и Бог. Можно сказать, что исторически одно из самых длительных недоразумений между Востоком и Западом было связано с антропологией. Западному богословию свойственно определять человека как существо автономное. На основе этой автономии человек и объявляется «виновным» во грехе, «оправданным» или «спасенным». Эта западная тенденция явно родственна несторианствутощей христологии, утверждающей, что во Христе есть и Божество и человечество, но они просто налагаются друг на друга, существуя раздельно и не объединяясь. Современная богословская наука, основанная на этих предпосылках, рассматривает греческие понятия «причастия» и «обожсния» как неоплатонические отклонения. Этот современный «секуляризм» в богословии есть крайняя степень основной развивающейся тенденции, которая лишь иногда уравновешивается другими течениями в современной западной мысли (например, «теоцентрической антропологией» Карла Раиера).

Таким образом, наш долг как православных — бороться с «секулярным» пониманием человека. Практические последствия этого очевидны, особенно в области нравственности. Христиане, конечно, не могут быть христианами, если они не заботятся о пище для голодных и об освобождении угнетенных; но голодные и угнетенные, даже насытившись и освободившись, могут все же быть лишены приобщения к вечной жизни. Благополучные и сытые общества часто бывают наиболее развращенными. Христианство целиком сосредоточено на вечной жизни как истинной судьбе человека во Христе. По сравнению с ней социальный прогресс есть хотя и подлинная, но относительная ценность, которой часто лучше служат нехристиане. Мы, конечно, можем воспринять этот прогресс и называть его выражением того же Логоса, но без Христа ему будет всегда недоставать полноты.

б) Христианская вера требует свободного обращения и освящения человека. Она не есть идеологическое оружие для улучшения «падшего» мира. «Причастие» и «обожение» — это всегда «межличностный» процесс, взаимное общение между Живым Богом и человеком. Крестить можно только человека, но не организацию, социалыную теорию или философскую идеологию. Только человек может быть «спасен» и «искуплен»; спасение же всегда предполагает взаимодействие между Божественным, всесильным даром благодати и свободным ответом человека. Это никогда не может быть магическим освящением предмета или идеи. Материя действительно освящается в Евхаристии, но как «Хлеб Небесный», предлагаемый человеку, чтобы он мог к нему приобщиться. Только живые люди могут быть истинно благодарными, т. е. истинно приобщаться Евхаристии (Благодарению). Также и Церковь представляет собой единство во Христе живых и свободных личностей, собранных вместе силой Духа Святого. Она не есть безличное учреждение, установленное над ними.

Протестантские «фундаменталисты» понимают этот изначальный и основной персонализм христианской веры, а тем самым и экклезиологии и сотериологии, крайне односторонне, когда они сводят христианство к личному эмоциональному переживанию. Так, они часто проповедуют, что христианство должно быть «вне политики» таким образом, который, по существу, означает некритическое принятие общественного и политического status quo. Также и на православном Востоке искусственное разделение между «духовным» и «материальным» приводит подчас к тем же практическим результатам. Однако православная христианская вера в воплощение Бога–Слова признает в Нем не только субъективную истину или предмет эмоционального переживания, но также и Истину космическую, Смысл и Причину всех вещей еще до Его воплощения. Эта вера, конечно, и есть то богословие, которое изложено в Послании к Колоссянам. В святоотеческой же традиции его вершиной является св. Максим Исповедник. Христианская вера универсальна, кафолична. Она исключает всякое манихейство или равнодушие. Ничто из сотворенного Богом не есть зло само по себе, и христианин включает в свою заботу всю тварь. Христианину, стяжавшему божественный гносис (познание) полноты истины во Христе, его вера показывает, насколько падший мир отличается от Божественного о нем замысла, как сильны разрушительные силы зла, насколько единственна и незаменима сокрытая тайна Духа для познания полноты смысла всех вещей. Зная путь к единственному источнику истинного смысла творения, христианин будет прежде всего стремиться как можно более приблизиться к этому источнику и, конечно, не поддастся искушению принимать некритические оценки, исходящие из других источников. Он будет чем угодно, но не «секуляристом».

в) Любой форме истинно христианского единства дает подлинность только Христос в Духе Святом. Это утверждение стоит в центре экуменического диалога во всех его аспектах, но оно получает совершенно особое значение для тех, кто придерживается принципов православной христологии. Если реальная новая жизнь воскресшего Господа действительно доступна человеку, то никакая замена ее совершенно невозможна. В этом отношении спор между Варлаамом Калабрийцем и св. Григорием Паламой в четырнадцатом веке представляет сегодня большой интерес. Дело шло о вопросе, является ли познание Бога и общение с Ним данностью, или же это только философские предположения. Подобно этому и церковное единство может рассматриваться либо как уже данное, либо как цель, предлагаемая человеческим усилиям и потому недостижимая во всей полноте. Ясно, что православная христология предполагает первую альтернативу Она, однако, знает также и напряженность между уже данным и еще не данным. Именно это противопоставление мы видим у апостола Павла, когда он говорит о «ветхом» и «новом» Адаме. Такое противопоставление живет в каждом человеке, в борьбе каждого из нас со страстью и грехом. Может ли Церковь быть истинно едина в «ветхом» Адаме? Может ли быть грех в э том единстве? Не неизбежны ли разделения, споры и конфликты повсюду, где диавол все еще имеет власть? Не имеют ли понятия единства, любви, примирения только относительное значение в нашем мире? — Но не во Христе.

Таким образом, когда мы, православные, настаиваем на том, что только подлинное исповедание Христа во всей полноте дарованной Им Истины и в полноте сакраментального общения является адекватным выражением единства Церкви, то мы отстаиваем лишь единственную приемлемую и реалистическую цель экуменического движения Недавнее чрезмерное вовлечение Всемирного Совета в то, что называлось «горизонтальными заботами», неправильно не просто потому, что представляет собой возврат к «Жизни и труду»[87] от «Веры и порядка» (само противоположение эю уже искусственно с богословской точки зрения), но и потому, что оно по определению часто вызывает глубокие разногласия, разделяет. Всемирный Совет Церквей может выступать единогласно, только если он говорит христианским языком. Его постановления и действия будут иметь объединяющее значение, только если будут истинно христианскими, т. е. иметь своим центром Христа.

Только хрис юцентрический подход позволит избежать односторонности, двусмысленности и того откровенного лицемерия, которые, к сожалению, характеризуют «соглашения о консенсусе» в политическом мире. Участие в политике без отнесения всего ко Христу вносит разделение потому, что вне Христа мир по существу своему безнадежно разделен. Современные демократии иногда находят способы смягчать эту разделен–ность посредством «разделения власти» и других «сдерживающих и уравновешивающих» шагов. Но наше единство, так же как и онтологическое единство Христа, — во Христе, а не в политическом «равновесии». Настоящая трагедия разделенного христианства заключается в том, что оно еще не пришло к соглашению о том, что означает «единство во Христе».

Заключение

«Исповедание Христа в наше время» будет главной темой экуменического диалога на четвертой ассамблее Всемирного Совета Церквей. Уже само решение обсуждать эту тему есть ответ на ту распространенную критику, которая считает, что экуменическое движение отошло от своих первоначальных христианских задач. Этот диалог предоставляет прекрасную возможность ясно свидетельствовать о Православии. Как часто в прошлые годы мы, православные богословы, ощущали полную беспомощность, невозможность выразить свою веру и свои убеждения не только потому, что мы были не подготовлены и не знали западных богословских течений, но и потому, что сама форма обсуждений крайне затрудняла свидетельство Православия. Теперь положение меняется. Нас просят выразить то, что мы имеем в виду, говоря об «исповедании Христа». От нас ждут ясного изложения наших взглядов без оглядки на чуждую проблематику, в выражениях, всем понятным. У нас всегда силен соблазн говорить обобщениями, повторять давно всем известные формулы. Это придает нам уверенности, но это же и не допускает нас до диалога. На этот раз мы не должны бояться ясно высказывать то, что чувствуем. Диалог будет происходить, так сказать, на нашей территории. Наши западные братья ждут от нас такой постановки вопроса, которая могла бы привести к плодотворному диалогу по существу дела. Мы можем, я думаю, выразить свою позицию в кратких и даже критических утверждениях, которые, однако, подразумевали бы глубоко положительное содержание (как апафематствования св. Кирилла против Нестория). Они должны включать в себя: 1) ясное исповедание Божества Христа и реальности Его воплощения как события, превосходящего и превозмогающего «падший» исторический процесс, который тем самым теряет силу определять христианскую этику. Христиане свободны от событий и идеологий мира, они могут признавать их практическую закономерность, но никогда ими не связаны; 2) утверждение, что человек есть существо теоцентрическое призванное к «обожению» и что «секуляристичсские» антропологические представления не только ограниченны, но и неверны; 3) заключение (которое, конечно, православные всегда и делали), что христианское единство возможно только в совместном принятии всей полноты Божественного дара человеку, а не в минималистских и упрощенческих схемах, которые узаконивают разделение и именуют его «плюрализмом».

ЕДИНСТВО ЦЕРКВИ И ЕДИНСТВО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Основной темой настоящей статьи является результат тех событий, которые происходили в течение последнего десятилетия в экуменическом движении в целом, во Всемирном Совете Церквей в частности и в особенности в его комиссии «Вера и порядок»[88].

Определение искомого нами единства как церковного, та экклезиология, которая выразилась в постановлении о единстве в Нью–Дели, принятие там же тринитарной «основы» как условия для вступления во Всемирный Совет, — все это приветствовалось многими как великие победы кафолической традиции в экуменическом движении.

Такой вклад Православия в экуменическую дискуссию, по моему мнению, мог бы способствовать ее реабилитации в такое время, когда столько людей, как в православной Церкви, так и вне ее, потеряло доверие к экуменизму.

Это несомненно способствовало более активному участию Православных Церквей в работе ВСЦ, поскольку создавало впечатление, а может быть, и наивную иллюзию возврата к «источникам» библейского и святоотеческого христианства.

Другие, однако, считали, что принятие формальных богословских постановлений, определение единства в библейских или богословских терминах, не связанных с настоящим историческим моментом, есть не более как пустое академическое упражнение, заводящее экуменическое движение в трагический тупик. Позиция эта укрепилась, когда четвертая конференция «Веры и порядка» в Монреале (1963) не смогла определить экклезиологическую природу Всемирного Совета Церквей: это прямо указывало на то, что библейские и традиционные определения церковного единства еще неприменимы к христианам в их настоящем состоянии разделенности, что, когда дело доходит до точных постановлений и определений, Всемирный Совет Церквей все еще очень сильно связан постановлением 1948 года в Торонто. Никакое понимание единства не может быть в данный момент признано всеми; если же некоторые формулировки и признаются многими, то несомненно, что понимаются они по–разному. Этот тупик уводит многих из «Веры и порядка». Комиссия «Вера и порядок», трудами которой и были в основном найдены вышеуказанные описательные формулировки, пользуется репутацией закрытого элитарного клуба оторванных от реальных нужд человечества и занимающихся только их интересующими вопросами профессоров.

Так, уже в Монреале началось определенное перенесение акцента «с Бога на человека», или с богословия на антропологию. Это направление имело целью не изменить основную задачу экуменизма, а лишь раскрыть смысл церковного единства в свете Божьего замысла обо всем творении и о человеке в особенности. Никакое христианское богословие не может отказать в законности этому новому подходу, если он основан на здоровой методологии в изучении человеческого (humanuni). Ведь Боговоплощение произошло именно с целью спасения человека во всей полноте его творческого потенциала, а не просто ради создания учреждения на основе правильной «веры и порядка». И против такого антропологического подхода к проблеме единства православные возражать никак не могут. Ведь они унаследовали от греческих отцов учение об «образе Божием» в человеке, образе, который никакой грех не может истребить до конца. Ведь учил же св. Максим Исповедник, что творение — бытие динамическое и наделенное энергией, в полноте своей воспринятое Христом с тем, чтобы оно могло снова действовать в соответствии с Его замыслом, восстанавливая весь космос в единстве и гармонии. Христианское благовестие относится к судьбе всего творения, всего человечества, а не только к судьбе христиан и их учреждений.

Какой именно человек, какая антропология была принята в качестве основы указанной нами тенденции? Вероятно, никакой однозначный ответ на это невозможен, однако нельзя отрицать, что решающими в оформлении экуменического мышления были категории «секулярные», которые являются или представляются общими и для христианина, и для «мирского» человека. Здесь–то и начинаются трудности. Какую антропологию должны мы избрать в качестве критерия нашего изменившегося мышления в «Вере и порядке»? «Секулярную» ли, которая, согласно часто ложно цитируемой фразе Бонхёффера[89], «считает, что Бога нет», или же ту антропологию, которую Карл Ранер[90] назвал «богословской» и которая определяет человека как существо не только психологически «религиозное», но также как феномен, не объяснимый вне Бога?

Поскольку настоящая статья не сбалансированное, отражающее мнение комиссии заявление ее президента, я позволю себе в этом пункте полагаться главным образом на свои личные суждения. Во–первых, мне кажется, что до сих пор вышеуказанная тенденция в антропологии не внесла каких–либо значительных изменений в экуменическое движение и вообще в дело христианского единства. С одной стороны, она встретила резкий отпор со стороны консервативных церковных кругов, с другой — не смогла убедить «светские» круги в том, что экуменическое движение способно реально помочь миру в решении «секулярных» проблем. В православном мире подобные тенденции усилили позицию противников любого участия Православных Церквей в экуменическом движении. В глазах этих последних членство во Всемирном Совете Церквей стало синонимом национального и международного политиканства, способного предоставить международный форум некоторым православным церковным образованиям и таким образом помочь им в их борьбе за выживание, но не имеющего никакого отношения к поискам истинного церковного единства, как понимает его Православная Церковь. Такая ситуация безусловно играет на руку ультраконсервативным и сектантским группировкам как в протестантстве, так и в Православии.

То, что я сказал, имеет скорее отношение к репутации Совета Церквей в целом, а не конкретно комиссии «Вера и порядок». Но какое место занимает «Вера и порядок» в этой общей картине? Даже если забыть, что недавно чуть не произошло растворение комиссии в новой структуре Совета (к счастью, от этой идеи вовремя отказались), и если признать, что она никогда не прекращала конструктивную богословскую работу, все же очевидно, что то, что представляет собой «Вера и порядок», совершенно заглушено шумными разговорами о различных социальных проблемах, большинство из которых действительно требуют внимания, но которые вторичны по сравнению с основным вопросом христианской веры — конечной и вечной судьбой человека.

Думаю, сегодня уже ясно, что различные формы социального утопизма, которые поглощали все внимание молодых и не очень молодых людей в последние годы, теперь теряют свою притягательность. Не то чтобы исчезло стремление к справедливости, братству и миру, но многие, особенно среди молодежи, начинают понимать, что существуют более глубокие и высокие измерения справедливости и мира и устремления к ним. Это приводит повсюду к новому пониманию религиозного опыта, к пониманию того, что счастье человека можно найти не только в справедливом распределении материальных благ и даже не обязательно в социальном и политическом равенстве и достоинстве, но необходимо достичь его и в мистическом религиозном опыте, часто выраженном в музыке, изобразительных искусствах, поэзии и других видах эстетического взаимоотношения с действительностью. Здесь находят отдушину, бегство от монотонного и бесчеловечного детерминизма экономики и прочих «систем», претендующих на управление человеческой жизнью.

В одной из своих самых блестящих статей Николай Бердяев определяет всякую капитуляцию перед таким детерминизмом как «духовную буржуазность». Будь он капиталистом или социалистом, духовный буржуа не способен сказать вместе с Екклезиастом: Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все — суета и томление духа! (Еккл. 1:14). И Бердяев заключает: «Буржуазный дух побеждает каждый раз, когда в христианском мире Град земной почитается за Град небесный и христиане перестают себя чувствовать странниками в этом мире»[91].

Если бы Бердяев дожил до 1968 года, боюсь, он счел бы Упсальскую ассамблею очень буржуазной. Я сослался на него не для того, чтобы осудить нынешний упор на человека в экуменическом движении в целом и в «Вере и порядке» в частности. Тот факт, что мы в «Вере и порядке» обсуждаем «антропоцентрическую» тему, дает нам еще одну возможность спасти экуменическое движение в период острого кризиса. «Вера и порядок» вполне исполнит свою миссию не через простой возврат к изучению церковных формул и установлений, их исторической подлинности и возможности приспособления их к современности, пусть и путем компромисса; но только через свидетельство о том, что сегодня речь идет о самом человеке, его жизни и спасении. Сегодня нам нужно ответить на два вопроса, сформулированных Лесли Ньюбиджином[92]: «Каким должно быть церковное устройство, чтобы до каждого человека в мире сем донести призыв Христа к примирению через Него с Богом?» и «Каким должно быть церковное устройство, чтобы донести этот призыв до всего человечества в целом?»[93]

Эти вопросы входят в компетенцию «Веры и порядка» потому, что «призыв» исходит не от человека, не от «истории», не от «секулярного общества», а от Христа. Вопросы эти также требуют, чтобы мы пришли к согласию о смысле таких терминов, как «человек», «человечество» и «Церковь». Для того чтобы понять, что значит «человек» и «человечество», мы должны отнестись внимательно (и, конечно, критически) к тому, что говорит «секулярный» мир. Достичь согласия в вопросе о смысле «Церкви» гораздо труднее, но наша приверженность экуменическому движению требует, чтобы мы продолжали, с постоянным и братским вниманием, выслушивать один другого, а также учитывать, что у нас было разное прошлое. Для начала дискуссии я ограничусь несколькими замечаниями о «единстве Церкви», «единстве человечества» и «эсхатологии» в антропологическом контексте нашей главной темы.

1. Человек и единство Церкви

Бесчисленные экуменические документы о «единстве», появившиеся с начала экуменического движения, мало когда обращали внимание на то, что поляризация, существующая между разными экклезиологиями и всеми признаваемая, предполагает различие в понимании человеческой природы. Однако понимание того, что есть человек, очень существенно для того, чтобы ответить на первый вопрос Ньюбиджина о связи церковного устройства с конкретными людьми. Возьмем, к примеру, постоянный спор о единстве как уже данной реальности в противоположность тому единству, которое еще предстоит осуществить в разделенном христианском мире.

Хорошо известно, что восточная святоотеческая мысль понимает человека как существо не автономное, а такое, которое всецело осуществляет себя только в общении с Богом. Его природа определяется тем, что он есть образ Божий. Интересно, что на Востоке никогда не вызывал споров тот факт, что апостол Павел называл одним и тем же словом (рпеита — дух) и человеческий дух, и Духа Святого, исходящего от Бога. Этот факт, смущающий стольких современных богословов видимым противоречием их пониманию «природы» и «благодати» как отличных друг от друга реальностей, совсем не беспокоил св. Иринея; он просто утверждал, что человек по природе состоит из «духа, души и тела», выражая этим, что человека делает истинным человеком Божественное присутствие (Против ересей V, 9, 1). Более поздние богословы прибегали к более неоплатоническому языку для выражения той же мысли (так, Григорий Нисский говорит о «Божественной искре» в человеке) или же отличали человеческий дух от Духа Святого, удерживая изначальное «отчество» Бога по отношению к человеку, но все они так или иначе развивали богословие образа Божия как живого общения и всегда считали самоочевидным тот факт, что природа человека и его высшее, конечное назначение есть жизнь «в Боге» или «обожение» (theosis). Такое понимание человека, конечно, предполагает, что к Богу можно «приобщаться», что, сотворив человека, Он установил между Собой и тварью живую и личную связь, которой Он Сам остается всегда верен; что, смотря на человека как на Его образ, всегда можно увидеть Самого Бога, что Бог известным образом видим через человека.

Образ был, конечно, искажен той таинственной трагедией, которая произошла в творении и о которой рассказывает Книга Бытия, но он был также и восстановлен смертью и Воскресением Иисуса Христа. Во Христе полнота Божества обитает «телесно» и может быть видима, воспринята и к ней можно снова приобщиться. Таким образом, именно и только во Христе возможно понять, что такое человек, ибо Христос — всецелый Бог и всецелый Человек, «ипостасно» соединенные.

Что же такое койнония (общение) и единство Церкви в свете такой антропологии? Совершенно очевидно, что это прежде всего единство человека с Богом и лишь затем единство людей друг с другом.

Если человек есть существо «теоцентричес–кое», то всякое единство вне этого «Центра» будет несовершенным, а может быть, и демоническим. «Человек, — пишет Карл Рапер, — есть реальность, совершенно открытая кверху; реальность, которая достигает своего высшего (хотя и действительно «не заслуженного») совершенства, осуществления высшей возможности человеческого бытия тогда, когда в нем Сам Логос вселяется в мир»[94]. Истинная койноиия происходит тогда, когда такое «открытие» действительно возможно. В своей посмертно напечатанной статье об экклезиологии Владимир Лосский тоже настаивает на этом антропологическом измерении. Он считает, что никакая христианская экклезиология невозможна на основе секуляризированной антропологии, неизбежно сводящей Церковь на уровень человеческой организации[95].

Понимаемая в таком смысле койпония есть также непременно и личный опыт. Лосский писал: «Христос становится единым образом присвоения для общей природы человечества; Дух Святой сообщает каждой личности, созданной по образу Божию, возможность в общей природе осуществлять уподобление. Один взаимодарствует Свою Ипостась [человеческой] природе, Другой сообщает Свое Божество личностям»[96]. Койпония как общение «личностей» с Богом и друг с другом предполагает богословие Духа, которое относится к самой природе христианской веры.

В Пятидесятницу родилась Церковь, та койнония, которая постепенно обретет структуру, предполагающую преемственность и авторитет. Пятидесятница была также излиянием духовных даров, освобождающих человека от рабства, дарующих ему личную свободу и личный опыт богообщения. Койнония должна хранить эту полярность — веру как непрерывность и преемственность во времени и как личный опыт. Дух утверждает те служения, которым вверены преемственность и авторитет; но тот же Дух утверждает и пророческие функции и открывает всю истину каждому члену Церкви, способному ее «вместить». Таким образом, жизнь койпония не может сводиться ни к «институту», ни к «событию», ни к власти, ни к свободе. Это «новая» община, созданная Духом Святым во Христе, община, в которой вновь обретается истинная свобода в духовной койнонии Тела Христова.

Понятие койнония, основанное на теоцентрической антропологии, предполагает следующее:

а) Приобщение к Богу как таковое не может «разделяться». Оно может быть лишь неполным или ущербным на личном человеческом уровне из–за недостаточности человеческих возможностей вместить Божественный дар. Существование койнопия в истории есть результат действия Бо–жия во Христе. Это открытость Бога в ответ на открытость Ему человека. Величайший византийский мистик одиннадцатого века св. Симеон Новый Богослов писал, что те, кто отрицает эту полноту Откровения, закрывают небо, открытое для нас Христом, и перекрывают путь, начертанный Им Самим для нашего возвращения[97]. Православные и теперь очень болезненно реагируют, когда им говорят, что Церковь (т. е. общение с Богом) «разделена», т. е. уже не существует во всей своей полноте и доступности.

6) Полнота общения (койнония) существует только во Христе и подается в Евхаристии. Человек «воспринимает» ее в «мире сем» в той мере, в какой он «открыт» этому дару, и потому это восприятие всегда ограниченно. Ни один член Церкви не может считать свою причастность к койнонии как само собой разумеющуюся. В действительности он постоянно и в ней, и вне ее — либо исключаемый своими грехами, либо вновь принимаемый через покаяние. Но служения, структуры — весь «церковный строй» — есть существующая реальность, поскольку они нужны для совершения Евхаристии. Харизматические дары, дарованные Святым Духом для построения Церкви, необходимые для совершения Евхаристии, не могут быть ограничены. Однако если «строй» становится самодовлеющим, то он сам становится помехой истинному общению. Такое нечестие может быть институализировано, постоянно или временно, если структуры (епископат, первосвятительство и т. д.) используются для какой–либо другой цели, нежели по своему назначению — управлять, ограждать и способствовать общению человека с Богом и в Боге с ближними. Некоторые из нас увидят такое злоупотребление церковными структурами, когда они используются для личной власти над евхаристическим общением. Все мы, надеюсь, осудим сеющее рознь использование «структур» в защите интересов националистических, политических, расовых или экономических. У всех у нас есть подобные грехи на душе. И никто, я думаю (и уж, конечно, не православные), не стал бы утверждать, что его принадлежность к «Единой, Святой и Апостольской Церкви» основана на деятельности «структур» той Церкви, к которой он принадлежит.

Евхаристическое понимание койнонии с совершенной очевидностью предполагает, что она полностью осуществляется в местной сакраментальной общине. Единство с Богом во Христе не требует географической универсальности койнонии,

В системе геоцентрической антропологии и единства во Христе традиционный термин «кафоличность» со всем, что он подразумевает, лучше всего может выразить «всецелость» и космическое измерение спасения во Христе. Каждая местная община должна быть кафолической Церковью, т. е. понимать не только свое внутреннее единство, но и единство и солидарность с делом Христовым во все века и повсюду. Если антропология наша действительно теоцентрична, если наше понимание койнонии действительно евхаристично, то местная община и является тем местом, где происходит наше изначальное и основное опытное переживание христианства. И именно кафоличностъ этого опыта делает его основой и началом ответственной и истинно универсальной миссии, которая в свою очередь требует соответственной организации и структуры.

Это богословие единства, основанное на особом понимании человека и на определенном значении Евхаристии, означает, что местная община в своем эмпирическом существовании дает действительное опытное знание того, чем она должна быть. Но в этом отношении положение является, в разных местах по разным причинам, поистине трагическим. Для некоторых из нас евхаристическое богослужение часто сводится к застывшему церемониалу. В других случаях стремительные реформы последних лет были основаны либо на отсутствии всякого богословия, либо на богословии «секулярном», которое фактически исключает пасхальный, освобождающий характер Евхаристии, т. е. ту идею, что создаваемая его койнопия выводит нас из мира с тем, чтобы мы снова вернулись в него, но уже как новая тварь. «Вера и порядок» должна продолжать то изучение богослужения, которое было начато в Упсале. Ибо если Евхаристия есть Таинство единства, то неизбежно встает вопрос: единства в чем? И ответом может быть только единство в вере и надежде, т. е. единство сограждан, по предвосхищению, грядущего Царства Божия. Ибо только в качестве таковых мы и можем преодолеть разделение и конфликты, которые неизбежны в условиях жизни «этого мира».

2. Человек и единство человечества

Второй вопрос Л. Ньюбиджина был: «Каким должно быть церковное устройство, чтобы донести этот призыв до всего человечества в целом?» Ассамблея в Упсале постановила, что «Церковь смело называет себя «знаком» будущего единства человечества»[98]. Совершенно очевидно, что ответ на вопрос и смысл этого постановления опять–таки зависят от того, как мы понимаем человека и что мы имеем в виду, говоря о единстве.

Если мы примем за норму теоцептрическую антропологию Иринея и Ранера и будем понимать церковное единство как но существу евхаристическую и потому эсхатологическую реальность, то позиция наша будет совсем иной, чем позиция тех, кто считает Церковь имманентной миру, так что и судьба ее определяется мирскими целями человечества.

В прошедшие годы особенное внимание уделялось пониманию христологии и спасения в универсальном и космическом измерении. Считалось, что Христос и Дух Святой действуют во всем мире — в истории, социальных изменениях, революционных движениях, мировых религиях, так что человек может услышать голос Божий, «прислушиваясь к миру». В противовес традиционному пиетистскому и эмоциональному значению «обновления» Упсальская ассамблея сделала открытие, увидев «новое творение» в том «новом», что совершалось в мире.

Ни один христианский богослов, конечно, никогда не отрицал, что явление Христа имеет значение универсальное и космическое. Менее всего возражать против универсалистской христологии станет православный богослов, ибо его собственное Предание устами Максима Исповедника научило его, что человек есть микрокосм и что Христос, новый Адам, явил новое и подлинное человечество, в котором преодолены и преображены разделения и противоречия падшего мира[99]. Православное евхаристическое богослужение выражает тот же универсализм. Евхаристическая жертва всякий раз приносится «о всех и за вся», и это выражение нужно понимать в согласии с Павловой идеей та яаута всем творением, зависимым от Бога Вседержителя (Пантократора). Евхаристия безусловно приносится не только за христиан (хотя она и совершается верными членами Церкви: «Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся»).

Однако современные универсалистские христологии, так же как и то понимание Церкви, которое на них основывается, не замечают двух решающих факторов, столько же основоположных, как универсализм: реальность свободы и реальность зла.

1. Судьба человека — зависеть от «стихий мира сего», разве что он избирает то достоинство, которым хочет облечь его Бог. Таков смысл слов апостола Павла в Послании к галатам: Но тогда, не знав Бога, вы служили богам, которые в существе не боги. Ныне же, познав Бога, или, лучше, получив познание от Бога, для чего возвращаетесь опять к немощным и бедным вещественным началам и хотите еще снова поработить себя им? Наблюдаете дни, месяцы, времена и годы. Боюсь за вас, не напрасно ли я трудился у вас (Гал. 4:8–11). Думаю, вряд ли кто–нибудь усомнится в том, что понятие «мира» (а для нас сегодня это означает «обмирщенное человечество») связывается в Новом Завете с рабством и зависимостью. Поэтому если Церковь должна служить миру и объединять человечество — а она действительно существует для этой цели, — то она может сделать это, только освободившись от них, т. е. став вполне независимой от мирских категорий и законов, какова бы ни была их относительная ценность. Повеление «выйти из мира», как оно выражено в Новом Завете, означает прежде всего уход от «вожделения», зависимости от тварных существ. Это не осуждение мира как зла и не бегство от действительности. Но никакое воздействие на мир и в нем невозможно без предварительного от него освобождения.

Но христианская свобода не есть просто «освобождение от» мира; она также положительный опыт и положительное достоинство. Это не только свобода выбора, но также и богоподобие человека, недостижимое иначе как через общение с Богом. Уже данное общение с Богом мир не может отнять. В этом смысле христианская свобода является радостью и достоинством рабов, преследуемых, нищих, униженных и оскорбленных, другими словами — всех жертв мира, его власти и того детерминизма, от которого освободил человека Христос, умерев на Кресте. Свобода эта и понимается лучше всего теми, кто сам страдает от власть имущих.

Но христиане должны признать и свободу «секулярного» человека. Потому что, согласно Посланию к галатам, «секулярныи» человек, все еще порабощенный силами мира сего, несомненно продолжает иметь свободу отвергнуть Христа и отказаться от Его Евангелия. Космические христологии и секулярные экклезиологии нашего времени рискуют обидеть секулярного человека своим de facto триумфализмом, который предполагает христианское содержание в словах и действиях тех, кто не хочет иметь никакого дела с христианством. Именно из уважения к секулярному человеку христианин не должен навязывать ему свое собственное понимание судьбы человека.

2. Другой фактор, на который не обращают внимания, — реальность зла. Не то чтобы злые явления человеческой жизни не признавались — война, расизм, социальная несправедливость или тоталитарный гнет; но трагически отсутствует всякое богословие зла. Я утверждаю, что невозможно понять значение христианской веры о человеке и мире, невозможно сохранить верность смыслу Креста, не признавая существование личностного зла, имеющего свою стратегию, свою реакцию, свой умысел против Божьего дела. Главными его орудиями являются разделение и притворство. Нельзя закрывать глаза на проблему этого личностного зла, когда дело идет о единстве человечества. Ибо оно действительно обладает хитрым талантом проскальзывать с черного хода именно тогда, когда думаешь, что сделан крупный шаг к единству.

Лично я думаю, что рационалистическое неверие в Сатану есть одно из самых печальных и самых ненужных последствий современной демифологизации новозаветных повествований, а также один из наиболее буржуазных продуктов нашего современного секуляризированного мышления, унаследованного от позитивизма девятнадцатого века. Писатели и художники, особенно после Достоевского, гораздо лучше богословов чувствовали ту трагическую космическую борьбу, которую ведет человек. Для нас эта борьба на практике означает, что единство, чтобы быть истинным и подлинным, должно пройти через экзорцизм; и экзорцизм этот является предварительным условием подлинной жизни во Христе, таким же, как и в традиционных чинах Крещения. До наступления Парусин история — это поле битвы, на котором сталкиваются добро и зло. Силы их перемешаны, и внешний результат борьбы всегда сомнителен. В этом контексте очень важно признать, что на секулярном уровне (а мы всегда живем в секулярном мире, кроме как в Евхаристии) мы выбираем не между абсолютным добром и абсолютным злом. Нам всегда приходится выбирать «лучшее» или «наименее плохое» решение. Нравственный абсолют невозможен на секулярном уровне, и те, кто его ищет, ищут на самом деле Царствия Божия. Они действительно благословенны, но долгом нашим является предупреждать их от утопизма и помогать находить Царство там, где оно действительно находится.

Абсолютные достижения, абсолютные победы, так же как абсолютные поражения, бывают только на духовном уровне; и ни победы эти, ни поражения не бывают обязательно признаны «миром». Евангелие не есть история успеха, и Христос не обещает успеха Своим ученикам. Собственный Его подвиг состоял в том, что он «отнял силы у начальств и властей» (Кол. 2:15), а не в революционном перевороте мира, не в улучшении его по сравнению с прежним его состоянием. Долгом нашим несомненно является участие в жизни мира и в поисках вместе с ним «лучших» решений или «наименьших зол»; но при этом мы должны также руководствоваться не только хорошо известными библейскими текстами о всеобщем спасении, но и мудрыми словами Екклезиаста: Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? (Еккл. 1,3). Если к нашим крайне серьезным экуменическим документам мы добавим немного бесстрастности и немного юмора, мы сделаем их более интересными для среднего читателя и, конечно, более богословски уравновешенными и менее триумфалистскими. Политических идеологов и доктринеров такой подход может, конечно, разочаровать, но, прислушавшись к миллионам молодых людей вокруг нас, мы можем с уверенностью сказать, что время догматических политических идеологий для большинства из них уже прошло. И ищут они не еще одну более радикальную идеологию, а человечную Истину. А что же человечнее, чем Евангелие Иисуса Христа?

Как христиане, мы не первые подумали о «единстве человечества» в связи с «единством Церкви». Начиная с Константина и в течение всех Средних веков христианская Церковь как на Востоке, так и на Западе, отказавшись от эсхатологизма раннего своего периода, считала, что Царство Божие нужно не только «ожидать», но и «строить». Между «священным» и «профанным» не существовало никакого различия. Ведь искупление принесено всему человечеству, и поэтому человечество должно быть не только объединено в сакраментальном общении, но и составлять единое общество, жизнь которого руководится Евангелием. Эти средневековые христианские идеи были по–своему верны, и некоторые из них действительны и в наши дни. Но теперь, когда кон–стантиновский период отошел в прошлое, мы можем определить, в чем он был богословски не прав, а именно: 1) в уверенности, что власть Христа может отождествляться с политической властью государства, и 2) в том, что универсальность Евангелия можно выразить в политических терминах. Сегодня мы готовы похоронить христианские империи и государства, но освободились ли мы полностью от ошибочных аспектов их богословия? Задать этот вопрос — значит указать на то, что богословие многих из наших «секуляристов» есть на самом деле богословие Константина, Юстиниана и Гильдебранда, хотя располагают они совсем другими средствами и предлагаемые ими методы тоже, конечно, иные. Однако основная мысль та же самая. Они хотят так определить христианство, чтобы оно разрешило проблемы этого мира, чтобы оно стало «актуальным», понятным современному «секулярному человеку», хотят использовать «секулярные» способы для достижения цели, поставленной другими. Но как же тогда быть с ответом Иисуса Пилату: Царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было Царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня (Ин. 18:36)? И как быть с демоническими силами, которые постоянно нас искушают (богаты ли мы или бедны, преследователи или преследуемые) властью, хлебом и легкими, «чудесными», т. е. утопическими, решениями?

Христианство уже достаточно пострадало оттого, что отождествляло себя с силой, с государством, с деньгами, с «истеблишментом». Многие из нас справедливо хотят освободить его от этих сомнительных союзников. Для того чтобы обрести истинную свободу, Церковь должна вновь стать сама собой, а не просто перейти из одного лагеря в другой.

Raison d'etre[100] «Веры и порядка» заключается в том, чтобы помочь нашим Церквам это осуществить. Не боясь диалектического конфликта среди нас, или между нами, или между нами и другими, давайте смело и честно высказывать свои мысли, не соглашаясь, если это нужно. Мы сейчас переживаем исторический момент, когда от «Веры и порядка» требуются не просто специальные знания в тонких богословских вопросах, но веское слово о том, чем озабочены все. Слово это должно придать истинное христианское значение нашему нужному и теперь неизбежному вмешательству в дело поддержки и помощи этому миру, этому обществу, этому человечеству, чтобы сделать их более праведными, более человечными. А это значение можно найти только в свете здоровой эсхатологии.

3. Эсхатология

Единство Церкви и единство человечества в высшем смысле и в полной мере совпадут только в свершении Царства Божия, и не раньше. Только в этой перспективе можно справедливо говорить, что единство Церкви есть предвосхищение единства человечества. Однако в Евхаристии уже сейчас возможно вкушать самую реальность будущего единства, которое будет не просто человеческим примирением и товариществом, а единством в Боге в полноте истины, в радости Царства. Евхаристия, как и вся литургия, в контексте которой она совершается, есть избавление от детерминизма этого мира, от животного существования, завершающегося смертью, от ограниченности и разочарований, с которыми мы, как христиане, встречаемся в этой жизни. Евхаристическое богослужение — это реальная возможность христианам «вернуться домой», поскольку они в силу своего Крещения являются гражданами Царства Божия, а не мира. Эсхатология Евхаристии есть освобождение, опытное познание победы, уже одержанной, подтверждающей слова Христа: В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир (Ин. 16:33). Эти слова исполняются на пути христианина к Царству Божьему. Мы верим, что это происходит не только эмоционально и субъективно, но совершенно реально, какими бы «жестокими» ни казались эти слова в глазах мира.

Евхаристия есть бегство не от реальности, а от рабства, от так называемых «необходимостей» мира, от детерминизма рациональности и потому победа над «начальствами и властями». Неудивительно, что значение богослужения как освобождения лучше всего понимают те христиане, которые отвержены миром, преследуемы, гонимы или подвергаются сегрегации — в коммунистической России или в черных гетто Америки. И я думаю, что именно к такому пониманию богослужения придут в конце концов все те, кто сегодня ищет отделения христианства от государства.

Поэтому Евхаристия, как событие эсхатологическое, есть «место» единства. Но Христос не только Омега, цель истории, Он также и Альфа. В Нем и начало, и конец. Это значит, что для христиан «последнее» не будет столь же «новым», каким оно явится миру. Судия «Последнего Дня» — уже теперь признанный нами Господь. Церковь держится апостольской веры и потому, что она знает о сотворенных Иисусом Христом делах от апостолов, и потому, что апостолы будут сидеть на двенадцати престолах и судить двенадцать колен Израилевых. Сохранение апостольской структуры Церкви не есть лишь консервативная реакция (как бы правомерна ни была здесь консервативность), но и эсхатологическая необходимость. Только те церковные структуры действительно необходимы, которые имеют эсхатологическое измерение. Так, например, тс из нас, кто настаивает на необходимости «апостольского» епископата, должны также показать эсхатологическое значение епископата. И здесь речь идет не только о практическом требовании по отношению к «миру». Альфа и Омега — едины; и этому единству Христос обещал, что врата ада не одолеют его. Но поскольку Евхаристия есть явление эсхатологическое par excellence, то только для нее и через нее открывается нам то, что в церковном строе действительно эсхатологично и потому необходимо для того, чтобы Церковь была Церковью. Об этом и спорили так долго Восток и Запад. Нужна ли Церкви вселенская структура, хотя она не определяется непосредственно Евхаристией (как определяется ею структура Поместной Церкви с епископом во главе)? Есть ли эсхатологическая необходимость в построении Вселенской Церкви вокруг вселенского «наместника Христова»? Находится ли «преемник Петра» только в одной конкретной Церкви, или же он есть в каждой поместной общине, которая через Евхаристию есть Церковь кафолическая, т. е. вся полнота Церкви в данном месте?

Ясно, что в богословском отношении этот спор — тот же, что спор об истории Церкви и единстве человечества. Евхаристия может совершаться только в определенном месте, но совершается она за весь мир. Кроме того, после пребывания в Царстве Божием христиане посылаются в мир для приготовления его к тому, чтобы стать Царством Божиим. Для достижения этой цели они должны действовать совместно, пользоваться теми средствами, которые предоставляет мир, говорить на понятном «секулярному» человеку языке, а на более глубоком, онтологическом уровне — взять на себя мир как творение Божие, в том числе, как мы знаем, и «грехи мира», ради его искупления.

Средневековая Западная Церковь считала, что к осуществлению этих целей (в том числе и объединения человечества) правильный путь лежит через принятие на себя государственной власти над миром. Она также полагала, что Сам Христос снабдил Вселенскую Церковь структурой, приспособленной к нуждам секулярного мира. Восток же предоставил (предположительно) христианскому государству заниматься мирскими делами, ограничивая свою экклезиологию эсхатологическими евхаристическими измерениями. Современные «секуляристы», отбросив ту мысль, что структура дана Церкви Богом, думают, что она должна учиться у мира тому, как сделать этот мир лучше.

Богословские и практические ошибки этих трех позиций достаточно ясны. Но найти альтернативу в нашем быстро меняющемся мире труднее, чем критиковать ошибки других.

Наши трудности вытекают из той поляризации и того хаоса, которыми отмечены богословские направления западного мира в последнее десятилетие. Можно, конечно, надеяться, хотя для этого и нет определенного повода, что «иконоборческие» годы расчистят путь к обновлению христианского опыта и истинного свидетельства. Трудности наши заключаются и в том, что, будучи призваны говорить о «единстве человечества», мы сами не свободны от тех сил, которые его разделяют, и поэтому не можем ясно судить об этих силах. Некоторые из нас могут говорить о том, в чем повинны другие общества, но те условия, в которых мы живем, не позволяют нам применять те же суждения по отношению к себе. Другие, наоборот, поглощены проблемами тех социальных групп, к которым они принадлежат, в такой степени, которая не позволяет им видеть эти проблемы в более широкой перспективе мирового сообщества. В результате этих обстоятельств наши утверждения часто бывают лишены той высшей христианской честности и целостности, которые придавали бы им долговременное значение и вызывали уважение.

По этим причинам мои предварительные замечания имели целью обсуждение основных богословских предпосылок, которые позволят перейти к стоящим перед нами конкретным вопросам. Верим ли мы, что эсхатологическое Царство Божие предвосхищается единственно и существенно в Евхаристической Трапезе поместной общины и что Церковь, центром которой является Евхаристия, есть наша первейшая ответственность как отправная точка нашего активного включения в служение миру (что, конечно, желательно, но и не всегда возможно, а иногда неэффективно и даже вредно)? Если ответ будет положительным, то мы в основном согласимся с Жаком Эллюлом[101] в его порицании той иллюзии, что «справедливость может быть обретена какой–либо политической организацией»[102], и в его убеждении, что «мы сможем найти правильный путь и обрести надежду на человеческую свободу только через совершенный отказ от компромисса с формами и силами нашего общества»[103].

Если мы не согласны с буквой рассуждения Эллюля и по опыту своему в наших местных условиях знаем, что активная работа за примирение, единство и справедливость действительно возможна через полную вовлеченность в жизнь мира, то готовы ли мы признать, что результаты этой работы окажутся, может быть, только «наименьшим злом» и, как таковые, не смогут иметь большого эсхатологического значения?

Если мы совершенно не согласны с основанной на Евхаристии эсхатологией, то какие предосторожности можем мы предложить против утопизма? Думаем ли мы, что тот лучший мир, который ищет молодежь всех континентов, будет достигнут какой–либо иной, нехристианской религией, или комбинацией из нескольких религий, или же какой–либо из идеологий, которые в настоящее время борются за человеческие души?

Ясный ответ на эти вопросы или по крайней мере на некоторые из них был бы полезным ориентиром для действительно содержательного обсуждения вопросов, стоящих перед экуменическим движением.

ПРАВОСЛАВНАЯ ЦЕРКОВЬ И МИССИОНЕРСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В ПРОШЛОМ И НАСТОЯЩЕМ[104]

Настоящий доклад представляет собой введение в дискуссию между православными и епископала–ми и не ставит своей целью охватить все проблемы, связанные с миссионерской деятельностью. Я ограничусь тремя пунктами:

1) православной реакцией на современное раэвитие богословия миссии;

2) богословскими и практическими вопросами, связанными с православной миссионерской деятельностью на Западе, и в частности в Америке;

3) современными перспективами диалога между православными и англиканами в свете пунктов 1 и 2.

Пункты 1 и 2 будут попыткой своего рода православного «искания душ». Пункт 3 будет содержать практическое предложение.

1. Развитие богословия миссии

До недавнего времени христианская миссия понималась вообще довольно просто. Она заключалась в организованном и институализированном усилии расширять число членов различных христианских церквей и деноминаций за счет тех, кто к ним не принадлежал. В течение всего девятнадцатого столетия большинство протестантов — не говоря уже о католиках и православных — считали само собой разумеющимся, что та деноминация, к которой они принадлежат, и есть «истинная Церковь» и что совершенно законно заниматься прозелитизмом как среди нехристиан, так и среди членов других христианских групп.

Такое упрощенное и прямолинейное понимание христианской миссионерской работы привело на практике к двум очень важным последствиям:

1. На так называемых «миссионерских территориях», т. е. прежде всего в Африке и Азии, которые западноевропейские страны включили в свои колониальные империи и где поэтому была возможна миссионерская работа, существовала жесткая конкуренция между христианскими миссионерами. Конкуренция эта была серьезной помехой в распространении христианства. «Младшие церкви», организованные лишь как «филиалы» европейских церковных организаций, подпадали под власть постреформационных богословских и институционных категорий и были вынуждены перенимать «фракционность» европейцев вдобавок к своим собственным расовым и племенным разделениям.

2. Протестантский и католический прозелитизм распространялся на христианский Восток, особенно Ближний Восток и Индию. Абсолютно не имея успеха среди мусульман, западные миссионеры оправдывали свое пребывание в странах Ближнего Вое гока обращением к экономически и интеллектуально «слаборазвитым» массам восточных христиан — православных и монофизитов. На этот прозелитизм, начавшийся уже в семнадцатом и восемнадцатом веках при активной поддержке западных дипломатов и денег, последовала защитная реакция — хорошо известное постановление Вселенского Патриарха Кирилла V. В 1755 г. он объявил недействительными таинства, совершенные западными христианами, и определил, чтобы обращение в Православие происходило через крещение[105]. Это постановление заменяло прежнюю практику приема католиков и протестантов через миропомазание. Оно вошло в греческий канонический сборник, известный под названием «Пидалион» («Кормчая»), и считается до сего дня обязательным в некоторых консервативных православных кругах, особенно в Греции.

Следует также отметить, что активный прозелитизм среди православных широко практиковался и в западных церквах на американском континенте. Он и до сих пор активен в консервативно–фундаменталистских группировках (например, среди туземцев Аляски).

Во время великой миссионерской экспансии западноевропейских церквей в XIX веке во всем православном мире только русская Церковь была в состоянии вести подобную работу. Это она и делала на европейской и азиатской территории русской империи, а также за ее пределами. В высшей степени успешной была миссия в Японии под руководством недавно канонизированного св. Николая Касаткина (ум. 1913); не прерывалась миссионерская деятельность на Аляске и после того, как она была продана Соединенным Штатам в 1867 г., а также и в других местах американского континента. Эта русская миссионерская деятельность не ограничивалась нехристианами, но принимала и католиков и протестантов. Она следовала принципам, принятым во времена Византии, т. е. основывалась на богослужении, переведенном на местные языки. Таким образом, православное богослужение совершалось на дюжине азиатских диалектов. Переводилось и Священное Писание[106].

Идея «экуменического движения», способного положить предел соревнованию миссионеров и сделать возможным некое объединенное свидетельство христианства в мире, впервые сформировалась среди протестантских миссионеров. Она основывалась на воплощении богословами нераздельности единства и миссии в новозаветном понимании Церкви. Как люди практичные, те, кто был ответствен за различные миссионерские отделы и организации, учли все, что можно было выиграть от сотрудничества и распределения средств.

Этот миссионерский импульс был постоянным составным элементом экуменического мышления первой половины двадцатого века. Кульминацией его стало слияние Всемирного Совета Церквей и Международного Миссионерского Совета на ассамблее в Нью–Дели (1961).

Потом «бурные шестидесятые» внесли коренные изменения в господствующие представления о миссионерской деятельности, а потому и о самом экуменическом движении. Мысль о существовании «христианского мира», посылающего миссионеров для обращения язычников, была совершенно отброшена и заменена новым обобщенным богословием миссии, которое справедливо полагало, что миссия Церкви в то время, когда весь мир стал «секулярным», не может быть ограничена какими–либо географическими областями или миссионерскими территориями. Теперь христианская миссионерская деятельность отождествлялась с включением в те исторические процессы, которые считались «прогрессивными», т. е. помогали улучшению человеческой жизни. Христиан призывали отказаться от традиционной сосредоточенности на Священном Писании и богослужении и «прислушиваться к миру». «Секулярное» определялось как источник постоянного откровения, и миссионерские усилия Церкви состояли в помощи тем делам и идеологиям, которые боролись за «мир» и «справедливость». В этом новом и преобладающем понимании миссионерской деятельности главной проблемой было то, что оно практически исключало всякое понятие «мира» и «справедливости», кроме «секулярного»; оно следовало за всеми увлечениями и утопиями современных общественных течений и изменяло самому основному содержанию христианского благовестил, относящемуся к вечной жизни, воскресению и Царству Божию, т. е. к реальностям, не поддающимся определению в социологических или политических терминах. Вершиной в развитии этих представлений о миссии стали конференция «Церковь и общество» (Женева, 1966) и четвертая ассамблея Всемирного Совета Церквей (Упсала, 1968). После этого воинствующий секуляризм как будто пошел на спад, а сам «секулярный мир» (что бы ни означал этот термин) стал более восприимчив к иррациональному пятидесятничеству[107] и эмоциональному религиозному «оживлению»[108] нежели к утопиям политических активистов.

Благодаря связям с различными экуменическими организациями Православная Церковь постоянно следила за этими изменениями в христианском понимании миссионерской деятельности. Следует честно признать, что до сих пор влияние ее на результаты различных дискуссий о миссионерской работе было довольно незначительным. Однако, может быть, история покажет, что спокойная неизменность православного богослужения и до сих нор свойственный православным некоторый пассивный иммунитет (несмотря на противоречивые позиции немногих «профессиональных экуменистов») к богословским увлечениям и лозунгам в конце концов окажутся эффективным христианским свидетельством, более глубоким и великим, нежели консерватизм ради консерватизма. Ясно, что православное понимание христианского благовестил и Церкви очень трудно примирить с теми представлениями о миссионерской деятельности, которые преобладали и до, и после конференции в Нью–Дели.

Православные, конечно, с готовностью согласятся с тем, что 1) миссионерская деятельность присуща самой природе Церкви, которая называется «апостольской» как потому, что несет апостольскую веру, так и потому, что послана в мир так же, как были посланы апостолы, для свидетельства о Воскресении Христа; 2) миссионерская работа не может сводиться только к проповеди Евангелия; она предполагает служение, т. е. свидетельство делами так же, как и словом. Эти два пункта означают, что, если Церковь перестает быть миссионерской и замыкается в себе или, что еще хуже, вносит этнические, расовые, политические, социальные или географические ограничения в благовестия Христово, она перестает быть подлинно Христовой Церковью. И поскольку Христос был помазан «бла повествовать нищим… исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу» (Лк. 4:18), то ясно, что Церковь Его должна делать то же.

Однако православные не могут согласиться с теми положениями, которые оправдывали бы включение миссионерской деятельности в структуру экуменических организаций, таких, как Всемирный Совет Церквей, потому что они представляют собой ассоциации христиан разделенных. Православные же считают, что Православная Церковь есть Церковь единая, а не разделенная, т. е. богословски и библейски неделимая, и что всякая ассоциация «разделенных» церквей есть не что иное, как попытка ad hoc трудиться над единением христиан или же средство сотрудничества в тех областях, где оно возможно, включая и христианское благовестие миру. Миссионерская деятельность, однако, в своем высшем богословском смысле есть выражение самой Церкви. Она не может родиться из разделенного христианства, а только из Единой Церкви; и ведет она к обращению в эту Единую Церковь.

Совершенно очевидно также, что православные не согласятся с «секуляристским» пониманием миссионерской работы. Цель миссионерских усилий — принятие Евангелия, которое как раз освобождает человека от детерминизма секулярных категорий, т. е. от «мира». Основой «миссионерского» аспекта экуменизма всегда был текст Евангелия от Иоанна: «Да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, — да уверует мир, что Ты послал Меня» (Ин. 17:21). Здесь подразумевается единство Божественное, которое должно стать также и единством людей, и это есть нечто, чего мир «не может дать». По этой причине истинное единство христиан осуществляется не в общей деятельности и даже не в общем свидетельстве вовне, но в закрытом Таинстве Евхаристии. Только потому, что Евхаристия есть событие эсхатологическое, предвосхищение пришествия будущего Царства и полнота Божественного присутствия, она есть также единение. По этой же причине любой вид «открытого причащения» (intercommunion), т. е. евхаристического общения между христианами, разделенными в вере и принадлежащими к разным «деноминациям», неизбежно низводит Евхаристию до уровня одного из способов человеческого содружества, отличного от грядущего Царства Божия, т. е. того, в чем и заключается высший смысл Евхаристии.

Лично я думаю, что среди православных царит общее согласие относительно вышеизложенных позиций. Однако по различным причинам небогословского характера православные действовали до сих пор без достаточной последовательности и логики. Так, например, на ассамблее в Нью–Дели (1961) они согласились с тем, чтобы Международный Миссионерский Совет слился со Всемирным Советом Церквей, хотя некоторые и голосовали против такого решения. Причина такой «сговорчивости» видится мне в том, что Русская Православная Церковь после революции почти не имела возможности заниматься организованной миссионерской работой, и поэтому иерархи некоторых Православных Церквей не чувствовали какой–либо особой практической угрозы от предлагаемого слияния. С другой стороны, многие иерархи Ближнего Востока были рады получить хоть какую–то возможность контролировать протестантских миссионеров через организацию, членами которой являются и сами православные.

Можно также с уверенностью сказать, что православная реакция против «секуляризованного» понимания миссионерской деятельности была бы сильнее, если бы трагическое положение Московской Патриархии не заставляло ее принимать участие в различных «прогрессивных» организациях западного мира, считающихся полезными советскому правительству, при условии замалчивания недостатков советского общества и гласной критики Запада.

Эти и другие практические обстоятельства вряд ли способствуют согласованности православного свидетельства. Я, однако, думаю, что православные христиане на Западе несут особую ответственность за внесение положительного и полезного вклада в происходящий в мировом христианстве спор о природе миссионерской деятельности.

2. Православная миссионерская деятельность. Восток и Запад

До начала двадцатого столетия Православная Церковь была тесно связана с национальной традицией восточноевропейских стран, входивших в то, что историки недавно назвали «Византийской федерацией[109], а именно Греции, Болгарии, Сербии, Румынии и России. Все они унаследовали от Византии общественную систему, предполагающую союз между Церковью и государством. С другой стороны, традиционный византийский подход к миссионерской деятельности, увековеченный свв. Кириллом и Мефодием в девятом столетии, заключался в переводе как Священного Писания, так и богослужения на местные языки. Это привело к созданию христианских наций, глубоко воспринявших христианство в своей этнической и культурной жизни. Новые этнорелигиозные группы продолжают появляться вплоть до нашего времени: в Польше, Чехословакии, Албании, а также в Азии, где успешно действовала русская миссия.

Поскольку национализм девятнадцатого века был в основе своей явлением «секулярным», то, воспринимая его, православный мир пережил свой собственный, особый опыт «секуляризма». Церковь часто оказывалась непосредственно замешанной в дела, которые определенная этническая группировка считала «священными», даже в ущерб национальным интересам других. Примеры церковного национализма многочисленны и постыдны.

Но несмотря на все это, структура народной жизни все еще в большой мере определялась православной церковной традицией. Миссионерская деятельность Церкви понималась как хранение и распространение этой традиции вместе с национальной и общественной жизнью так называемых православных народов.

Это положение было не лишено двойственности, потому что часто вело к смешению между Церковью и цивилизацией, религией и нацией. Коренные изменения в это положение внесли русская революция и установление коммунистических режимов в странах Восточной Европы. Загнанная в гетто, преследуемая в административном порядке, не имеющая по закону права как–либо влиять на общество, Церковь борется за выживание в качестве закрытой богослужебной общины. От результата ее борьбы зависит историческое будущее Православной Церкви как всемирной общины.

Но результатом русской революции стало и рассеяние православных христиан по всему миру, и рассеяние это придало православной миссионерской деятельности совершенно новое измерение. В этой новой «диаспоре» было много богословов и мыслителей, которые внесли ощутимый вклад в свидетельство Православия в экуменическом движении, особенно в Западной Европе.

В численном отношении, однако, присутствие православных значительнее всего в Америке. Большинство православных общин было основано здесь не политическими эмигрантами–антикоммунистами, а иммигрантами из Средней и Восточной Европы, Греции и Ближнего Востока. Они приехали сюда в девятнадцатом веке по своей воле с тем, чтобы создать новую и стабильную жизнь себе и своим детям. Таким образом, впервые со времен разделения Церквей и Реформации православные христиане стали жить на одной территории с католиками, англикапами и протестантами, говорить с ними на одном языке, пользоваться общей культурой.

Роль «церквей» в формировании американской культуры, конечно, хорошо известна. Деноминации совпадали с этническими и экономическими слоями, к которым принадлежали различные религиозные группы[110]. С другой стороны — и это особенно касается православных, — принадлежность к Церкви означала символическую верность своей прежней стране и служила способом этнического определения и товарищества. В отличие от классического европейского конфессионализма этот «деноминациализм» в Америке не определялся вероучением. Он никогда не исключал различных форм «внеденоминационных» религиозных опытов: «оживления», пятидесятиничества, пантеистизма, деизма, национализма и т. п. Но американская религиозная сцена была богата и сектантскими явлениями, которые отвечали на широкий «деноминациализм» исключительностью, фанатизмом и ханжеством. Православная Церковь не могла принять ни «деноминациализм», ни сектантство американских религий. Она заявляла себя Истинной Кафолической Церковью, исключающей религиозный релятивизм, но берущей на себя ответственность и задачу «кафоличности». Это чувство ответственности и миссии, явно отличающее Церковь от секты, предполагает открытость ко всему истинному и доброму повсюду. Таким образом, обосновавшись окончательно в Америке, Православная Церковь столкнулась с трудной задачей: оставаться верной своему кафолическому самосознанию в плюралистическом обществе, не становясь при этом ни деноминацией, ни сектой.

Первая епархия на американском континенте была создана на Аляске в 1840 г. и канонически зависела от русского Святейшего Синода в Санкт–Петербурге. Она осталась в юрисдикции Русской Церкви и после продажи Аляски Соединенным Штатам в 1867 г. и распространила свою деятельность на весь континент; епархиальный центр был перенесен сначала в Сан–Франциско (1872), а затем в Нью–Йорк (1903). Главная особенность этой епархии состояла в том, что она всегда была многонациональной и многоязычной. В ее среде иммигранты из Российской империи составляли очень незначительное меньшинство. Она всегда именовала себя «миссией»: сначала миссией среди народностей Аляски, у которых было свое туземное духовенство и богослужение на своем языке, а затем среди славянских «униатов», иммигрантов из Австро–Венгрии, сотнями и тысячами возвращавшихся в Православие после приезда в Америку. Эта епархия принимала иммигрантов всех стран. В Нью–Йорке был посвящен в викарного епископа араб Рафаил Хававини. В 1905 г. архиепископ Тихон представил Святейшему Синоду доклад, содержавший предложение создать независимую американскую Церковь, которая признавала бы при этом национальный характер различных этнических групп[111].

Не идеализируя картину (ибо были, конечно, и несуразности, и недостатки), можно сказать, что линия поведения этой первой православной епархии Америки была в то время верна, по крайней мере по своим намерениям, истинно кафолическому аспекту церковной миссионерской деятельности. Православная миссия в Америке распалась только после русской революции. Новые волны иммигрантов объединялись в религиозные общины на чисто этнических принципах, несмотря на некоторые пророческие голоса, например Вселенского Патриарха Мслетия Метаксакиса, который в 1921 г. в интронизационном обращении при возведении на кафедру говорил об установлении «Американской Православной Церкви»[112].

Предварительным условием значимого православного свидетельства на Западе, особенно в Америке, является преодоление на практике этнических разделений и совместная деятельность единой Церкви. Но главная проблема глубже. Является ли Православие по существу своему «восточной» формой христианства? Или наоборот: является ли христианство в основе своей и в культурном отношении неотделимым от Востока? Утвердительный ответ на второй вопрос означал бы, что быть западным христианином или западным православным есть по меньшей мере серьезное препятствие для успешной духовной жизни, ибо истинное христианство и Запад по существу несовместимы. Те православные, которые занимают такую позицию и осуществляют ее в своем практическом поведении, сводят Православие па уровень сектантских проявлений американской религии: невозможно быть одновременно и православным, и американцем, но обязательно нужно — по крайней мере в культурном и духовном отношении — стать греком или русским. Но очень часто это отождествление Православия с восточными культурами и духовными парадигмами приводит к практическому «деноминационализму». Есть люди, которые думают, что раз уж нельзя превратить западных христиан в греков или русских, то следует пытаться мирно сосуществовать с ними, разделяя общий межконфессиональный деизм американской религии. Это соответствует экуменическому плану так называемого «единения без единства». Так парадоксальным образом «этническая принадлежность» становится естественным союзником либо «сектантства», либо «депоминационализма», и причина этого в том, что она есть прежде всего отрицание кафоличности Церкви.

Итак, определение православной миссионерской деятельности на Западе в наше время требует прежде всего понимания того, что значит кафоличность, что связано с истинно кафолической церковной жизнью. А это есть нечто большее, нежели просто отвлеченное определение понятия «третьего признака» Церкви.

Прежде всего следует понять, что кафоличность не означает вежливого космополитизма — отказа от культурных различий, специфического характера и особых «талантов» народов, цивилизаций или этнических групп. Кирилло–мефодиев–ский путь созидания национальных церквей, не навязывавший им извне языкового единообразия, был непосредственным применением в жизни чуда Пятидесятницы, а потому и лучшим возможным свидетельством кафоличности.

При обращении в христианство народы, языки и культуры воспринимают общий критерий кафоличности и перестают быть чужими друг другу. Вся православная византийская гимнография Пятидесятницы построена на библейской теме противопоставления истории Вавилонской башни («разделяше языки вышний») и чуда языков в Сионской горнице («тот же Дух» говорит на языках всех народов). Следовательно, кафоличность требует взаимопонимания; не безразличия, не индивидуализма, а понимания, основанного на универсальности искупления. Утверждение православных, что они и есть «кафолическая» Церковь, предполагает благовестие этой Церкви миру, тому миру, который был во всей своей целости искуплен Христом. Поэтому по самой природе своей Церковь не может быть «восточной» или «западной», если хочет оставаться Церковью Христовой.

В каком–то глубинном смысле, однако, новозаветное Откровение связано с историей и географией. Боговоплощение совершилось в истории, и в установлении Церкви участвовали конкретные люди — иудеи и греки, принадлежавшие к цивилизации своего времени. Это не были американцы двадцатого столетия. Историческая уникальность явления Христа предполагает, что никакой другой момент истории, а только время Иисуса из Назарета было «исполнением времен», описанным и разъясненным в Писаниях Нового Завета. Это также означает, что воплотившийся Сын Божий был еврейский Мессия и что универсальность жизни и спасения должна была открыться только в Иерусалиме, а не в каком–либо ином месте. Кроме того, если держаться веры в Предание, нужно признать, что Церковь как новый Храм и носительница Духа во все историческое время избирала правильный путь и давала правильные определения вероучения. Определения эти также обусловлены исторически и географически. Таким образом, наша задача сегодня состоит в том, чтобы пребывать верными духу этих установлений и определений прошлого, даже если нужно развить их или воспринять совершенно новые установки, соответствующие проблемам нашего времени.

Поэтому очень важно, чтобы миссионерское служение православных христиан не отрывалось от корней восточного христианства, которое через столетия пронесло полноту христианского Предания, в частности предания греческих святых отцов. В истинное понимание нашей миссии входит также и признание, что кафолическое Предание в прошлом являлось не только в греческой или русской форме и что сводить христианскую истину к определенной исторической форме означает умалять саму кафоличность. Греческие отцы выражали Священное Предание не потому, что были греками, а потому, что жили кафоличностью Церкви, которой жили и другие и которой мы снова должны жить в двадцатом веке.

В этом докладе я не ставлю цели определить, что такое «христианский Запад» с точки зрения православной экклезиологии; да это и не кажется существенным при обсуждении христианской миссионерской деятельности в такой стране, как Америка, которую вряд ли можно еще считать христианской. Америка бросает вызов Православной Церкви, ставя такие проблемы, с которыми она раньше никогда не имела дела, и вызов этот часто является вызовом самой христианской вере. Я считаю, что православное Предание особенно ясно и определенно выражает некоторые основные истины, которые, как может открыть для себя наше общество, имеют прямое отношение к современной жизни, такие, например, как Троичность Бога, «теоцентрическое» понимание человека и экклезиология, основанная более на общении, нежели на авторитете[113]. Лишь бы православное свидетельство могло быть на практике более последовательным, чем теперь, в этих основных вопросах православной веры! Православие вполне способно взять на себя задачу придания новой формы западному христианству в такой момент, когда секулярная активность шестидесятых годов идет на убыль и люди более, чем раньше, готовы понять язык молитвы, созерцания, духовного опыта и таким образом вновь могут заинтересоваться истиной ради нее самой. С другой стороны, возможно и то, что Православная Церковь в Америке, обладающая свободой и динамизмом, которым она научилась на Западе, сможет оказать «миссионерскую» помощь и Церквам–матерям Православного Востока, где нет свободы, а динамизм ослаблен законом или обычаем.

3. Православные и англикане

Взаимоотношения между англиканами и православными имеют уже долгую историю, в которой действует не только богословие, но и политика — британская, турецкая, русская, греческая и др. В известной степени такое положение существует и сегодня в некоторых аспектах «диалога» в мировом масштабе. Наоборот, здесь на Западе, и в особенности в Америке, мы имеем возможность и даже обязанность строить наши отношения в рамках общего для нас общества и тех конкретных проблем, с которыми сталкиваются наши Церкви.

В предыдущем поколении среди епископалов было широко распространено мнение, разделяемое и некоторыми православными, что американизация восточноевропейских иммигрантов неизбежно приведет их в Епископальную Церковь. За немногими исключениями, такой прогноз не оправдался. Наоборот, у православных выработался своего рода защитный рефлекс, предохраняющий их от экуменических объединений, обостряющийся по мере усиления американизации.

Может быть, богословские и экуменические события последнего десятилетия создали новый и более плодотворный стимул для сближения англикан и православных. В контексте поразительных изменений, произошедших в римском католицизме, с одной стороны, и ростом так называемой «секуляризации» богословия — с другой, многие ценности, представленные англиканством, даже при нежелании богословски точно их сформулировать, сегодня ставятся под сомнение, как никогда раньше. Дело не столько в том или ином частном вопросе «церковного строя», сколько в самой природе христианской веры и церковного служения.

Слишком часто англикано–православные диалоги, всегда очень «экклезиологически» ориентированные, занимались такими вопросами, как апостольское преемство, число таинств, церковный авторитет и т. д., без достаточного соотношения их с экзистенциальными требованиями христианской жизни и миссии. Участники диалога с обеих сторон, может быть и неосознанно, создавали впечатление, что вопрос экклезиологии или богословия таинств можно разрешить, не разделяя один и тот же духовный опыт самой природы христианства и его миссии.

Как бы ни оценивались достижения последнего десятилетия в богословии и экклезиологии, нужно признать, что сегодня речь идет о самой природе христианства, а не только о его выражении в той или иной форме или таинствах. Если бы теперь православные и англикане, или хотя бы некоторые из них, попытались прийти к осмысленному соглашению о том, что действительно означает христианское благовестие, они смогли бы подойти и к оценке истинного состояния наших межцерковных отношений.

Лично я считаю, что дискуссия на страницах нашего Quarterly, в которой участвовали Джон Росснер, епископ Макгвайр и Жорж Барруа[114], очень важна именно потому, что в ней преодолевается обычная экклезпологическая путаница англикано–православных диалогов. Нам пора поговорить — хотя бы вкратце — о Троице, об Иисусе Христе и о природе человека, не просто повторяя формулировки прошлого, а проверяя конкретное исповедание и учение друг друга этими основными христианскими истинами. Чтобы добиться успеха, в этом диалоге должны принять участие не только «профессиональные экуменисты», но и те, кто действительно живет жизнью наш их общин и ответствен за нее.

Дискуссия эта может взять за образец Содружество св. Албания и преп. Сергия[115], которое все еще является наиболее долговечным и влиятельным форумом англикано–православного сближения, ее можно организовать и совсем не официально, без непосредственного участия или намеренного исключения из него церковных руководителей. Следует ли принять предложение епископа Макгвайра и составить совместное «Заявление об общей вере и практике двадцатого столетия»?[116] Это предложение требует внимательного рассмотрения. Епископ Макгвайр достаточно осторожно уточняет, что в его планы входит не подготовка «доктринального обоснования, достаточного для объединения», а скорее «разработка руководства для наших будущих разговоров». Однако профессор Барруа справедливо опасается формальных «исповеданий». Православные эксперименты семнадцатого века в составлении «исповеданий» в ответ на протестантские запросы никому в конце концов не помогли[117].

Действительно важным мне представляется выработка методологии, которой все могли бы следовать. Вопрос в том, можно ли объединить нынешних христиан вокруг благовестия Воскресения Христова со всем тем, что из этого вытекает, а именно:

— Божественное и человеческое в Едином Христе, т. е. утверждение, что конечное предназначение человека — в Боге и что Бог являет Себя в человеке и через человека;

— познание во Христе Отца и Духа, т. е. Бога, Которого мы опытно открываем как Троицу;

— пасхальное понимание жизни Церкви, спасительная миссия которой в мире заключается в освобождении человека от детерминизма мира сего и восстановлении его общения с Богом.

Вопрос, будет или нет соглашение по таким пунктам способствовать дальнейшим межцерковным сношениям, оставим Божественному Провидению. Но богословская работа такого рода будет действительно полезна только в том случае, если она не попадет в обычную ловушку возведенного в институт экуменизма: создание документов неопределенного содержания с целью подготовки, поддержки или предвосхищения соединения Церквей как учреждений без истинной духовной встречи. Вместо составления документов для удовлетворения «профессиональных экуменистов» нам следует вместе попытаться сказать что–нибудь неверующему человеку или хотя бы рядовому члену Церкви. Если бы мы смогли увидеть, что проповедуем одну и ту же Благую Весть, нам было бы легче обсуждать неразрешенные экклезиологические вопросы,

Я знаю, что мои скептически настроенные православные собратья скажут, что всегда легко прийти к соглашению с отдельной группой англикан и таким образом обрести иллюзию англикано–православного взаимопонимания, тогда как на деле англиканское содружество[118] сохранит свою «широту», распространяющуюся равно на всех, и другие англикане будут в то же самое время соглашаться с методистами и пресвитерианами. Мне, однако, кажется, что в целом, с богословской точки зрения, ситуация в этом отношении меняется.

Англиканское содружество приближается к моменту истины. Перед ним стоит реальная возможность слияния с основным течением либерального протестантизма, и временами англикане уже чувствуют, что они больше не нужны Риму в качестве «моста» к протестантству — слишком много католиков переплыло поток своими силами.

Но момент истины предстоит и Православию. Этнополитические структуры, которые придавали ему ощущение стабильности и непрерывности, быстро разрушаются. И сегодня сохранить среди молодежи веру в Православие может только его истина и кафоличность.

Не означает ли это, что настало время англиканам и православным попытаться встретиться друг с другом в истине Евангелия?

ПРАВОСЛАВНОЕ БОГОСЛОВИЕ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ[119]

В истории христианства одним из значительнейших явлений представляется преодоление в нашем веке языковых, культурных и географических границ между христианами Востока и Запада. Всего пятьдесят лет назад общение между нами было возможно либо на техническом научном уровне, либо в форме полемических столкновений в таких областях, где православные и католики настолько отождествляли свою церковную принадлежность с национальной, что это делало осмысленный богословский диалог невозможным. В настоящее время картина коренным образом изменилась в двух основных отношениях:

1) Как восточное, так и западное христианство может теперь считаться представленным повсюду в мире. В частности, интеллектуальное свидетельство русской диаспоры в период между двумя войнами и постепенное созревание американского Православия после Второй мировой войны в большой мере способствовали тому, что Православная Церковь оказалась в основном течении экуменических событий.

2) Все христиане стоят перед вызовом единого и в корне расцерковленного мира. Этому вызову нужно смотреть в лицо, как проблеме, нуждающейся в богословском и духовном ответе. Для молодых поколений, где бы они ни были, не существенно, от какой именно духовной генеалогии зависит этот ответ — западной, восточной, византийской или латинской, лишь бы он прозвучал для них истиной и жизнью. Поэтому православное богословие будет либо подлинно «кафолическим», т. е. действительным для всех, либо оно не будет богословием вообще. Оно должно определять себя как православное богословие, а не как «восточное», и оно может это делать, не отказываясь от своих исторически восточных корней.

Эти явственные факты нашего современного положения совсем не означают, что мы нуждаемся в том, что обычно именуется новым богословием, которое порывает с Преданием и преемственностью, но Церкви неоспоримо необходимо, чтобы богословие разрешало сегодняшние вопросы, а не повторяло старые решения старых вопросов. Отцы–каппадокийцы были великими богословами потому, что они сумели сохранить содержание христианского благовестия, когда ему был брошен вызов эллинистическим философским мировоззрением. Без их частичного принятия и частичного отвержения этого мировоззрения и прежде всего без их понимания его богословие их было бы бессмысленным.

В настоящее время наша задача состоит не только в том, чтобы остаться верными их мысли, но и в том, чтобы им подражать в их открытости проблемам своего времени. Сама история отнесла нас от культурных ограничений, провинциализма, психологии гетто.

1.

Каков тот богословский мир, в котором мы живем и с которым мы призваны вести диалог?

«Против Паскаля я говорю: Бог Авраама, Исаака и Иакова, и Бог философов — тот же самый Бог». За этим центральным заявлением Пауля Тиллиха, отражающим стремление перебросить мост через пропасть, отделяющую библейскую религию от философии, следует, однако, признание границ человеческой силы в познании Бога. Тиллих пишет также: «(Бог) есть и личность, и отрицание Себя как личности». Вера, которая в его глазах неотличима от философского знания, «включает одновременно и себя, и сомнение в себе. Христос есть Иисус и отрицание Иисуса. Библейская религия является и отрицанием, и утверждением онтологии. Жить несмущенно и мужественно среди этих напряжений и раскрывать в конце концов их конечное единство в глубинах наших собственных душ и в глубине Божественной жизни — вот задача и достоинство человеческой мысли»[120].

Хотя современные радикальные богословы часто критикуют Тиллиха за то, что является, по их мнению, чрезмерной озабоченностью библейской религией, он выражает то основное гуманистическое течение, к которому они также принадлежат: высшая религиозная истина находится в глубине каждой души.

То, что мы видим в современной западной христианской мысли, есть реакция против старого августиновского раздвоения между природой и благодатью, определившего всю историю западного христианства начиная со Средних веков. Хотя сам бл. Августин и сумел заполнить онтологическую пропасть между Богом и человеком, прибегнув к платонической антропологии, приписав sensus mentis особую способность познавать Бога, однако то раздвоение, созданию которого он так сильно способствовал, господствовало как в схоластике, так и в реформации. Человек, понимаемый как автономное существо, притом человек падший, оказывался неспособным не только спастись сам, но и производить или творить что–либо положительное без помощи благодати. Он нуждался в помощи благодати, которая создала бы в нем «состояние», или habitus, и только тогда его действия получали характер «заслуг». Таким образом, взаимоотношения между Богом и человеком понимались как внешние им обоим. Благодать могла даваться на основании «заслуг» Христа, Который Своей искупительной жертвой удовлетворил Божественное правосудие, в силу которого человек был перед тем осужден.

Отбросив понятия «заслуг» и «добрых дел», реформаторы остались верными исходному раздвоению между Богом и человеком. Они даже еще сильнее его подчеркнули в своем пониманием Евангелия как свободного дара Бога, противопоставлявшегося совершенному бессилию падшего человека. Конечная судьба человека определяется одной благодатью (sola gratia), и о спасении мы знаем только через Писание (sola Scriptura). Таким образом, дешевые «средства благодати», раздававшиеся средневековой Церковью, заменяются провозглашением милости от всемогущего трансцендентного Бога.

Протестантская неортодоксальность Барта[121] дала новый толчок этой в существе своем августиновской интуиции реформаторов. Но нынешнее протестантское богословие резко реагирует против августинизма. Сам Карл Барт в последних томах «Церковной догматики» резко изменяет своей первоначальной позиции, выраженной лучше всего в его «Послании к римлянам», и снова утверждает присутствие Божие в твари независимо от Воплощения. Так он сам отражает новое богословское настроение, которое мы находим у лиц столь различных, как П. Тиллих и Тейяр де Шарден[122], и от которых происходит более радикальное и менее серьезное американское «новое богословие» Гамильтона, Ван Бюрена и Алтайзера[123].

Ниже мы вернемся к онтологии твари, предполагаемой поздним Бартом и Тиллихом, отметив здесь лишь ее очевидный параллелизм с основными интересами и заключениями русской «софиологической» школы. Если, как отмечалось, некоторые части «Догматики» Барта могли бы быть написаны отцом Сергием Булгаковым[124], то то же самое можно сказать, например, о христологии Тиллиха, которая, как и христология Булгакова, часто говорит об Иисусе как выражении вечного «Богомужества»[125]. Параллель с русской софиологией, а также общее основание обеих школ в немецком идеализме совершенно очевидны. Если бы Флоренский и Булгаков были на поколение моложе или если бы просто труды их были более известны, они бы, конечно, разделяли и влияние, и успех Тиллиха и Тейяра де Шардена.

Софиология в настоящее время вряд ли представляет интерес для молодых православных богословов, которые предпочитают преодолевать раздвоение между природой и благодатью на путях христоцентрических, библейских, святоотеческих. Но в протестантстве философский подход к христианскому откровению является преобладающим. Он проявляется одновременно с другой революцией, произошедшей в области, необходимо решающей для протестанства, — в библейской герменевтике.

Бультмановское и послебультмановское подчеркивание различия между христианской первоначальной проповедью и историческими фактами является другим путем субъективизации Евангелия. В глазах Бультмана[126] христианская вера, вместо того чтобы быть вызванной, согласно традиционному взгляду, свидетелями, видевшими воскресшего Господа своими глазами, является, наоборот, настоящим источником «мифа» о Воскресении. Таким образом, ее нужно понимать лишь как естественную субъективную функцию человека, знание (гнозис) без объективного критерия. Если же, с другой стороны, на основании предположения, что всякий факт, который невозможно научно проверить (как, например, Воскресение), тем самым является историческим мифом, признать тварный порядок совершенно неизменяемым, даже Самим Богом, то это, по существу, постулирует обожествление тварного порядка, детерминизм, обязательный даже для Самого Бога и потому согласный Его желанию. В таком случае Откровение может осуществляться только через этот самый тварный порядок. Бог может лишь подчиняться законам и принципам, Им Самим установленным, и знание Откровения качественно не отличается от любой другой формы человеческого знания. Христианская вера, по выражению Тиллиха, есть в таком случае лишь «озабоченность Безусловным», или «глубиной» тварного Бытия.

В глазах Тиллиха, так же как и Бультмана, конечно, исторический Иисус и Его учение остаются в центре христианской веры. «В настоящее время существенная норма систематического богословия, — пишет Тиллих в «Систематическом богословии», — есть новое бытие в Иисусе как Христе, нашей предельной заботе»[127]. Но дело в том, что в общей структуре их мысли Иисус может быть избран в качестве «предельной заботы» лишь произвольно, ибо нет никаких объективных принудительных причин, чтобы мы избрали Его на это место. Если христианство определяется лишь как ответ на естественные и вечные человеческие чаяния Предельного, то ничто не может помешать нам находить ответ и в чем–либо другом.

Такая замена со всей очевидностью имеет место, например, у Уильяма Гамильтона. «Богослов, — пишет он, — склонен иногда подозревать, что Иисуса Христа лучше всего можно понять не как объект или основу веры, не как лицо, событие или общину, а просто как место, где можно быть, как точку зрения. Место это, конечно, рядом с ближним, бытие ради него»[128]. Таким образом, христианская любовь к ближнему, превращенная в постгегельянскую, постмарксистскую «социальную настроенность», становится «предельной заботой», практически неотличимой от левого крыла гуманизма.

Конечно, крайние радикалы типа Алтайзера, Гамильтона и Ван Бюрена представляют среди современных богословов лишь небольшое меньшинство, и уже выявляется реакция на то, что они представляют. Однако по природе своей эта реакция далеко не всегда здоровая. Иногда она заключается в простой ссылке на традиционный авторитет: magisterium — для католиков, Библию, понимаемую фундаменталистически, — для протестантов. По существу, и то и другое требует credo quia absurdum, слепую веру, не связанную с разумом, наукой или социальной действительностью нашего времени. Очевидно, что такое понимание авторитета перестает быть богословским и, по существу, выражает иррациональный консерватизм, обычно связанный в Америке с политической реакцией.

Таким парадоксальным образом обе крайности в богословии сходятся в том, что каким–то образом отождествляют христианскую проповедь с эмпирическими причинами действительности (социальной, политической, революционной) этогомира. Очевидно, что старая антиномия между «благодатью» и «природой» до сих пор не разрешена; она, скорее, подавлена либо простым отрицанием «сверхприродного», либо отождествлением Бога с неким небесным Deus ex machina, главной функцией которого является сохранение в неприкосновенности доктрин, обществ, структур и властей. Место православного богословия, очевидно, ни в одном из этих двух лагерей. Главная его задача в настоящее время может быть в том, чтобы восстановить основное библейское богословие о Святом Духе как присутствии Бога среди нас, присутствии, которое не подавляет эмпирический мир, но спасает его, которое всех объединяет в одной и той же истине, но раздает разнообразные дарования как высший дар жизни, и в то же время — как Подателя, всегда пребывающего превыше всего творения, как Хранителя церковного Предания и преемственности и в то же время Того, Кто самым Своим присутствием делает нас подлинно и окончательно свободными чадами Божиими. Как сказал этим летом в Упсале митрополит Игнатий Хазим[129], «без Духа Бог далеко: Христос принадлежит прошлому, Евангелие — мертвая буква, Церковь всего лишь организация, авторитет — господство, миссия — пропаганда, богослужение — воспоминание, а христианская деятельность — рабская мораль»[130].

2.

Учение о Святом Духе многое теряет, если его рассматривать отвлеченно. В этом, по–видимому, одна из причин, почему так мало пишется хороших богословских работ о Святом Духе и почему даже Отцы почти исключительно говорят о Нем или в обусловленных обстоятельствами полемических трудах, или же в писаниях о духовной жизни. Тем не менее ни святоотеческую христологию, ни экклезиологию ранних веков, ни самое понятие спасения невозможно понять вне основного пневматологического контекста.

Я попытаюсь проиллюстрировать эту точку зрения пятью примерами, представляющимися мне также и теми именно вопросами, которые делают православное свидетельство имеющим значение для современного богословского положения. Эти пять примеров являются основными утверждениями святоотеческого и православного богословия.

1) Мир не божествен и нуждается в спасении.

2) Человек есть существо теоцентричное.

3) Христианское богословие христоцентрично.

4) Подлинная экклезиология персоналистична.

5) Подлинное понятие Бога троично.

1. Мир не божествен

В Новом Завете, и притом не только в писаниях апостола Иоанна, постоянно противополагаются Дух истины, Который от Отца исходит (Ин. 15:26), Которого мир не может принять, потому что не видит Его и не знает Его (Ин. 14:17), и «духи», которые подлежат испытанию, от Бога ли они (1 Ин. 4:1). В Послании к Колосянам весь мир описывается как подвластный Силам и Господствам, стихиям мира, противостоящим Христу, хотя все Им и для Него создано (Кол. 2:8; 1:16). Одним из наиболее характерных новшеств христианства было то, что оно демистифицировало или, если хотите, секуляризировало космос: идея, что Бог обитает в стихиях, в воде, в источниках, в звездах, в императоре, была изначала и всецело отброшена апостольской Церковью. Но в то же время эта же самая Церковь осуждала всякое манихейство, всякий дуализм: мир не плох сам по себе; стихии должны провозглашать славу Божию; вода может быть освящена; над космосом можно властвовать; император может стать слугой Божиим. Все эти стихии мира не являются целью сами в себе, и видеть в них цель означает именно то, что означало их обожествление в древнем дохристианском мире; но они определяются, в самой глубине своего существа, своей связью со своим Творцом, а также с человеком, образом Творца в мире.

Поэтому все чины освящения, которые так любит православное византийское богослужение (так же как и все остальные древние богослужения), включают в себя:

а) элементы заклинания, экзорцизма («Ты… главы тамо гнездящихся сокрушил еси змиев» — в чине великого водоосвящения в праздник Богоявления);

б) призывание Духа, исходящего от Отца, т. е. не от мира;

в) утверждение, что в своем новом, освященном существовании материя, переориентированная к Богу и восстановленная в своем первоначальном отношении к Творцу, будет теперь служить человеку, которого Бог поставил господином вселенной.

Таким образом, акт благословения и освящения любой стихии мира освобождает человека от зависимости от нее и ставит ее на службу человеку.

Так древнее христианство демистифицировало стихии материального мира. Задача богословия нашего времени — демистифицировать общество, секс, государство, революцию и другие современные кумиры. Наши современные пророки секуляризации не совсем не правы, говоря о секуляризаторской ответственности христиан: секуляризация космоса была с самого начала христианской идеей. Но проблема в том, что они секуляризируют Церковь и заменяют ее новым идолопоклонством, поклонением миру; человек этим снова отказывается от свободы, данной ему Духом Святым, и подчиняет себя заново детерминизму истории, социологии, фрейдовской психологии или утопическому прогрессизму.

2. Человек — существо теоцентричное

Чтобы понять, что такое свобода в Духе Святом, вспомним прежде всего очень парадоксальное утверждение св. Иринея Лионского: «Совершенный человек есть соединение и союз души, получающей Духа Отца, с плотию, которая создана по образу Божию» (Против ересей V, 6, 1). Эти слова Иринея, так же как и некоторые параллельные им места его писаний, должны оцениваться не согласно уточнениям, внесенным позже посленикейским богословием (с таким критерием они порождают много проблем), но согласно своему положительному содержанию, которое, в других выражениях, высказывается также всей совокупностью святоотеческого предания: то, что делает человека подлинно человеком, — это присутствие Духа Божия. Человек не есть автономное и самодовлеющее существо; его человечество состоит прежде всего в его открытости Абсолюту, бессмертию, творчеству по образу Творца и затем в том, что Бог, когда творил человека, пошел навстречу этой открытости и поэтому общение и причастие к Божественной жизни и славе ее для человека естественно.

Позже святоотеческое предание постоянно развивало идею св. Иринея (но не обязательно его терминологию), и развитие это особенно важно в связи с учением о человеческой свободе.

Для св. Григория Нисского грехопадение человека состояло именно в том, что человек подпал под власть космического детерминизма, тогда как изначально, когда он участвовал в Божественной жизни, когда сохранял в себе образ и подобие Божие, он был подлинно свободен. Таким образом, свобода не противополагается благодати, а благодать, т. е. сама Божественная жизнь, не есть ни средство, которым Бог принуждает нас к повиновению, ни дополнительный элемент, налагаемый поверх человеческой природы для придания большего веса человеческим добрым делам. Благодать — та среда, в которой человек совершенно свободен: но когда обращаются к Господу, тогда это покрывало снимается. Господь есть Дух; а ?де Дух Господень, там свобода. Мы же все открытым лицем… взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу (2 Кор. 3,16–18).

Это место из апостола Павла, так же как антропология свв. Иринея и Григория Нисского, предполагает основное утверждение: природа и благодать, человек и Бог, человеческий дух и Дух Святой, человеческая свобода и присутствие Божие не исключают друг друга. Наоборот, истинная человечность в своей подлинной творческой способности и в своей истинной свободе, первоначальной красоте и гармонии является именно в причастности к или когда, как возвещают и апостол Павел, и св. Григорий Нисский, она восходит от славы в славу, никогда не исчерпывая ни богатств Божиих, ни возможностей человека.

Теперь стало уже общим местом утверждение, что в наше время богословие должно стать антропологией. Православный богослов может и даже должен принять диалог на такой основе при условии, чтобы с самого начала было принято открытое воззрение на человека. Современные догматы секуляризма, автономии человека, космо–центричности или социомагнетизма должны быть прежде всего отброшены в качестве догматов. Многие из этих современных догматов имеют, как мы уже говорили, очень глубокие корни в древнем страхе западного христианства перед идеей «причастности» (обычно приравниваемой к эмоциональному мистицизму), в его склонности рассматривать человека как существо автономное. Но догматы эти ложны в самой своей основе.

Даже теперь пророки «безбожного христианства» прежде всего ложно толкуют человека. Наше младшее поколение не склонно к секуляризму, оно отчаянно пытается удовлетворить свою естественную жажду «другого», трансцендентного, Единого Истинного, прибегая к таким двусмысленным средствам, как восточные религии, наркотики или психоделические лозунги. Наш век не только век секуляризма, он также век возникновения новых религий или суррогатов религий. Это неизбежно потому, что человек — существо теоцентричное: когда его лишают истинного Бога, он создает ложных богов.

3. Христоцентричное богословие

Если святоотеческое понимание человека правильно, то богословие должно быть христоцентричным. Христоцентричное богословие, основанное, как это часто случалось, на идее внешнего искупления, «удовлетворения», оправдывающей благодати, добавляемой к автономному человеческому существованию, часто противопоставляется пневматологии. И действительно, в нем нет места действию Духа. Но если наша богоцентричная антропология истинна, если присутствие Духа есть то, что делает человека истинно человеком, если судьба человека заключается в восстановлении общения с Богом, тогда Иисус, новый Адам, единственный Человек, в Котором проявилось подлинное человечество потому, что Он был рожден в истории от Духа Свята и Марии Девы, является несомненно центром богословия, и центральность эта ни в какой мере не ограничивает места Духа Святого.

Богословский христоцентризм в наше время подвергается сильным нападкам со стороны бультмановской герменевтики. Если всякое явление есть миф, поскольку оно не следует законам эмпирической науки и опыта, то «явление — Христос» теряет свою абсолютную единственность, потому что единственность на самом деле субъективизируется. Тем не менее христоцентризм с силой утверждается не только сторонниками Бартовой неоортодоксии, но также и Тиллихом. Он существует также в трудах богословов, которые, как Джон Маккарри[131], пытаются примирить демифологизацию таких событий, как Воскресение и Вознесение[132], с общим классическим изложением богословских тем.

Тем не менее даже у этих сравнительно традиционных или полутрадиционных авторов наблюдается очень явственная склонность к несторианской или адопционистской христологии.

Например, Тиллих явно выражает это, когда пишет, что без понятия усыновления Христос «был бы лишен Своей конечной свободы, ибо изменившее свой вид существо не имеет свободы быть чем–либо, кроме божественного»[133]. В этой позиции явственна старая западная идея, что Бог и человек, благодать и свобода взаимоисключающи. У Тиллиха это пережитки «закрытой» антропологии, которая исключает православную христологию.

Реабилитация Нестория и его учителя Феодора Мопсуестийского предпринималась как историками, так и богословами уже с прошлого столетия во имя автономии человека. Эта реабилитация нашла даже выдающихся православных последователей, которые также показывают явное предпочтение той «историчности» Антиохийской школы, которая постулирует, что история может быть только человеческой историей. Чтобы быть историческим существом, Иисус должен был быть человеком не только всецело, но и некоторым образом независимо. Центральное утверждение Кирилла Александрийского о том, что Само Слово стало Сыном Марии (которая потому и Богоматерь), или теопасхитские выражения, официально провозглашенные в качестве критериев православия Пятым Вселенским Собором в 553 году, представляются им в лучшем случае терминологическими злоупотреблениями или богословием «барокко». Как может Логос, т. е. Сам Бог, умереть на кресте по плоти, раз Бог по самому определению бессмертен?

Нет нужды входить здесь в подробное обсуждение богословских понятий, связанных с учением об ипостасном соединении. Я только хотел бы со всей силой подчеркнуть, что теопасхитская формула святого Кирилла Александрийского «Слово страдало во плоти» является одним из величайших существующих христианских утверждений подлинности человечества. Ибо если Сам Сын Божий, чтобы отождествить Себя с человечеством, чтобы стать подобным нам во всем, даже до смерти, человеческой смерти, умер на кресте, Он тем самым засвидетельствовал с большим величием, чем могло бы себе представить любое человеческое воображение, что человечество есть действительно самое драгоценное, самое жизненное и непреходящее творение Божие.

Конечно, христология св. Кирилла предполагает «открытую» антропологию ранних и поздних Отцов: человечество Иисуса, хотя и было «воипостасировано» в Логос, было тем не менее человечеством всецелым, потому что присутствие Божие не уничтожает человека. Более того, можно даже сказать, что Иисус был человеком в более полной мере, чем любой из нас. Приведем здесь слова Карла Ранера[134] (который среди современных западных богословов в этом отношении ближе всех к основному течению святоотеческого Предания): «Человеческое существо есть реальность, совершенно открытая кверху; реальность, достигающая своего высшего совершенства, осуществления высшей возможности человеческого бытия тогда, когда в нем Сам Логос начинает существовать в мире»[135]. Можно также сказать, что христология, включающая в себя теопасхизм, предполагает также открытость и в бытии Божием.

Таким образом, именно на фоне этой христологии можно согласиться с тем, что богословие является обязательно также антропологией и, наоборот, что единственное истинно христианское понимание человека — его творения, грехопадения, спасения и конечного назначения — открыто в Иисусе Христе, Слове Божием, распятом и воскресшем.

4. Персоналистическая экклезиология

Если присутствие Духа Святого в человеке освобождает его, если благодать означает освобождение от рабства детерминистическим условиям мира, то быть членом Тела Христова тоже означает свободу. В конечном итоге свобода значит личное существование.

Наше богослужение очень ясно учит нас, что быть членом Церкви есть в высшей степени личная ответственность. Катехизация, предкрещальный диалог, развитие покаянной дисциплины, эволюция практики причащения — все это показывает личный характер принятия на себя христианских обязательств. Хорошо известно также, что в Новом Завете термин «член» (цеХо<;) в применении к христианам как «членам Христовым» (1 Кор. 6:15) или «членам друг друга» (Еф. 4:25) относится только к личностям, а никогда не к корпоративным единицам, как, например, к Поместным Церквам. Местная Церковь, евхаристическая община есть Тело, членство же является исключительно личным актом.

Говорить о личном христианстве и личной вере в наше время крайне непопулярно, и это в большой мере так потому, что на Западе религиозный персонализм немедленно связывается с пиетизмом и эмоциональностью. Здесь мы снова видим то же старое непонимание реального участия в Божественной жизни: когда благодать понимается либо как нечто даруемое институционной Церковью, либо как своего рода дар Божьего справедливого и нелицеприятного всемогущества по отношению ко всему человечеству, тогда проявления личного опыта богообщения становятся либо пиетизмом, либо эмоциональным мистицизмом. Между тем огромной потребности стольких христиан наших дней в отождествлении своей христианской веры с социальным активизмом, динамикой группировок, политическими убеждениями, утопическими теориями исторического развития как раз и не хватает того, что является центром новозаветного благовестил, — личного, живого опыта общения с личным Богом. Когда последнее проповедуется евангелическими возрожденцами или пятидесятниками, оно действительно часто принимает формы эмоциональной поверхностности. Но это только потому, что у него нет основания ни в богословии, ни в экклезиологии.

Поэтому на Православии лежит особая ответственность: осознать огромную важность духовного и святоотеческого понимания Церкви как тела, являющегося одновременно и таинством, заключающим в себе объективное присутствие Божие в иерархической структуре независимо от личного достоинства ее членов, и общиной живых, свободных личностей с их личной и непосредственной ответственностью перед Богом, перед Церковью и друг перед другом. Личный опыт обретает и свою реальность, и свою подлинность в Таинстве, но последнее дается общине для того, чтобы личный опыт был возможен. Заключенный в этом парадоксе смысл лучше всего иллюстрируется великим преподобным Симеоном Новым Богословом, может быть наиболее «сакраментальным» из византийских духовных писателей, который, однако, величайшей ересью считает мнение некоторых своих современников, что личный опыт богообщения невозможен[136]. Все святые, как древние, так и новые, подтверждают, что этот парадокс находится в самом центре христианской жизни в настоящем «зоне».

Очевидно, именно в этой антиномии между сакраментальным и личным находится ключ к пониманию авторитета Церкви. И здесь также ответственность Православия почти единственна. В наше время становится все яснее, что проблема авторитета не просто периферийный вопрос между Востоком и Западом, выразившийся в Средние века в споре между Константинополем и Римом, но что величайшая драма всего западного христианства заключается именно в этом вопросе. Тот авторитет, который неправильно считал себя в течение столетий единственным ответственным за истину и сумел с удивительным успехом воспитать всех членов Церкви в добродетели послушания, освобождая их в то же время от ответственности, теперь открыто ставится под вопрос. В большинстве случаев это делается по ложным причинам и во имя ложных целей, тогда как сам этот авторитет пытается защищаться с позиции заведомо «незащитимых». В действительности же спасение может прийти не от авторитета, ибо веры в авторитет уже явно нет, но от богословского «восстановления». Будет ли тут что сказать православному богословию, справедливо притязающему на то, что оно сохранило равновесие между авторитетом, свободой и ответственностью за истину? Если нет, то подлинная трагедия будет не в потере нашей деноминационной гордости, ибо самоуверенность всегда чувство демоническое, но в тех последствиях, которые могут произойти от этого для христианской веры как таковой в нынешнем мире.

5. Истинное понятие Бога троично

Когда выше мы упомянули христологическую формулу св. Кирилла: «Один от Святой Троицы пострадал во плоти», ту формулу, которую мы поем за каждой Литургией как часть песнопения Единородный Сыне, мы утверждали, что она прежде всего является признанием за человечеством ценности, достаточно высокой для Самого Бога, чтобы низвести Его до креста. Но формула эта предполагает личное или ипостасное бытие Бога.

Возражения против этой формулы основаны на отождествлении бытия Бога и Его сущности. Бог не может умереть, говорили антиохийские богословы, потому что Он бессмертен и неизменен по природе или сущности. Понятие «смерть Бога» является логически таким противоречием терминов, что оно не может быть истинным ни в религиозном, ни в философском смысле. В лучшем случае это, так же как термин Богоматерь, применяемый к Деве Марии, — благочестивая метафора. Тем не менее в православном богословии формула св. Кирилла не только была признана истинной как в религиозном, так и в богословском смысле, но и сделана критерием православия.

Бог не связан ни философскими необходимостями, ни свойствами, придаваемыми Ему нашей логикой. Святоотеческое понятие–ияостаоц, неизвестное греческой философии (она употребляла это слово в другом смысле), отличное в Боге от Его неведомой, непостижимой и потому неопределимой сущности, предполагает в Боге известную открытость, благодаря которой Божественная Личность или Ипостась может стать всецело человеком. Она идет навстречу той «открытости вверх», которая характеризует человека. Благодаря ей возможен тот факт, что Бог не «пребывает там вверху» или «на небе», но действительно реально снисходит долу к смертному человечеству не для того, чтобы его поглотить или упразднить, а для того, чтобы спасти его и восстановить его первоначальное общение с Собой.

Это снисхождение Божие, согласно святоотеческому богословию, происходит в ипостасном или личном бытии Божием. Если бы это произошло в отношении Божественной природы или сущности (как утверждали некоторые так называемые «кенотические» теории), то Логос, приближаясь к смерти, становился бы, так сказать, все менее и менее Богом и перестал бы быть Им в момент смерти. Формула св. Кирилла, наоборот, предполагает, что на вопрос: «Кто умер на кресте?», нет другого ответа, как — «Бог», потому что во Христе не было другого личного бытия, кроме бытия Логоса, и потому что смерть является неизбежно личным актом. Умереть может только кто–то, а не что–то.

«В гробе плотски, в раю с разбойником, на престоле со Отцем и Духом был еси, Непостижиме». Вот что провозглашает Церковь в своем пасхальном песнопении: соединение в единой Ипостаси основных черт обеих природ, Божественной и человеческой, причем каждая остается тем, что она есть.

Человеческий разум не может возражать против этого учения на основании свойств Божественной сущности, потому что сущность эта совершенно неведома и неописуема и потому что если мы знаем Бога непосредственно, то именно потому, что Личность Сына восприняла другую природу, чем природа Божественная, «ворвалась» в тварное бытие и говорила человеческими устами Иисуса Христа, умерла человеческой смертью, восстала от человеческого гроба и установила вечное общение с человечеством, ниспослав Духа Святого. Бога не видел никто никогда; Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Онявил(Ни. 1:18).

Было бы очевидно слишком легко установить параллель между современными богословами, проповедующими «смерть Бога», и св. Кириллом Александрийским. И контекст, и задача богословия здесь и там совершенно различны. Однако православным богословам действительно возможно и совершенно необходимо утверждать, что Бог — не философское понятие, не «сущность со свойствами», не концепция, но что Он есть то, что есть Иисус Христос, что познание Его есть прежде всего личная встреча с Тем, в Котором апостолы признали воплощенное Слово, встреча также с Тем «Иным», Кто был послан после как наш Утешитель в настоящем ожидании конца, что во Христе и Духом Святым мы возводимся к Самому Отцу.

Православное богословие не исходит из доказательств бытия Божия, не обращает людей в философский деизм. Оно ставит их перед Евангелием Иисуса Христа и ожидает от них свободного ответа на этот вызов.

Часто говорилось, что, когда восточные отцы говорят о Боге, они всегда начинают с трех Лиц и затем доказывают Их единосущие, тогда как Запад, начиная с Бога как единой сущности, пытается затем также указать на различие между тремя Лицами. Эти две тенденции являются исходной точкой спора о филиокве, и они же очень актуальны в наше время. В православном богословии Бог есть Отец, Сын и Дух — как Личности. Их общая Божественная сущность совершенно неведома и трансцендентна, и сами ее свойства описываются лучше всего в отрицательных выражениях. Однако Эти Трое действуют лично и делают возможным приобщение к Их общей Божественной жизни (или энергии). Через крещение во имя Отца и Сына и Святого Духа новая жизнь и бессмертие становятся живой реальностью и опытом, доступным человеку.

3.

В наше время в силу неизбежного процесса Православная Церковь все глубже и глубже втягивается не только в так называемый экуменический диалог, но здесь, на Западе, также и в поток социального развития. Включение это, к сожалению, не является процессом, который Православная Церковь способна направлять. Сознаемся откровенно: всеправославные совещания, о которых нам дал столь ценную информацию профессор Кармирис, начались уже после того, как все Поместные Церкви предприняли решительные шаги для участия в экуменизме, и после того, как наши Церкви, наши верующие, священники и миряне включились в современные социальные изменения. Кроме того, вся православная диаспора, и особенно Церковь в Америке, являющаяся уже органической частью западного общества, находится, хочет ли она того или нет, в постоянном диалоге с другими христианами, атеистами и агностиками. Теперь мы можем только задумываться над тем, что уже случилось. Здесь Православие может избежать новой исторической катастрофы в нашем поколении только через здоровое богословское возрождение. Я говорю «исторической катастрофы в нашем поколении», потому что верю, что Дух Истины не может допустить катастрофы Церкви как таковой, хотя Он, очевидно, может допустить, как это бывало в прошлом, катастрофы отдельных Церквей или поколений христиан. Я вполне соглашаюсь с профессором Кармирисом, когда он говорит, что те, кто хочет отложить богословие и заменить его сентиментальным экуменизмом, избегая так называемых трудных вопросов, изменяют подлинному духу Православия. Нам действительно нужно богословие — библейское, святоотеческое и современное. И нам следует помнить, что Отцы, апостолы и даже Сам Иисус Христос развивали свое богословие именно в диалоге с внешними — евреями, язычниками, еретиками. Будем подражать им в этом!

Здесь я хотел бы также отметить, что само экуменическое движение проходит сейчас через период переоценки ценностей, что, может быть, даст православному богословию возможность проявить себя. Что бы ни случалось на сенсационных встречах между церковными главами, каков бы ни был шум на торжественных ассамблеях, сколь умны бы ни были планы церковных политиков, средний умный христианин все меньше и меньше интересуется тем поверхностным экуменизмом, который всем этим выдвигается. Консерваторы отворачиваются от него потому, что он часто предполагает двусмысленность и компромисс. Радикалы им не интересуются потому, что Церковь в их глазах не имеет реального существования как учреждение и они открыто ожидают ее ликвидации; им поэтому не нужен и экуменический сверхинституционализм и сверхбюрократия. Поэтому будущее заключается в том, чтобы вообще увидеть значение христианского благовестил в мире. Единственное здоровое и осмысленное будущее — в богословии, и, как я пытался показать на своих пяти примерах, православное свидетельство часто является именно тем, чего люди ищут, сознательно или бессознательно.

Поэтому для Православной Церкви и ее богословия неизбежно определить себя одновременно и как Предание и верность прошлому, и как ответ настоящему. Перед лицом современности Церкви, по моему мнению, нужно избегать двух вполне конкретных опасностей: 1) она не должна считать себя «деноминацией» и 2) она не должна смотреть на себя как на секту.

Оба эти искушения сильны в нашем положении в Америке. Те, например, кто отождествляет Православие с народностью, обязательно исключают из среды членов Церкви и даже из церковных интересов всякого и все, что не принадлежит к определенным этническим традициям. У деноминации и секты общее то, что обе они исключительны: первая — потому, что относительна по самому своему определению, поскольку рассматривает себя как одну из возможных форм христианства, а вторая — потому, что находит удовольствие (удовольствие действительно бесовское) в изоляции, в отделении, в отличии и комплексе превосходства.

Все мы знаем, что обе эти позиции представлены в американском Православии. Задача православного богословия в том, чтобы обе их исключить и осудить. Одно только богословие, конечно соединенное с любовью, надеждой, смирением и другими необходимыми слагаемыми истинно христианского поведения, может помочь нам открыть и полюбить свою Церковь как Церковь Кафолическую.

Церковь Кафолическая, как все мы знаем, не только универсальна. Она истинна не только в том смысле, что обладает истиной, но также и в том, что радуется, находя истину вне себя. Она — для всех людей, а не только для тех, кто является ее членами сегодня, и она готова без всяких условий

служить повсюду любому продвижению к добру. Она страдает, если где–либо существует заблуждение или разделение, и никогда не допускает компромисса в делах веры, но бесконечно сострадает и терпима к человеческой слабости.

Очевидно, такая Церковь не есть организация, созданная человеческими руками. Если бы мы одни за нее отвечали, она бы просто уже не существовала. К счастью, от нас требуется только быть истинными членами Божественного Главы Церкви, ибо, как писал св. Ириней, «где Церковь, там и Дух Божий; и где Дух Божий, там Церковь и всякая благодать, а Дух есть истина» (Против ересей 111,24, 1).

ХРИСТИАНСКОЕ БЛАГОВЕСТИВ И СОЦИАЛЬНАЯ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ: ПРАВОСЛАВНОЕ ПРЕДАНИЕ В ИСТОРИИ[137]

С христианской точки зрения общество и культура неразделимы, и пошлое низведение всех запросов человеческой жизни к одной упрощенной схеме — например, социально–экономическим потребностям — противоречит самой природе человека. Поэтому одна из величайших обязанностей тех, кто принимает христианское Откровение, состоит в том, чтобы уметь оценивать и судить историю на основе здорового (или кафолического) взгляда на человеческую жизнь» охватывающего запросы и духа и тела в нераздельном единстве.

Понятие Предания нуждается в разъяснении. Оно предполагает различие между Преданием как внутренней преемственностью — на всем протяжении истории — единой апостольской веры и преданиями человеческими (Мк. 7:8), которые отражают естественное многообразие исторического процесса и временами противоречат вечному и неизменному содержанию Евангелия. Ясно, что православное богословие, придающее особо важное значение Преданию, всегда должно уметь различать, особенно в контексте экуменического диалога, Священное Предание и предания человеческие. Одна из задач этого доклада — сделать это различие как можно более ясным в области фактов и идеологического развития православной церковной истории.

Само это различие, так же как и оценка, которую мы в состоянии дать разным человеческим традициям, как они существовали в прошлом, могут быть установлены только на основании богословских предпосылок, проистекающих из самой христианской веры, которая придает смысл истории, дает ей цель (греч.эсхатон). Христианская инициатива в жизни общества — не слепая инициатива, она основывается на знании того, чего в конечном счете возможно и чего невозможно ожидать в финале человеческой истории. Это христианское упование есть основа всех христианских суждений о жизни человеческого общества и культуры.

Наше обсуждение исторического развития Православия в прошлом должно, следовательно, начинаться с определения эсхатологических категорий. Различное историческое развитие на Востоке и на Западе приобретет более ясный смысл, если применить одни и те же эсхатологические критерии и к Востоку, и к Западу.

1. Три эсхатологии

Отвергая онтологический дуализм манихеев, а также идею (широко распространенную в гностицизме второго века), что видимое творение — дело рук низшего демиурга, отличного от трансцендентного Бога, христианство утверждает изначальную благость творения. Единый и благой Бог есть Творец всего видимого и невидимого. С равным постоянством, однако, христианство отстаивает экзистенциальный дуализм между «сим миром», пребывающим в состоянии бунта против Бога, и «будущим веком», когда Бог будет все во всем(1 Кор. 15:28). Христиане чают грядущего града и считают себя лишь странниками (1 Пет. 2:11), а не полноценными гражданами в настоящем мире. Тем не менее эта новозаветная эсхатология и практические выводы из нее понимались христианами и прилагались ими к жизни по–разному в разные периоды истории. Вот три примера.

1. Идея, что Царство Божие, в силу Божественного всемогущества, будет явлено внезапно и в не столь отдаленном будущем, господствовала в ранних христианских общинах. Эта эсхатологическая концепция выражалась в ежедневной и постоянной молитве: Да прейдет образ века сего. В свете такой эсхатологии христиане вовсе не должны заботиться о том, чтобы усовершенствовать существующее, видимое человеческое общество, потому что все равно земной мир предназначен к близкому и катастрофическому исчезновению. Многие считали неизбежным конечное осуждение огромного большинства человечества и спасение лишь остатка. В этой перспективе даже и самая малая ячейка земного общества, семья, становилась бременем, и брак (хотя и позволенный) не считался желательным. Эсхатологическая молитва «Гряди, Господи Иисусе!» (Откр. 22:20) понималась прежде всего как вопль остатка, беспомощного во враждебном мире и ищущего спасения от мира, а не ответственности за мир.

Такая эсхатология не дает основания ни для какой христианской миссии по отношению к обществу или культуре. Она приписывает одному лишь Богу, действующему без всякого человеческого соработничества (см, 1 Кор. 3:9), задачу водворения Нового Иерусалима, сходящего приготовленным (Откр. 21:2) с Небес. Она также пренебрегает теми новозаветными образами Царства, которые прямо предполагают такое соработничество, или «синергию», горчичного зерна, вырастающего в большое дерево, закваски, благодаря которой вскисает все тесто, полей, готовых для жатвы. Эсхатология ухода от мира, конечно, психологически понятна и даже духовно оправдана в те speMCFia, когда христианская община из–за внешнего давления и преследования вынуждена войти в себя и изолироваться от мира, как это случалось в первые века и случается в наше время, но, превращенная в систему, она явно противоречит новозаветному представлению о мире как целом: Новый Иерусалим — не только свободный дар Божий, сходящий с Небес, но и запечатление и исполнение всех разумных усилий и добрых стремлений человечества, преображенных Богом в новое творение.

2. Но, если настаивать на достоинстве человеческих достижений в истории, можно прийти к другой и противоположной крайности пелагианизированной и оптимистической идеологии, основанной на вере в нескончаемый прогресс. Поскольку такая вера в прогресс решительно утверждает, что история имеет смысл и цель, она также может почитаться эсхатологичной. По существу она — явление постхристианское, немыслимое вне христианских категорий (например, в буддизме). В течение трех последних веков ею вдохновляется европейская и американская культура. За прошедшие десятилетия многие, особенно западные, христиане в той или иной степени приняли этот оптимистический тип эсхатологии, отождествив социальный прогресс с новым творением, приняв историю за проводника к Новому Иерусалиму и определяя основную задачу христиан в мирских категориях. Именно в этих категориях они иногда оправдывают сотрудничество христиан с марксистами и прочими политическими утопистами нашего времени.

Трагедия этой второй эсхатологии — называется ли она христианской или нет — в том, что она не принимает во внимание греха и смерти, от которых человечество не может быть избавлено своими собственными усилиями, и, таким образом, игнорирует самый реальный и самый трагический аспект человеческого существования. Она, по–видимому, стремится к бесконечной цивилизации, навсегда плененной смертью, которая была бы «так же ужасна, как бессмертие человека, пленника болезни и старости»[138]. Принимая своего рода исторический детерминизм, она отвергает самую суть христианской веры: освобождение от «начальств и властей» истории через Христово Воскресение и через пророческое обетование космического преображения, которое будет осуществлено Богом, а не человеком.

3. Библейское понятие пророчества ведет нас к третьей форме эсхатологии, воздающей должное и всемогуществу Божию, и человеческой свободе в созидании исторического бытия. Пророчество — и в Ветхом, и в Новом Завете — не просто предсказание будущего и возвещение о неминуемом: это «или обетование, или угроза»[139]. Иначе говоря, как правильно указывает русский религиозный философ Федотов, оно всегда условно. Будущие блага — обетование верующим, тогда как конечная катастрофа — угроза грешникам. И то и другое, однако, в конечном счете обусловлено человеческой свободой. Бог не разрушил бы Содома ради десяти праведников (Быт. 18:32) и избавил ниневитян от гибели, провозвещенной Ионой, потому что ниневитяне покаялись (Ион. 3:10),

Бог не связан никакой естественной или исторической необходимостью: человек сам, в своей свободе должен решить, будет ли для него и для его общества грядущее Царство Божие страшным судом или брачным пиром. Никакая эсхатология не может оставаться верной христианскому бла–говестию, если она не условна, т. е. если она не утверждает одновременно власти Бога над историей и задачи человека, вырастающей из подлинно реальной свободы, восстановленной во Христе для созидания Царства Божия.

2. Наследие Византии

Рим и его имперская традиция и на Западе, и на Востоке оказали неизгладимое влияние на то, как подходят христиане ко всем проблемам, касающимся общества и культуры. Христианская Церковь осудила апокалиптический монтанизм с его проповедью бегства из истории и отрицанием культуры, а затем приветствовала возможности, открывшиеся перед нею с обращением Константина, и даже — по крайней мере на Востоке — причислила первого христианского императора к лику святых и даже «равноапостольных», отвергая монтанизм и манихейство и благословляя земную империю. Церковь приняла на себя ответственность за вселенную {ойкумену), сочла возможным влияние на мир — не только прямо, через проповедь Евангелия и Таинства, но и косвенно, теми средствами, которыми пользовалось и государство, — законодательством, управлением и даже (что более спорно) военной силой, поскольку все войны, ведущиеся против «неверных», стали рассматриваться как священные, а римская армия стала христолюбивым воинством.

Существует множество законодательных текстов, показывающих, что христианская империя, без каких–либо официальных возражений со стороны Церкви, смотрела на императора как на образ Христа, поставленного для управления обществом и его защиты. «Во имя Господа Иисуса Христа, — пишет император Юстиниан (527–565), — начинаем мы всегда каждое наше предприятие и действие. Ибо от Него приняли мы попечение о всей империи, Его именем заключили мы постоянный мир с персами, благодаря Ему преодолели бесчисленные трудности, Им дано было нам защитить Африку и покорить ее нашей власти. Он дает нам силу мудро управлять государством и твердо сохранять над ним нашу власть… А поэтому вручаем нашу жизнь Его Провидению и готовим наши полки и военачальников»[140].

Как известно, христианизированное римское самодержавие приняло разные исторические формы на Западе и на Востоке. В 476 году Рим пал под власть варваров. Германские династии Каролингов и Отгонов присвоили себе древнюю римскую императорскую власть, но встретили сопротивление со стороны римских пап, боровшихся за обеспечение независимости Церкви от императоров. В конце концов Запад признал в римском первосвященнике законного наследника цезарей и религиозного и политического вождя христианства, наделив его не только духовной, но и светской властью. В противоположность этому на Востоке Римская (или Византийская) империя просуществовала до 1453 года. Церковь не пыталась ограничить власть императора в чисто политических делах. Правы ли историки, полагая, что система управления, принятая византийским государством и Церковью, была системой цезаропапизма? Если это так, то следует также признать, что в средневековый период Православная Церковь фактически капитулировала перед «миром», т. е. приняла второй тип эсхатологии, рассматривающий Царство Божие как явление и идеал, вполне однородные со светским историческим прогрессом, и, конечно, православное богословие, критикуя современный западный секуляризм, вступало бы в противоречие со своим собственным прошлым.

Было бы, разумеется, невозможно представить здесь полное историческое обсуждение проблемы Церкви и общества в Византии, и я ограничусь несколькими краткими положениями, которые легко могут быть подкреплены и текстами, и фактами.

1. Византийское христианство никогда не при–сваивало императору абсолютной власти в вопросах веры и этики[141].

Для православных византийцев признание за императором абсолютной власти в области религиозного вероучения было невозможно по той простой причине, что Православие никогда не было религией, зависящей от внешнего авторитета. Не только решения императора, но и указы патриархов и даже решения соборов подлежали «рецепции» всего церковного «тела», т. е. всей иерархии и всего народа. Постоянно возобновлявшиеся богословские споры продолжались и после соборов, созывавшихся императорами для их разрешения (ср. триадологические споры после Никейского собора, христологические после Ефесского и Халкидонского соборов и т. д.), несмотря на императорские указы. Во времена династии Палеологов (1261–1453) каждый из сменявших друг друга императоров активно толкал Церковь на унию с Римом. Уния, однако, так и не удалась.

2. Византийское общество избежало цезаропа–пизма не противопоставлением императорам иной, соперничающей власти (то есть власти священства), по отнесением всей власти непосредственно к Богу.

Этот теоцентричный взгляд на вселенную и Церковь хорошо выражен в классическом тексте на эту тему — в шестой новелле императора Юстиниана. «Бог в Своем человеколюбии даровал человечеству два великих дара — священство и царство (sacerdotium et imperium). Первое служит тому, что Божественно, второе управляет и занимается человеческими делами; то и другое, однако, имеют одно происхождение и украшают жизнь человечества».

В Византии этот знаменитый текст не вызвал — как на Западе — институциональной борьбы между двумя законом установленными властями — sacerdotium и imperium, но был понят в христоло–гическом контексте. Во Христе соединены две природы, неслиянно и нераздельно, в единую Ипостась, или Лицо; это Лицо и является единственным источником их нераздельного (хотя и неслиянного) существования. Принятие этого христологического образца для организации общества хорошо иллюстрирует контраст между легалистическим Западом и эсхатологически настроенным Востоком[142]. В мысли новеллы Юстиниана общей целью империи и священства является счастливое согласие (гармония), порождающая все блага для человечества, — явно эсхатологическая цель, которую фактически невозможно определить в юридических, политических или социальных категориях.

Конечно, византийские христиане осознавали тот факт, что все люди — императоры, патриархи, священники — неизбежно в той или иной степени изменяют христианскому идеалу, стоящему перед ними. Поэтому Церковь никогда не приписывала непогрешимости никакому отдельному человеку или даже законом определенному установлению. История Византийской Церкви дает бесчисленные примеры высокоавторитетных голосов, оспаривающих произвол императоров или церковных властей: примеры свт. Иоанна Златоуста, преп. Максима Исповедника, св. Иоанна Дамаскина, преп. Феодора Студита общеизвестны и не могут рассматриваться как исключения из правила, ибо их писания, широко читаемые поколениями византийских христиан, всегда были на христианском Востоке авторитетнейшими образцами общественного поведения. Никто из них, однако, не бросал вызова ни византийской политической системе как таковой, ни эсхатологическому идеалу, определенному Юстинианом. Никто из них не отрицал того принципа, что «Божественное» неотделимо от «человеческого» в силу Боговоплощения и что все «человеческое» должно стать христоподобным, т. е. приобрести гармонию с Богом. Никто из них не проповедовал ни апокалиптического ухода от культуры, ни разделения между духовным и светским началами культуры, ни автономию светской культуры.

Как же этот византийский идеал осуществлялся на практике? Нет сомнения, что византийское общество, так же как и средневековое христианское общество на Западе, стремилось ввести христианские начала в законодательные тексты и государственную практику. «Мы полагаем, что ничем не можем воздать Богу должное скорее и лучше, — пишет император Лев III в сборнике законов, известном под заглавием «Эклога», — чем управлением доверенными Им нам людьми согласно закону с правосудием, так чтобы начиная с этого времени прекратились всякие беззаконные объединения и чтобы были расторгнуты сети насильственных сделок по договорам и пресечены были стремления тех, кто грешит»[143]. Подобным же образом церковное право требовало от Церкви использования своего богатства ради общественного блага[144]. Государство и Церковь, несомненно, заботились о благосостоянии общества в очень широкой мере[145]. Правда, эта забота часто ограничивалась нравственным влиянием — во имя христианского идеала — на воспринятый от язычества общественный строй, например институт рабства, но и рабство было все же относительно «очеловечено»; убийство раба стало почитаться преступлением (в отличие от древнеримского права).

Всеобщая забота о «человеческом» (humanuni) не предполагала четкого юридического различия между государством и Церковью: единство цели составляло самую суть идеальной гармонии, определенной Юстинианом. Это единство цели оправдывало и власть императора в управлении практическими церковными делами (выбор патриархов, созыв соборов, определение границ церковной юрисдикции и т. д.), а также и участие церковных сановников в политической деятельности. Конечно, церковное право строго запрещало назначение духовных лиц светской властью (Седьмой Вселенский Собор, правило 3), а также и принятие на себя какого–либо светского звания духовными лицами (Четвертый Вселенский Собор, правило 7). Но эти каноны никогда не почитались формально ненарушимыми в случаях, когда польза Церкви требовала более широкого их толкования. Например, Церковь никогда не считала, что поддержка государства во времена нужды с целью обеспечения непрерывности Юстиниановой гармонии является нарушением канонов. Так, Вселенский Патриарх Константинопольский стал фактически рассматриваться как политический сановник империи, хранитель церковной законности в государственной системе и автоматически принимал на себя регентство в государстве, когда возникала в этом нужда. Роль, сыгранная патриархами Сергием I (610–638), Николаем Мистиком (910–907; 912–925), Арсением Автори–аном (1255–1259; 1261–1265) и Иоанном Калекой (1334–1337) в качестве регентов или политических вождей, казалась всем вполне нормальной. Это типично византийское представление о неразрывном союзе между Вселенской Церковью и — в идеале — вселенской империей нашло свое выражение также и в самые последние дни Византии. Патриарх Антоний (1389–1390; 1391–1397) на запрос Московского великого князя Василия I, можно ли опускать имя византийского императора на богослужениях в России, ответил: «Сын мой, ты ошибаешься, говоря: «У нас есть Церковь, но нет императора». Невозможно христианам иметь Церковь и не иметь императора. Между Церковью и империей есть великое единство и общность, и их невозможно отделить друг от друга»[146].

И славяне, духовные дети Византии, конечно, усвоили этот урок. Византийский образец отношений между Церковью и обществом был верно перенят ими — с тем же самым идеалом гармонического единства при общей преданности Христу. Создав свои малые «Византии» в Преславе, Охриде, Тырнове, Киеве и Москве, болгарские, сербские, русские цари и князья признали Церковь их культурной вдохновительницей и путеводительницей, и Церковь охотно приняла эту роль, переведя византийские тексты на общедоступный славянский язык, беря на себя общественную и политическую ответственность всякий раз, как возникала в этом нужда. Так, московский митрополит Алексий стал на долгое время регентом Московской Руси (1353–1378), и его примеру последовал позднее патриарх Филарет (1619–1634). Даже преподобный Сергий Радонежский использовал свой духовный авторитет не только в борьбе с татарами, но и против междоусобной вражды русских князей.

В чем же состоит положительное наследие православной Византии современной Церкви? Это положительное наследие заключается в идее неразделимости Божественного и человеческого как в личной, так и в общественной жизни человека. Православный византийский Восток завещал нам основную истину о человеке: человек есть образ Божий. Когда он отказывается от этого образа, он теряет саму человечность. Без Бога не может быть ни личного, ни общественного совершенства.

В наше время византийская идея гармонии между Церковью и обществом стала неприменимой как практический образец политического строя. Более того, в самом византийском — по существу утопическом — идеале крылся духовный изъян: византийцы, как и весь средневековый мир, фактически считали гармонию уже осуществленной. По отношению к своим врагам или внутренним диссидентам они вели себя, как если бы Византийское Царство уже было Царством Божиим, обладающим правом судить и истреблять тех, кого оно почитало и своими, и Божиими врагами. Говоря богословски, византийская идеология погрешала в области своих же собственных эсхатологических категорий, отождествляя земное царство с Царством Божиим и часто забывая, что всякая государственная структура принадлежит к миру падшему, не подлежащему абсолютизации и обожествлению.

Могла ли юстиниановская гармония, т. е., по существу, эсхатологический идеал, получить конкретное осуществление в истории? Была ли Византия столь полно преобразована и преображена как общество, что находилась в полном соответствии с замыслом Божиим о тварном мире, или она все же оставалась «падшим обществом» — во власти зла, греха и смерти?

Византийская империя как политическая и культурная реальность никогда не разрешила двусмысленность своих притязаний. Церковь, однако, в своем богословском сознании всегда придерживалась различия между священством и царством, между литургическим, сакраментальным и евхаристическим предвосхищением Царства Божия, с одной стороны, и эмпирической жизнью все еще падшего человечества — с другой. Эта полярность между Церковью и миром была также основным импульсом византийского монашества. Монахи уходили от общества, даже христианского, и никогда не подчинялись стандартам, навязываемым империей. Их общественная роль постоянно служила пророческим напоминанием о том, что полная гармония невозможна до Парусин, что империя — еще не Царство Божие, что христианин для того, чтобы соучаствовать в Христовой победе над миром, должен порвать с законами и логикой падшего человечества, чего никакой государственный строй, даже вдохновляющийся христианством, не может сделать.

3. Новое время

Несмотря на свою, казалось, неразрывную связь со средневековым христианским обществом, восточное Православие сумело пережить падение Византии и других христианских империй. Нужно ли лучшее доказательство того факта, что в самой глубине религиозного опыта Православия империя не переживалась как «осуществленная эсхатология» и что опыт монашества, всегда утверждавший, что Царство Божие является в Евхаристии и личном опыте Бога, доступном святым как членам Тела Христова, оставался всегда истинной сутью Православия?

Сама история натолкнула Православие на признание того, что христианство не от мира сего, поскольку мир стал враждебным христианству, каковым он был и в первые три века истории Церкви.

Османская империя, в течение четырех столетий державшая под своей властью Балканы, Малую Азию и Ближний Восток — большую часть прежней византийской территории, была мусульманским государством, которое терпело существование большого христианского населения, но запрещало христианскую миссионерскую деятельность и делало всякое культурное или интеллектуальное развитие практически невозможным. В течение всех этих столетий у греков и южных славян православное богослужение, со своим огромным богатством песнопений и символики, явно выраженным эсхатологическим характером, способностью объединять молящихся в реальном опыте Тела Христова, стало главным и в значительной степени самодовлеющим выражением христианства. К тому же, следуя вышеупомянутой византийской традиции, предполагавшей, что за отсутствием императора патриарх Константинопольский принял бы на себя ответственность за общество в целом, Вселенский Патриарх стал, по назначению султана, этнархом, т. е. гражданским главой всего православного христианского населения турецкого государства[147]. Так Церковь не отказалась от своей миссии перед обществом, но эта миссия практически ограничилась пределами христианского гетто среди мусульманской стихии. Это положение, навязанное исторической трагедией, к несчастью, осталось привычным даже и тогда, когда времена для осуществления более активной миссии Церкви стали более благоприятными.

Между тем на Руси образовалась новая и могущественная православная империя, и вначале казалось, что ей суждено было принять на себя роль второй Византии или «третьего Рима». Однако политические и социальные идеалы, которые в конце концов возобладали на Руси, были идеалами западного светского государства с византийскими формами и формулами, использовавшимися главным образом для того, чтобы оправдать самодержавную власть как таковую, без того церковного и канонического корректива, который в Византии почитался неотъемлемым условием гармонии Церкви и государства.

Тем не менее именно на Руси, в то время когда империя еще не сделала окончательного поворота к мирским идеалам, произошел важный богословский спор — как раз о социальной роли Церкви. В споре противостояли друг другу «стяжатели» и «нестяжатели», две монашеские и церковные группы, одинаково преданные идее важности христианской миссии по отношению к обществу, но стоявшие за различные формы христианской деятельности и свидетельства[148]. «Стяжатели», возглавлявшиеся преподобным Иосифом Волоцким (1440–1515), явились убежденными защитниками идеалов византийского теократического общества: они защищали право Церкви, и особенно монастырей, владеть большим богатством, которое предназначалось для социальной деятельности — больниц, школ и других форм общественного благосостояния. Общественное служение Церкви понималось ими как сущность самой природы христианства. Они не страшились духовной уязвимости богатой Церкви, они верили в будущее Святой Руси, в благонамеренность московских царей, в возможность обеспечить свободное развитие Церкви, независимой от государственной опеки и насилия и способной использовать свои богатства лишь на благие дела.

Преподобному Иосифу и его ученикам противостояли «нестяжатели», считавшие, что богатство развращает неизбежно, и в особенности та форма богатства, которая была в распоряжении средневековых монастырей — с тысячами крепостных, работавших в их огромных владениях. Они понимали миссию Церкви прежде всего как пророческое свидетельство о грядущем Царстве Божием. Преподобный Нил Сорский (1433–1508), глава «нестяжателей», унаследовал идеалы исихазма — мистического и созерцательного монашеского движения ранней Церкви. Он не полагался, как его противники, на будущее Святой Руси и, предвидя ее обмирщение, отстаивал независимость Церкви от государства.

Спор закончился фактической победой «стяжателей». Но «нестяжатели» в значительной степени были оправданы дальнейшим ходом истории. В эпоху Просвещения Петр I и Екатерина II лишили русскую Церковь земельных владений, а лишившись земель, Церковь также лишилась и средств для выполнения того общественного служения, о котором мечтал преподобный Иосиф Волоцкий. Между тем духовные наследники преподобного Нила Сорского — свт. Тихон Задонский (1724–1783), прей. Серафим Саровский (1759–1833), оптинские старцы — стали самыми подлинными свидетелями христианского опыта в среде мирского общества, и именно их последователям удастся перекинуть мосты между традиционным Православием и религиозным возрождением интеллигенции в конце девятнадцатого — начале двадцатого века.

Два прошедших столетия свидетельствуют об огромных исторических изменениях в жизни Православной Церкви. Османская империя распалась, и в результате этого распада родились новые нации, чье религиозное прошлое коренится в Православии. Православная Россия, после некоторых очень обнадеживающих признаков духовного возрождения, стала Советским Союзом. Миллионы православных христиан были рассеяны по всему западному миру, где общие рамки отношений при решении социальных проблем определяются западной религиозной историей.

И неизбежно традиционные православные ценности подверглись суровому испытанию. Новые нации на Балканах, всецело обязанные Православию сохранением их духовной культуры в течение столетий турецкого ига, добились политической независимости в атмосфере секуляризованного романтизма, плода не православной Византии, а Французской революции. Не христианские эсхатологические и христологические идеи, а сама по себе нация стала рассматриваться как высшая цель социальной деятельности. Церковь оказалась неспособной ни овладеть ситуацией, ни увидеть духовный смысл и опасность секуляризованного национализма. Иерархи в традиционной роли этнар–хов выдвинулись поначалу на передовую линию борьбы за народную свободу, но вскоре заняли удобную позицию послушных чиновников в государствах, возглавляемых секуляризованными политиканами. Ошибочно приняв новую ситуацию за возвращение к византийской теократии, они отождествили интересы Церкви с интересами мирского национализма. Церковь осудила это отождествление в официальном соборном постановлении (1872), заклеймив его как ересь филетизма, но соблазн религиозного национализма остается одной из основных слабостей современного Православия. Фактически он представляет собой капитуляцию перед тонкой формой секуляризма, которого Византия с ее вселенской идеей империи всегда избегала.

Вопрос о роли Церкви в служении обществу часто ставился в Православии за последние десятилетия.

Между двумя мировыми войнами, а также после Второй мировой войны замечательное оживление христианского социального активизма имело место в Греции. Это движение, включающее и знаменитое братство «Зои», достигло значительных результатов в области евангелизации масс, хотя пистистские и несколько протестантствую–щие наклонности «Зои» вызвали сопротивление более традиционных православных кругов.

В России основные сдвиги произошли в кругах интеллигенции. В последние предреволюционные десятилетия Церковь привлекла в свои ряды видных политэкономов, бывших марксистов. Целая плеяда религиозных философов, среди них С.Н. Булгаков, Н.С. Бердяев, С.Л. Франк, П.Б. Струве и другие, начала оказывать влияние на саму Церковь, и некоторые из них незадолго до революции играли важную роль в церковных делах. Хотя некоторые из них под влиянием оптимистического гегельянства и приняли монистическую и статическую философию мироздания, обычно именуемую софиологией (не слишком далекую от западных систем Тиллиха и Тейяра де Шардена), русское движение «от марксизма к идеализму» — значительное событие в истории православной мысли начала века.

Что же вновь привлекло этих людей к Православию? Прежде всего присущие ему эсхатологическое ожидание преображенного мира, вера в обожение как конечное предназначение человека, способность в литургической жизни и духовном опыте святых предвосхищать видение Второго Пришествия, утверждение «осуществляющейся», а не только «футурической» эсхатологии, представление о Царстве Божием не только как об общей идее или практическом достижении, но как о реальном видении Божественного Присутствия в мире. Таковы аспекты православного Предания, особенно важные не только для интеллигентов, разочарованных в марксистском тоталитарном социал изме, но и для тех из нас, чей удел — свидетельствовать о Православии на Западе.

Заключение

Христианскую веру нельзя оценивать лишь в пределах общественных успехов и неудач. В Новом Завете не дается обещаний земного успеха последователям Христа. И конечно, так это и должно быть, потому что истинная власть Христа будет явлена миру только в последний день, тогда как существующая и ныне сила Царства вполне открывается лишь глазам веры. История Православной Церкви не может поэтому быть историей ее успехов как земного общества, потому что все вообще христианские удачи делаются очевидными только очам веры.

Однако предварительное заключение на общедоступном и обьективпом уровне все же возможно. Оно состоит в том, что христианское решение социальных проблем никогда не может быть ни абсолютным, пи совершенным, пока не наступил Последний День, и что христианин считает это несовершенство нормальным (хотя и не примиряется с ним), так как он знает, что Парусия в конце концов наступит. В отличие от революционных утопистов всех времен христиане умеют жить в мире несовершенном, хотя всегда стремятся это несовершенство хотя бы отчасти преодолеть. Православная Церковь осудила эсхатологию ухода от мира, которая оправдывала бы безразличие и бездеятельность. Но — и это особенно важно — она никогда не согласится признать, что Царство Божие, являемое в Церкви как Тайна, как ожидаемая эсхатологическая реальность, находится и зависимости от того влияния, которое члены Церкви могут оказывать или не оказывать на мирское общество. Она также всегда будет утверждать, что исходная точка, источник и критерий решения социальных проблем — в непрерывном, таинственном и в каком–то смысле трансцендентном общении евхаристического собрания.

В ходе истории христиане часто соблазнялись подменой этого исходного и основного критерия мирскими ценностями: империя представляла собою такой соблазн, национализм является в настоящее время другим и весьма очевидным соблазном. Но вес это исторические и духовные ошибки, и Церковь в конце концов их признаёт именно за ошибки и возвращается к единому на потребу, без которого никакие достижения общества и культуры не имеют цены.

ПРИЛОЖЕНИЕ.

ДУХОВНЫЕ СОКРОВИЩА ПРАВОСЛАВИЯ

Сергей БЫЧКОВ

Интервью с прот. Иоанном Мейендорфом (1990)

Отец Иоанн, расскажите, пожалуйста, об атмосфере русского Парижа времен Вашей юности. Кою Вы помните? Кто был Вашими учителями?

Париж 20–х и 30–х годов стал убежищем большой части элиты дореволюционной России. Правда, среди эмигрантов была не только «элита», но и много простых людей, выехашних через Крым, через Кавказ или Финляндию в 1919–1920 гг. В Париже издавались две ежедневные русские газеты. Существовали школы, а также консерватория, Богословский институт, гимназия, кадетский корпус. Церковная жизнь возглавлялась замечательным русским иерархом, митрополитом Евлогием (Георгиевским), которого патриарх Тихон и его Синод назначили митрополитом Западно–Европейских церквей в 1922 году, после закрытия патриархом так называемого «Карловацкого» управления, провозгласившего нерушимость монархии в России. Митрополит Евлогий, хотя в Думе (где он представлял Холмщину) принадлежал к «правым?, считал, что Церковь не должна предуказывать политическое будущее России (хотя ее отдельные члены могут вступать в политическую борьбу). В Париже было открыто более двадцати пяти церквей. Многие приходы содержали школы для детей. Когда я прислуживал митрополиту в кафедральном Александре–Невском соборе, я помню, как в церкви стояли великие князья, белые генералы, бывший председатель Совета министров граф В.II. Коковцев, а также бывшие «левые» — Н.А. Бердяев, быв. эсеры. Митрополит всех умел объединить вокруг Церкви. В хоре пел Шаляпин.

Я вырос в этом русском Париже. Со стороны отца и матери мои предки были петербуржцами. Деды — один (А.Е. Мейендорф, женатый на Е.П. Шуваловой, дочери посла в Берлине) генерал–адъютант; другой — Н.И. Шидловский, земский деятель, член Думы, октябрист. Прадед — А.Н. Куломзин, председатель Государственного совета и строитель Сибирской железной дороги. Родители мои со старшими детьми оказались в Финляндии, когда она стала самостоятельной, и приехали во Францию через Данию. Отец стал художником–портретистом и так кормил семью, он скончался 1 января 1970г.

В моей семье атмосфера была, естественно, русская, но без всяких националистических натяжек. Говорили только по–русски (другого языка я не знал до семи лет), но дети ходили во французские школы, где образование было лучшим. Моя семья не любила «эмигрантщины» и считала, что приобретение европейской культуры отнюдь не противоречит верности России. В приходскую русскую школу я ходил по четвергам (четверг был свободным днем во французских школах). Там преподавался русский язык и Закон Божий. Но воскресеньям и праздникам я всегда прислуживал в соборе. Стал чтецом и иподиаконом при митрополите Евлогии и позже, при его преемнике митрополите Владимире (Тихоницком), продолжал прислуживать в храме[149].

В послевоенное время я учился в Парижском университете (Сорбонна) и одновременно в Свято–Сергиевском Богословском институте. К богословию и священству я подходил постепенно. В средней школе изучал классические языки, интересовался историей. Л потом, как–то естественно, пришло соединение интересов научных и церковных: стал византологом. Этому содействовало участие в Русском Студенческом Христианском Движении (возобновившемся после немецкой оккупации), дружба с молодым Сашей Шмеманом, который тоже прислуживал в соборе, встречи с профессорами Богословского института, особенно с архимандритом Киприаном (Керном)…

Что из себя представлял Богословский институт после Второй мировой войны?

Учился я в Богословском институте с 1945 по 1950 г. и по окончании был оставлен при кафедре истории Церкви (Л.В. Карташевым). Преподавал в Институте (1951–1959). Одновременно закончил Сорбонну и защитил докторскую диссертацию о Святом Григории Паламе (1958). Начал печатать статьи и книги.

До войны Богословский институт ста,ч крупным богословским центром. Под эгидой митрополита Евлогия собрались профессора, представляющие старые Академии (епископ Вениамин Федченков, Н. Глубоковский, А. Карташеи), а также «интеллигенцию» (отец С. Булгаков, Б.П. Вышеславцев, Г.П. Федотов, В.В. Зсньковский и др.). Н.А. Бердяев считал себя свободным философом, в Институте не преподавал, но профессора Института регулярно печатались в издаваемом Н.Л. Бердяевым журнале «Путь». Протоиерей Георгий Флоровский занимал как бы особое положение: сын протоиерея и интеллигент, эрудит и крупный патролог (бывший в Праге евразийцем), он относился отрицательно к софиологии отца С.Булгакова, хотя пребывал в очень корректных отношениях и никогда печатно не полемизировал с «софиологами». По–существу, однако, все три его большие книги («Отцы IV века», «Византийские отцы V–VIII вв.» и «Пути русского богословия») были опровержениями софиологии.

Отца Сергия Булгакова я знал (как студент) уже больным, после освобождения Парижа американцами, в течение года. Он умер в 1945 г. Как духовник и духовный руководитель, он влиял на многих. Но мой «исторический» склад ума не воспринял софиологии. Критика о. Г. Флоровского (а также В.Н. Лосского) была для меня решающей. Философия «всеединства», восходящая к B.C. Соловьеву, представлялась мне слишком зависящей от немецкого идеализма девятнадцатого века, не входящей в рамки святоотеческого предания и мало отвечающей трагичности мирозданья и истории (революция, война).

Хотя Институт после войны несколько «оскудел» (мало студентов, отъезд Г. П. Федотова и о. Г. Флоровского в Америку), в нем можно было получить великолепное православное богословское образование. Для меня особенно важным оказалась евхаристическая экклезиология отца Николая Афанасьева.

Живя во Франции, где преобладало католичество, относившееся очень осторожно к Православию, русские богословы Сергиевского Подворья почти не имели возможности печататься по–французски. Русское издательство ИМКА–ПРЕСС печатало их труды в 500–1000 экземпляров, т. к. не было доступа к русским читателям. Зато профессора (и студенты) много участвовали в экуменических съездах англосаксонского мира. Это участие в экуменическом движении было основано — особенно в лице отца Георгия Флоровского — на строгой защите православных догматов. Через «парижан» Православие стало известно очень многим. Были и знаменательные встречи с более открытыми к Православию католическими богословами (отцами Конга–ром, Даниеяу, Буйе, Делюбаком и др.)т но — пока жив был папа Пий XII — собрания с католиками носили частный, даже полусекретный характер. Отношение католиков к Православию круто изменилось после созыва Второго Ватиканского Собора…

Какие причины побудили Вас покинуть Париж и переехать в Америку?

В конце пятидесятых годов жизнь Православного Парижа, несмотря на интеллектуальные возможности, казалась в православно–церковном смысле несколько безнадежной. Старшее поколение профессоров Института старело, и русскоязычных студентов не было. Молодое поколение богословов — к которому принадлежал и я — видело будущее преимущественно в утверждении ПРАВОСЛАВИЯ НА ЗАПАДЕ. К православию льнули многие, а эмигрантские церковные условия позволяли лишь богослужение на церковнославянском языке в полупустых церквах… Ставился вопрос: если Православие действительно есть истинная вера, то можно ли допустить, чтобы его судьба была связана с неизбежно умирающей русской эмиграцией? Этот вопрос ставили мы, но также и лучшие представители совсем маленькой «патриаршей» общины в Париже (В.Н. Лосский, Н. Успенский) Россия, конечно, была для всех нас герметически закрыта. Первым перебрался в Америку отец Г. Флоровский, а затем отец А. Шмемаи, С С. Верховской и значительно позже я (в 1959 г.).

Почему Америка? Да потому, что там имелся многочисленный церковный народ, жаждущий просвещения и руководства. Имелась и богословская школа, Свято–Владимирская Духовная академия, где во время войны и в первые послевоенные годы преподавали такие «великаны», как И.О. Лосский, ГЛ. Федотов и др. Но «народ» в Америке был несколько другой. Это были потомки не политической, а экономической эмиграции конца прошлого века, прибывшие не из самой России, а из Австро–Венгрии, Украины и Белоруссии. В огромном большинстве это были крестьяне. Почти все — униаты. Прибыв в Америку, они почувствовали себя православными и перешли в Православную Церковь, основанную еще на Аляске в 1794 г. Кстати, с 1898 по 1907 г. Американской епархией управлял святитель Тихон (Белавин), а затем другой выдающийся иерарх, сыгравший большую роль на Соборе 1917–1918гг. (он вел переговоры с Лениным) и вернувшийся в Америку после революции — митрополит Платон (Рождественский). Паства Американской митрополии в 1959 г. включала около миллиона верующих, сотни церквей, еще очень живую Аляскинскую миссию среди американских туземцев.

В основном «простые» эмигранты конца прошлого века не смогли передать детям, внукам и правнукам русского языка, да и сами они говорили на тогда еще неустановившихся разновидностях славянского наречия, но передали им любовь к Церкви, к церковной музыке, к духовному преданию отцов. Жили также в Америке сотни тысяч других православных: греков, сирийцев, сербов, болгар, румын, украинцев. До 1912 г. все они принадлежали к единой Православной Церкви, но с распадом русского священноначалия определились особо, в национальных юрисдикциях…

Сразу по приезде отец Г. Флоровский установил в Свято–Владимирской академии преподавание и богослужение на английском языке — единственно понятном для студентов. С тех пор, именно на этих основаниях, выросла Академия. Не только студенческий, но и преподавательский состав состоит в большинстве из урожденных американцев. Студенты принадлежат ко всем православным «горисдикциям», и почти половина из них приняли Православие в зрелом возрасте. Растет американское Православие.

Вы были одним из активных участников и организаторов в деле дарования Автокефалии молодой Православной Церкви в Америке. Расскажите, пожалуйста, подробнее об этом событии.

Вопрос об Американской автокефалии — не новый вопрос. Он был поставлен святителем Тихоном в 1905 г. в связи с подготовкой Всероссийского Собора. Отзыв архиепископа Тихона напечатан тогда же[150]. «Америка — не Россия, — писал он, — паства — многонациональная; условия — демократические. Такой Церковью нельзя было уже тогда управлять как рядовой епархией. Надо учредить особую независимую Церковь». После революции, когда связь с Москвой нарушилась, идею автокефалии фактически применил к жизни митрополит Платон. В 1931 г., как и митрополит Евлогий в Париже, он отказался принять Указ Патриархии о «лояльности» Советам и объявил митрополию «временно самоуправляющейся». Последовали прещения из Москвы, установление отдельного «Патриаршего» Экзархата. Но паства осталась в огромном большинстве верной митрополиту Платону и его преемникам. Оба его преемника — митрополиты Феофил и Леонтий — надеялись, что Русская Церковь своевременно признает Американскую автокефалию. Именно это и осуществилось вследствие переговоров, тянувшихся с 1961 по 1970 г.

Я лично участвовал во всех встречах, которые начались благодаря участию Патриархии с 1961 г. во Всемирном Совете Церквей. Исключительную роль сыграл митрополит Ленинградский Никодим (Ротов). Он поразил нас с самого начала своим умом и «чувством церкви». После нескольких встреч он принял нашу точку зрения всецело. Мы также хорошо понимали условия жизни Церкви в советских условиях, но верили, что при наличии никодимовского быстроумия истинно церковный дух сможет — хотя бы в одном этом случае нашей автокефалии — преобладать над тлетворным раболепством перед «уполномоченными?.

Первоначально епископат митрополии относился весьма недоверчиво к переговорам с Москвой. Но влияние таких людей, как архиепископ Сан–Францис–ский Иоанн (Шаховской), а также активное участие в переговорах отца А. Шмемана и вообще жажда церковного мира с Матерью–Церковью, преобладавшая среди духовенства и народа, превозмогла препятствия. Всем стало ясно, что мир возможен только на основе автокефалии.

Я убежден, что Американская автокефалия будет признана историками 1) как единственный за много лет творческий шаг в сторону рожденья новой, молодой Американской Церкви; 2) как «первая ласточка» в еще сейчас продолжающемся процессе раскрепощения Русской Церкви от советской зависимости. К несчастью, это не все понимают: другие юрисдикции в Америке — греческая, сербская, сирийская — предпочитают стоять за «этническую» зависимость Церкви, тем самым ограничивая ее миссию в Америке и поддерживая канонический хаос… Не признает ее также и маленькая группа так называемых «карловчан» (Русская Зарубежная Церковь). Я сам считаю милостью Божьей тот факт, что мне было суждено участвовать в осуществлении этого истинно церковного дела.

В России разрушается семья. Это понятно — еще Энгельс объявил семью пережитком прошлого, и ее у нас разрушали сознательно. Каково положение этого социального института в Америке?

Не только в России, но и в западных обществах быстро разрушается семья и ее значение. Дело, видимо, не только в экономических условиях. Часто говорят, что в России семья разрушается благодаря квартирному кризису, необходимости работы обоих родителей, нехватке питания, разложению общества вследствие сталинского террора и войны. Но на Западе изобилие. Несмотря на это (или благодаря именно этому?), человек ищет еще большего материального благополучия. Легко приобретать средства ограничения рождаемости. Эта легкость, может быть, лучше, чем систематическая практика абортов (как в Советском Союзе), но она поощряет дешевое сластолюбие и безответственность. Общее всем обществам — отсутствие духовных приоритетов, секуляризованный эгоизм, эгоистическая борьба па существование (духовный дарвинизм?), отвержение всякой дисциплины и аскетики. Семья не может существовать без самоограничения, без признания важности других личностей, членов семьи. Без практической, ежеминутной заботы о «ближнем». Писание говорит: «Нехорошо быть человеку одному», а наше общество не хочет признать, что «счастье» дается не даром, а через усилие любви.

В христианстве брак толкуется как образ духовного совершенства: Бог любит свой народ, как муж любит жену. Христос — «единая плоть» с Церковью. Это значит, что и обратное верно: муж и жена призваны явить образ Божественной любви к людям. В таинстве брака они не только призываются к такому совершенству, но получают благодатную силу осуществить его. Но благодать — не магия: человек от нее может отказаться и не осуществлять то, что ему дает Бог.

Лично я могу благодарить Бога и за семью, в которой вырос, и за свою собственную семью. Ровно сорок лет я женат на М.А. Можайской (внучатой племяннице известного русского авиатора), родившейся, как и я, во Франции. У нас четверо детей, из которых трое женаты или замужем, все на американцах. Но все четверо говорят и по–русски, и по–французски (все четверо родились во Франции). Мой старший сын окончил Свято–Владимирскую академию и защитил докторскую диссертацию в католическом университете Notre–Dame. Последние два года он доцент литургики в нашей Духовной академии. Диссертация его о реформе богослужения при патриархе Никоне будет скоро напечатана на английском языке. Несомненная принадлежность всех наших детей к американской культуре не мешает им оставаться людьми церковными и сохранять ощущение русской духовной культуры. У старшего сына, Павла, профессора литургики, — четверо детей, моих внуков.

Как вы относитесь сегодня к Декларации митрополита Сергия (Страгородского), который в 1927 году обратился к пастве с призывом признать Советскую власть и молиться за нее? Как Вы расцениваете последующие заявления, сделанные им для прессы в 1930 году, когда он отрицал гонения на Русскую Церковь и назвал томящихся в тюрьмах епископов и священников уголовными преступниками?

Если подходить объективно к тексту этой Декларации, то ничего особенного в ней не сказано. Мне кажется, что ее значение преувеличено. То, что митрополит Сергий административно подчинялся НКВД, это сегодня ни для кого не секрет. А вот его последующие заявления о том, что религиозных гонений в СССР никогда не было, — это гораздо тяжелее, чем сама Декларация. Текст Декларации гласит, что СССР — это наша гражданская Родина и что верующие должны быть лояльны по отношению к ней. В этом нет никакого греха. Заметьте, что в тексте Декларации не сказано ничего ни о марксизме, ни о безбожии. Это просто де–факто признание гражданского строя. А вот отрицание гонений — это духовно опасная ложь.

И в то же время, зная, в каких обстоятельствах прозвучали эти заявления митрополита Сергия, зная, что он был большим богословом, церковным деятелем и был не проходимцем, а наиболее выдающимся архиереем среди русского епископата, я не сомневаюсь, что он несомненно сделал эти заявления под угрозами. Причем не ему лично, а другим. Есть достоверные сведения, что еще в 1927 году, когда он находился в заключении, а большинство русских епископов томилось в лагерях и тюрьмах, представитель НКВД Евгений Алексеевич Тучков приносил митрополиту Сергию списки епископов и угрожал, что наиболее активных расстреляют, если он не пойдет на компромисс. И приговари вал, что об этих расстрелах никто даже не узнает. Митрополит Сергий, когда его освободили из заключения, дал согласие подписать текст Декларации, поскольку в ней нет измены вере.

Как вы оцениваете личность и деятельность митрополита Кирилла (Смирнова)? Какие достоинства и просчеты Вы видите сегодня у епископов «катакомбной Церкви» — митрополита Иосифа (Петровых), епископов Афанасия (Сахарова) и Серафима (Звездинского)?

Все эти архиереи тогда, в 1927 году, решили порвать с митрополитом Сергием. Мне кажется, что эти архиереи рассчитывали на небольшое количество верующих. Нескол ько сот человек, которые могут уйти в подполье, чтобы сохранить «белые ризы». Я не сомневаюсь в их честности и искренности, хотя митрополит Иосиф принял назначение на ленинградскую кафедру из рук митрополита Сергия. И только когда его лишили этой кафедры, он вдруг стал протестовать. Видимо, вмешались какие–то личные амбиции. Но в основном эти епископы были исповедниками веры. Мне сегодня кажется (и это мое личное мнение), что митрополит Сергий сохранил преемство церковной жизни. Важно то, что в открытых храмах в тридцатые годы исповедовались и причащались миллионы людей, слушали церковную проповедь. Представим себе, что митрополит Сергий не подписал бы Декларацию, — в этом случае все храмы были бы переданы обновленцам. И тогда по всей России остались бы лишь группки «катакомбников». В конце концов, если бы не было митрополита Сергия, стало бы гораздо хуже. Вспомним, что когда начались «большие» чистки в 37 году, то почти весь «сергианский Синод» был уничтожен.

А как Вы расцениваете «Послание» соловецких епископов 1927 года?

Я знаком с двумя вариантами этого «Послания». Ни один, ни другой не требует отделения от Церкви. Оно говорит, что Церковь не должна заниматься политикой, оставаясь лояльной по отношению к гражданской власти, и не заниматься антисоветскими демонстрациями. Авторы «Соловецкого Послания» — в том числе и архиепископ Иларион (Троицкий) — от Церкви никогда не отделялись. Я далек от того, чтобы утверждать, что митрополит Сергий стопроцентно прав н никогда не совершал ошибок. Безусловно, он совершал ошибки, но мне кажется, что они никогда не касались самой сути веры. Думаю, у «Соловецкого Послания» нет никакого противоречия с декларацией митрополита Сергия. Не будем забывать, что епископ Афанасий (Сахаров), возглавлявший одну из самых крупных группировок «катакомбной церкви», в 1945 году, после избрания патриархом митрополита Алексия (Симапского), обратился к пастве с призывом посещать храмы Московской патриархии. Несмотря на то что и после Собора 1945 года не был освобожден из заключения, он все же признал каноничность избрания патриарха Алексия I.

Как Вы относитесь к интеллигенции, приходящей в Православие в России и в США ? Есть ли общие черты ?

Русские интеллигенты мыслят в каких–то абстрактных категориях. Они грезят о какой–то абсолютной духовной чистоте. Они отрицают, как Зоя Крахмальникова, саму возможность компромиссов. Но как тогда заботиться о своей пастве? Как спасать ее? Общие черты? Конечно есть — у всех ужасная каша в голове и масса отрицательной критики! Хороших людей нет!

Один из Ваших учителей в Свято–Сергиевском Богословском институте в Париже, архимандрит Киприап (Керн), писал о характерных проявлениях воцерковляющейся российской интеллигенции: «Это священники, которые, вступая в клир, прежде всего думают о реформах и считают, что их только не хватало, чтобы перестроить все там, где за каждую традицию церковной жизни и устройства было пролито много крови, реки слез и потоки защитительных и обличительных речей. Это те, которые, по мудрому слову Самарина, «к церкви относятся» или «в церкви числятся», но не живит Церковью. Церковь вне их, а они вне Ее».

Лете всегда ругать людей, нежели сказать о них что–то хорошее. Хотя новый патриарх Алексий I постоянно говорит о том, что патриархия не придерживается линии митрополита Сергия и его Декларации. Церковь во Христе чиста и непорочна. Она — Его Невеста. А в человеческом аспекте Она всегда полна греховности. Если критики Московской патриархии считают, что Синод Зарубежной Церкви чист, то они глубоко ошибаются. В тридцатые годы они писали восторженные послания Гитлеру. Об этом совестно даже говорить, это противно! Если митрополит Сергий писал под давлением НКВД, то зарубежных епископов никто не заставлял писать Гитлеру,

Нынешний патриарх Алексий II говорит о временах подписания Декларации, что это было жуткое время, когда Церкви необходимо было выжить. Говорят, что Церковь — Святая и Божья и потому для того, чтобы Она жила, не нужно никаких политических ухищрений или моральных жертв. Митрополит Сергий якобы зря пускался на всевозможные) юлитические ухищрения. Господь Бог Сам бы сохранил Свою Церковь. Это богословски неверно. Мы верим, что «врата адовы» не одолеют Церковь. Но отдельные души могут быть в Церкви или вне Ее. И долг епископов, священников и вообще церковных людей сделать так, чтобы как можно больше людей спасалось в Церкви. Для этого необходимы и стратегия, и пастырская икономия. Тот раскол, который возникает сегодня из–за споров о правомерности Декларации митрополита Сергия, фикция. Само понятие «сергианство» бессмысленно. Это кличка, за которой ничего не стоит.

Какие собственно русские православные черты остались в Свято–Владимирской семинарии?

Свято–Владимирская семинария основана Русской Церковью в 1938 году. Автокефальная Православная Церковь в Америке стала по преимуществу миссионерской. Существуют приходы, которые создаются эмигрантами. Цель таких приходов — сохранение традиций. Полагаю, что Русская Церковь в СССР старалась в годы гонений сохранить то, что мы называем традицией. Но могут быть и иные цели. К примеру, миссионерские. Появились такие приходы и в Москве. Они стремятся привлечь людей. На обоих путях стерегут опасности. На путях чисто консервативной, охранительной жизни можно мумифицироваться. Защищая традиции и святоотеческое наследие, можно «заморозить» Церковь. И в значительной мере этот процесс «замораживания» происходил в России и был весьма выгоден большевикам. Они считали, что чем более Церковь «заморожена», тем быстрее Она вымрет.

На путях миссионерства стережет другая опасность: снижаются критерии, на первое место выдвигается социальный аспект, возникает необходимость заниматься рекламой. Стремление сделать богослужение понятным для прихожан похвально, но нельзя, чтобы это стремление приводило к утрате содержания.

Нa этом пути опасности модернизма, а на другом — суперконсерватизма. Наша Церковь с Божьей помощью старается не впадать ни в ту, ни в другую крайность. Православная Церковь в США многонациональна: среди наших прихожан японцы, негры, греки, украинцы, арабы, сербы, карпатороссы. Элементы миссионерства должны всегда присутствовать — необходимо объяснять людям смысл богослужения, смысл Таинств. Я уверен, что Русская Церковь должна сегодня стать по преимуществу миссионерской. Если Она не выйдет из состояния «замороженности», то придется отвечать перед Богом. Печально то, что в Русской Церкви таится неизжитый опыт «обновленчества» двадцатых годов. Об этом прекрасно написали А.Краснов–Левитин и В.Шавров в своем трехтомном исследовании «Очерки по истории русской церковной смуты». Обновленчество скомпрометировало многие необходимейшие литургические реформы, а также переход на новый стиль. Когда назревшие перемены монополизируются раскольниками и сектантами, они тем самым надолго компрометируются в глазах верующего народа.

«Обновленчество» ужасно тем, что оно было сектой, которая работала на разрушение Русской Церкви. Когда в России Американскую Церковь обвиняют в излишнем реформаторстве, то это преувеличение. В США, наоборот, нашу Церковь рассматривают как консервативный элемент, поскольку в стране сильны протестантские влияния. Этому можно противостоять только на путях православного богословия и уразумения церковного предания. Но верность преданию не должна быть слепой.

Как Вы относитесь к явлению Божьей Матери осенью 1917 года португальским детям и к Ее пророчествам о России?

Для нас здесь Фатима связана очень тесно с католическим «империализмом», которым пользуются — в католической среде — люди, не любящие ни России, ни Православия. Конечно, возможно, что Божья Матерь явилась в Фатиме, как являлась Она и в других местах. Но не явления и чудеса, даже реальные (нельзя быть православным и не верить в чудеса!), а вера, дела, единство, любовь, прощение, радость о Духе Святом, забота о малых сих (молодежи, детях), ревность об Истине являются высшими признаками истинной церковности[151].

Как Вы оцениваете сегодняшнюю ситуацию в Православной Церкви? Сегодня РПЦ обладает самым высоким рейтингом в обществе[152]. Как Русская Церковь видится Вам из США ?

Вы просите мою оценку настоящего состояния Русской Церкви и России вообще, а также прогнозы на будущее. «Кризисное» состояние Церкви имеет всем известные причины, но я должен сказать, что обличительные тирады, свойственные современной «диссидентской» интеллигенции, скорее указывают на некоторое лицемерие и нецерковность последней. Правда, что русское духовенство было веками — и не только Сталиным — приучено к послушанию гражданским властям… Но при этом русский православный народ никогда не отождествлял Церковь как таковую с публичными высказываниями или поведением иерархии. Церковь и Царство Божие народ обретал в богослужении, в живом опыте мира грядущего, находимого в жизни святых, в смиренной праведности многих простых людей.

«Кризис» Русской Церкви поэтому выражается не столько в некоторой растерянности и пассивности руководства, сколько в отсутствии культурных, научных и духовных кадров. В духовных школах поголовное истребление научных сил при Сталине составляет огромный провал преемственности. Приводит к Церкви светская интеллигенция, но ей не с кем общаться. Правда, как я иже сказал, этот «возврат» интеллигенции есть часто возврат людей, мало разбирающился в исторической реальности не только Доской Церкви, но христианства и религии вообще. Они приходят иногда со странными предпосылками и идеями. Все это часто угрожает церковности как таковой и церковному единству. Как в двадцатых годах, появляются церковные партии — консерваторы (или псевдо–консерваторы, часто просто неучи), обновленцы (или псевдообновленцы, импровизаторы и нахалы), украинские самостийники (украинское наследие следует признать, но в рамках Православия и здравого смысла). Весь этот начинающийся плюрализм есть, конечно, плод свободы и законного творчества, но только в той мере, в которой он возникает в Церкви, в духе церковности. «Подобает ересям (т. е. разделеньям) быти, чтобы явились искусные», — писал апостол Павел. Опасны не споры, даже самые яростные, а создание сект и расколов, излечить которые весьма трудно.

Опыт русской эмиграции, кстати, показал, что разделение на юрисдикции — величайший грех и духовная болезнь. Я, конечно, имею в виду не те справедливые и законные административные деления, установленные во взаимном, соборном согласии, а разделения, разрушающие евхаристическое единство Церкви. Упаси Боже Русскую Церковь от этого! Постепенно, здраво, любовно следует исцелить церковное тело — элиминировать недостойных, воссоздать кадры, привлечь лучших к руководству. Тот факт, что к преподаванию в духовных школах привлекаются теперь лица, имеющие академический стаж в гражданских вузах, есть факт положительный и обнадеживающий. В этом новом сочетании обеим сторонам (т. е. слабоватым кадрам существующих духовных школ и нецерковной интеллигенции) надо будет творчески подтянуться.

Хорошо, что Собор 1917–1918 гг. признается образцом того, что нужно Церкви, а именно соборности (которая невозможна без демократии, но которая не отождествима с ней): Церковь как таковая, не ДЕМОкратия, а ТЕОкратия), оживление прихода, участие мирян в жизни Церкви[153].

О будущем Русской Церкви я могу говорить только почти мистически. Русская Церковь пережила самую систематическую и самую долгую форму религиозного гонения в истории человечества. Ее возрождение покоится на крови тысячи мучеников. Этот искус выявил неисчислимые духовные богатства — основу будущего!

Примечания

1

Живое Предание. Православие в современности. Париж: YMCA–Press, б.г.

2

Ср. нашу статью Bible and Tradition in the Orthodox Church // The Student World. Geneva, 1958. No 1, p. 39–45.

3

Oscar Cullmann (1902–1999), немецкий протестантский богослов, исследователь Нового Завета, историк древней Церкви. Joachim Jeremias (1900–1979), немецкий протестантский библеист и экзегет. — Прим. ред.

4

Mysticos: это наречие, которое может означать и «тайно», и «сакраментально», по–видимому, употребляется здесь с тем, чтобы дать понять, что некоторые учения сохранялись в закрытой христианской общине, в отличие от Писаний, известных всем.

5

О Святом Духе, 27. (Творения Василия Великого. Ч. 3. М., 1993. С. 331–332. — Прим. Ред.)

6

Из контекста явствует, что эта «формулировка» есть Никео–Царе граде кий Символ.

7

Английский текст в Nicene and Post–Nicene Fathers. Second series, vol. 14 (Grand Rapids, Michigan: Eerdmans), p. 203. — (Перевод с англ. — Прим. ред.)

8

Сщмч. Ириней Лионский. Против ересей III, 24,1. (Здесь и в дальнейшем цитируется по: Св. Ириней Лионский. Творения. М.: Паломник, 1996.)

9

Ср. нашу статью под тем же заглавием в St. Vladimir s Theological Quarterly, 6 (1962), p. 118–127.

10

См. особенно его послание Петру Антиохийскому. Migne. Patrologia Graeca (далее PG) 120, cols. 781–796.

11

Текст отлучительной грамоты см. в: PG 147, col. 1004.

12

В своих посланиях этого времени папа говорит о сохранении греческой Литургии и богослужебной практики в Константинополе лишь в качестве временно терпимых

13

Поел. 2. PG 102, col. 604Д–605Д.

14

В окружном послании 867 года Фотий прибегает к чисто дисциплинарным и богослужебным обвинениям латинян (пост в субботу, безбрачие духовенства, миропомазание только епископами), но он имеет в виду деятельность латинских миссионеров в Болгарии, т. е. в местности, которую он считал частью своего патриархата и где латинское духовенство не признавало законности греческой практики. Поэтому между его позицией в 861 и 867 годах нельзя усматривать противоречия. PG 120,col.812A–813A.

15

PG 126, col. 245B.

16

Николай Кавасила. Объяснение Божественной Литургии. XXX.

17

Karmires, LN. Та dogmatika kai symbolica mnemeia tes orthodoxou katholikes ekklesias. Vol. II. Athens, 1953, p. 935.

18

Доклад на встрече Американского Богословского Общества 31 марта 1967, опубликованный в St.Vladimir's Seminary Quarterly, 11:2 (1967), p. 73–86. (По–русски опубликовано в сборнике статей прот. И. Мейендорфа — «Православие в современном мире», Нью–Йорк, 1981.)

19

Цитаты взяты из знаменитого памфлета А. С. Хомякова, первоначально изданного по–французски: Quelques mots d'un chretien orthodoxe sur les confessions occidentals. Paris, 1853. (Хомяков Л.С. Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях // Сочинения. Т. 2. М., 1907. С. 192. Перевод с французского был сделан в 1858 г.)

20

Классические места: Быт. 18:27; Исх. 3:6; Ис. 6:4–5; Иов. 42:2–3.

21

Dodd, C.H. The Bible Today. Cambridge: Cambridge University Press, 1946, p. 73.

22

eremias, Joachim. The Eucharistic Words of Jesus. Oxford: Blackwell, 1955, p. 134, note 34.

23

Мы более подробно рассматриваем связь между Церковью, Евхаристией и епископом в: Orthodoxy and Catholicity. New York: Sheed and Ward, 1966, p. 1–16.

24

Hoskyns, Edwyn С. The Fourth Gospel. London: Faber and Faber, 1947, p. 485.

25

Ср.: Kesich, Vesehn. Criticism, the Gospel and the Church // St. Vladimir's Seminary Quarterly, 10:3 (1966), p. 144–145.

26

Ср. с интересным рассмотрением этого вопроса в последней книге О. Кульмана: Cullmann, О. Le salut sans 1'histoire. Neuchatel: Delachaux et Niestlc, 1966, p. Ш ff.

27

Конциляризм, или соборная теория, — в Римско–католической Церкви положение о том, что церковные соборы обладают большим авторитетом в Церкви, чем папа; соборное движение началось в пятнадцатом веке с Кон–станцского (1414–1418) и Базельского (1431–1438) соборов. — Прим. ред.

28

Принцип большинства применялся, однако, при решении менее важных или дисциплинарных вопросов в пост–константиновский период, когда установившиеся связи с государством потребовали некоторого легализма в управлении Церковью.

29

Сет. Григорий Нисский. О сотворении человека, XVI.

30

Прп. Максим Исповедник. Ambigua, 42.

31

Formgeschichte (нем.) — «история форм», формальный критицизм, направление в немецкой библейской герменевтике и экзегетике двадцатого века, которое преследует цель обнаружить за текстами Священного Писания устные долитературные формы, сложившиеся в лоне религиозных общин (как ветхо-, так и новозаветных); в целях углубления понимания эти тексты соотносятся с их «местом в жизни». — Прим. ред.

32

Бультман Рудольф (1884–1976), немецкий исследователь Нового Завета, выступал за необходимость демифологизации библейских текстов для того, чтобы сделать христианское благовестив понятным для современных людей, проводил строгое различие между историей и верой. — Прим. ред.

33

Каноны и постановления Тридентского собора (1545–1563), созванного папой Павлом III для проведения церковной реформы в свете Реформации, приспособили учение Церкви к условиям того времени, оставались без изменения до Второго Ватиканского собора. — Прим. ред.

34

Григорианская реформа — внутрицерковное реформационное движение, начало которому было положено папой Григорием VII (1073–1085); стремилось освободить Церковь от вмешательства светских властей в религиозные дела. — Прим. ред.

35

Первый Ватиканский собор (1869–1870), двадцатый собор католической Церкви, созванный папой Пием IX, подтвердил папское верховенство и папскую непогрешимость, — Прим. ред.

36

Хомяков А.С. Цит. соч.

37

Второй Ватиканский собор (1962–1965) — двадцать первый собор католической Церкви, созванный папой Иоанном XXIII; инициировал церковные реформы и переосмыслил традиционные католические доктрины об откровении, спасении и месте Церкви в новом теологическом контексте. — Прим. ред.

38

Доклад, прочитанный в Stiftungfonds Pro Oriente, Вена (Австрия), 5 мая 1972 года и впервые опубликованный в St. Vladimir's Theological Quarterly, 17:4 (1973), p. 259–273. (По–русски опубликовано в сборнике статей прот. И. Мей–ендорфа «Православие в современном мире».)

39

Секулярное христианство — обозначение предпринятой в двадцатом веке попытки адаптировать христианство к современной культуре способами, характерными для секулярного мира. — Прим. ред.

40

Афанасьев Н., прот. Церковь Духа Святого. Париж, 1971. С. 283.

41

«Апостольское Предание» Ипполита Римского — памятник, созданный, вероятно, в Риме ок. 220 года. — Прим. ред.

42

Имеется в виду сщмч. Киприан, епископ Карфагенский (ок. 200–258), один из наиболее известных ранних Отцов Церкви. — Прим. ред.

43

Важность Деян. 12:17 для понимания служения Петра хорошо показана в книге: Cullmann, О. Peter: Disciple, Apostle, Martyr. Philadelphia, 1962; о значении этого текста для понимания раннехристианской экклезиологии см. мою книгу Orthodoxy and Catholicity. New York: Sheed and Ward, 1966, p. 8–10; ср. также ZizioulasJ. The Development of Conciliar Structures to the Time of the First Ecumenical Council // Councils and the Ecumenical Movement. World Council of Churches Studies 5, Geneva, 1968, p. 36–37.

44

См. Meyendorf/ J. et al. The Primacy of Peter in the Orthodox Church. London: Faith Press, 1963, p. 14–29.

45

ZizioulasJ. Op. cit., p. 41.

46

Евсевий Памфил. Церковная история. Москва: Издание Спасо–Преображенского Валаамского монастыря, 1993. С. 362.

47

См.: MeyendorffJ. Justinian, the Empire and the Church // Dumbarton Oaks Papers, vol. 22 (1968), p. 50–51.

48

См. прекрасный обзор этой проблемы в: Anastasiou, J. What is the Meaning of the Word «Ecumenical» in Relation to the Councils? // Councils and the Ecumenical Movement. World Council of Churches Studies 5, Geneva, 1968, p. 27–31.

49

Dvornik, F. The Photian Schism. History and Legend. Cambridge, 1948, p. 184–185.

50

См.: Giannelli, С. Un progetto di Barlaam per I'unione delle Chiese // Miscellanea G. Mercati. III. Studi e testi, 123. Citta del Vaticano, 1946, p. 185–201.

51

См.: Meyendorff,J. Projects de concile oecumenique en 1367: un dialogue inedit entre Jean Cantacuzene et le legal Paul // Dumbarton Oaks Papers, 14. 1960, p. 173.

52

Переработанная версия доклада в Stiftungsfonds Pro Oriente (Вена, Австрия, 1975 г.). Впервые опубликовано по–французски в журнале «Istina», 20 (1975); несколько измененная версия опубликована в: Л Pope for All Christians?, ed. Peter J. McCord. New York: Paulist Press, 1976.

53

Об этом вопросе см. мою книгу: Orthodoxy and Catholicity. New York: Sheed and Ward, 1966, p. 119–140, и главу 2 настоящей книги.

54

Tomos Agapes, Vatican–Phanar (1958–1970) (Рим — Истамбул 1971). С. 127.

55

Это блестяще показано в книге: Dvornik F. The Legend of the Apostle Andrew and the Idea of Apostolicity in Byzantium. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1968.

56

На эту тему см. также Dvornik F. Byzantium and the Roman Primacy. New York: Fordham University Press, 1966, p. 27–58.

57

Об этом аспекте православной экклезиологии см.: Zizioulas,J.D. The Eucharistic Community and the Catholicity of the Church // MeyendorffJ, andj. McLelland, eds. The New Man: An Orthodox and Reformed Dialogue. New Brunswick, NY: Agora Books, 1973, p. 132–148; об идее преемства Петра в Византии см.: Meyendorff,J., et al. The Primacy of Peter in the Orthodox Church. London: Faith Press, 1963.

58

Ср.: Gill,]. The Council of Florence. Cambridge, 1959, p. VII.

59

Denzinger, H. and Rahner C. Enchiridion Symbolorum. Freiburg, 1952, p. 252–253.

60

См. в особенности Dvomik, F. The Photian Schism: History and Legend. Cambridge, 1948.

61

Преамбула к творениям Кавасилы. PG 149, col. 679.

62

Dial. 19, PG 155, col. 97.

63

Dvornik, F, The Photian Schism… P. 309–330.

64

В недавно опубликованной книге Даниэль Стирнон пытается восстановить авторитет «игнатиевского» собора, который назван «восьмым вселенским в современных римско–католических списках (Constantinople IV. Paris: Editions de 1'Orante, 1967, p. 199–230). Но знаменитый Decretum Иво Шартрского, опубликованный в 1094 году, бесспорно свидетельствует о реабилитации Фотия Иоанном VIII, как в то время признавалось на Западе.

65

Concilium Florentinum. Documenta et Scriptores. Series B. Vol. V, fasc. I, Acta Graeca (Rome, 1959), p. 90–91, 135.

66

Tomos Agapes, p. 390.

67

Чтобы не смущать православных, в греческом тексте слово caput («глава») переводится hegou menos («руководитель»). Дипломатическая неправильность перевода только подчеркивает двусмысленность той идеи, которая лежит в основе этого текста.

68

Хомяков А.С. Цит. соч. С. 192.

69

Классической книгой о восточной христианской гносеологии является «Мистическое богословие Восточной Церкви» В. Н Лосского; см также мою книгу: Byzantine Theology: Histoncal Trends and Doctrinal Themes. New York: Fordham University Press, 1974.

70

Впервые опубликовано в St. Vladimir's Theological Quarterly 17:1/2 (1973), p. 5–18. (По–русски опубликовано в сборнике статей прот. И. Мейендорфа «Православие в современном мире».)

71

Я употребляю термин «автокефалия» в современном смысле. В византийских канонических текстах прилага тельное «автокефальный» чаще всего обозначало отдельные архиепископии, которые не зависели от регионального митрополита и его синода, но которые назначались прямо либо патриархом, либо императором.

72

Секулярная теология — термин, введенный Дитрихом Бонхеффером (1906–1945), который подчеркивал важность включенности христианской теологии в мир; «секу–лярное христианство» пыталось приспособить христианство к современной культуре способами, характерными для секулярного мира. — Прим. ред.

73

Friedrich Schleiermacher (1768–1834), немецкий протестантский богослов, библеист и философ, основоположник либерально–протестантской школы экзегезы. — Прим. ред.

74

Karl Rahner (1904–1984), немецкий католический богослов, священник–иезуит, один из вдохновителей католического «обновления», санкционированного Вторым Ватиканским собором. — Прим. ред.

75

Pierre Teilhard de Chardm (1881–1955), французский католический мыслитель, ученый–палеонтолог, священник — Прим ред

76

Рукоположение человека в возрасте ниже тридцати лет считается недействительным, даже если кандидат является «весьма достойным».

77

Свт. Василий Великий. Послание 188. 166

78

Orthodoxy and Catholicity. New York: Sheed and Ward, 1966, p. 107–118.

79

Английский перевод книги С.В. Троицкого опубликован в: Emhardt, W.C. Religion in Soviet Russia. London: Mowbrays, 1929.

80

См. более подробное обсуждение этого вопроса в нашей книге: Marriage: An Orthodox Perspective. Crestwood, NY: St. Vladimir's Seminary Press, second edition, 1974. (По–русски: Мейендорф И., прот. Брак в Православии. Клин, 2000. — Прим. ред.)

81

См. 3–е правило Второго Вселенского Собора (Константинополь, 381); «Константинопольский епископ да имеет преимущество чести по Римском епископе, потому что город оный есть новый Рим». См. также 28–е правило Халкидонского собора (451).

82

Доклад, прочитанный 5 июня 1974 года в монастыре Черница, в Румынии, на совещании православных богословов по вопросу об «исповедании Христа в наше время». Впервые опубликован в St. Vladimir's Theological Quarterly, 18:4 (1974), p. 156–165.

83

Notae ecclesiae (лат.) — признаки Церкви, содержащиеся в Никейском Символе веры, согласно которому Церковь является «единой, святой, соборной и апостольской». — Прим. ред.

84

Цит. по изданию: Николай Кавасила. Семь слов о жизни во Христе. М.: Паломник, 1991. — Прим. ред.

85

«Вера и порядок» (Faith and Order) — комиссия Всемирного Совета Церквей, изучающая возможности объединения Церквей на догматической почве. — Прим, ред.

86

Докетизм — вера в то, что Иисус Христос только «казался» или являлся в образе человека, был распространен среди гностиков, рассматривавших материальный мир как зло, и был осужден Игнатием Антиохийским (ок. 35 — ок. 107). — Прим. ред.

87

«Жизнь и труд» («I jfe and Work») — «практическое христианство» (лозунг: «Учение разделяет, служение объединяет»), ветвь экуменического движения, концентрирующая свое внимание на способах взаимоотношений Церкви с современным миром; член Всемирною Совета Церквей с 1948 г.

88

Доклад, прочитанный 3 августа 1971 года на заседании комиссии «Вера и порядок» («Faith and Order») Всемирного Совета Церквей в Лувене (Бельгия) в качестве вступления к главной теме заседания. В это время автор был председателем комиссии. Впервые опубликовано в St. Vladimir's Theological Quarterly, 15:4 (1971), p. 163–177.

89

Dietrich Bonhoeffer (1906–1945), немецкий лютеранский богослов. — Прим. ред.

90

Karl Rahner один из крупнейших католических богословов. — Прим. ред.

91

Бердяев НА. О духовной буржуазности // Путь. № 1 (март–апрель). Париж, 1926. С. 13.

92

Lesshe Newbigm (1909–1998), британский писатель, богослов, член Пресвитерианской Церкви Шотландии, епископ Церкви Южной Индии, директор отдела миссии и евангелизма Всемирного Отдела Церквей. — Прим. ред.

93

Which Way for «Faith and Order»? // What Unity Implies (World Council of Churches, Studies 7, Geneva, 1969), p. 118.

94

Rahner, К. Current Problems in Christology // Theological Investigations, I (Baltimore, 1965), p. 183.

95

Lossky, V. Catholic Consciousness. The Anthropological Implications of the Dogma of the Church // St. Vladimir's Theological Quarterly, 14 (1970), p. 188–189.

96

Лосский В. II. Очерк мистического богословия Восточной Церкви. М., 1991. С. 125.

97

Krivocheine, Basil, ed. Symeon le Nouveau Theologien, Catechese 1. Collection «Sources chretiennes», 96, Introduction (Paris, 1964), p. 39–40.

98

The Uppsala Report. Report of Section 5 (Geneva: WCC, 1968), p. 17.

99

См. недавно вышедшую книгу о Максиме Исповеднике: Thunberg, Lars. Microcosm and Mediator. The Theological Anthropology of Maximus the Confessor. Lund, 1965.

100

Raison d'etre (фр-) — причина бытия, повод к существованию. — Прим. ред.

101

Jacques Ellul (1912–1994), французский философ и социолог, член Реформатской Церкви Франции, светский богослов, активный участник экуменического движения. — Прим. ред.

102

Ellul, Jacques. The Political Illusion. New York: Knopf, 1967, p. 191.

103

Ibid., p. 203

104

Доклад на англикано–нравославном совещании, проходившем в Св. — Владимирской семинарии 21 апреля 1972 г. Опубликован в St. Vladimir's Theological Quarterly, 16:2 (1972), p. 59–71.

105

Тексты, относящиеся к этому постановлению, см. в: ManstJ.D. Sacroram Conciliorum Nova et Amplissima Collectio, ed. L. Petit, vol. 38, cols. 576–640.

106

Здесь не стоит упоминать очень обширную литературу, существующую на русском языке о русских миссиях. Общий обзор легко найти в трудах: Smirnoff E. Russian Orthodox Mission. London, 1903. Bolshakoff S. The Foreign Missions of the Russian Orthodox Church. London, 1943. Glazik J. Die russisch–orthodoxe Heidenmission scit Peter dem Grossen, Munster–Westf., 1954, и Islammission der russisch–orthodoxen Kirchen. Munster–Westf., 1959.

107

Пятидесятничество — движения, которые ощущают дары Святого Духа, чаще всего наиболее явные, как, на пример, глоссолалия, или «говорение на языках»; также некоторые деноминации, возникшие в начале двадцатого века, которые настаивают на специальном крещении Святым Духом после обращения. — Прим. ред.

108

Оживление (англ. Revivalism) — попытки возбудить духовное рвение и преданность Богу через массовые собрания, массовую проповедь с призывами принять веру в Иисуса Христа, отличаются повышенной эмоциональностью и экстатизмом. — Прим. ред.

109

Qbolensky, Dimitn. The Byzantine Commonwealth: Eastern Europe 500–1453. New York: Praeger, 1971.

110

Достаточно упомянуть здесь классический труд Niebuhr R.H. The Social Sources of Denominationalism. New York: Meridian Books, 1957.

111

Английский текст основной части доклада воспроизведен в St. Vladimir's Theological Quarterly, 5:1/2 (1961), p. 114–115.

112

Ibid., p. 114.

113

См. главу X настоящей книги.

114

Rossner, John. Orthodoxy and the Future of Western Christianity. St. Vladimir's Theological Quarterly, 14:3 (1970), pp. 115–135; Macguire, Kenneth. Comments on Anglican Orthodox Relations. Ibid., 15:4 (1971), pp. 178–190; Barrois, Georges. Anglican–Orthodox Relations. Reflections of an Orthodox on some Anglican Comments, ibid., p. 191–211

115

Содружество святого Албания и преподобного Сергия (The Fellowship of St Alban and St Sergius) основано в 1928 г. совместно православными и англиканами. Первый Англикано–православный съезд состоялся 11 января 1927 г. в городке Сент–Олбанс, недалеко от Лондона, второй — там же, в декабре 1927 — январе 1928–го. Основной целью Содружества были молитва и деятельность, направленная на сближение Православной и Англиканской Церквей. В апреле 1931 г. в Хай–Ли собрался пятый съезд, на котором выступали протоиереи Сергий Булгаков и Георгий Флоровский и А.В. Карташев, на шестом съезде (Лондон, апрель 1932) выступал Н.А. Бердяев. В настоящее время центр Содружества находится в Оксфорде. — Прим. ред.

116

Op. cit., p. 189.

117

Современную оценку роли православных «Исповеданий» семнадцатого века см. в: Harakas, S. Creed and Confession in the Orthodox Church // Journal of Ecumenical Studies, 7:4 (1970), p. 721–743; более критическую оценку — в статье: Krivocheine, В. Is a New Orthodox Confession of Faith Necessary? St. Vladimir's Seminary Quarterly, 11:2 (1967), p. 69–72.

118

Англиканское содружество (англ. The Anglican communion), кроме Церкви Англии, включает и ряд ведущих от нее свое происхождение автономных Церквей, например Епископальную Церковь США. — Прим. ред.

119

Впервые опубликовано в St. Vladimir's Theological Quarterly, 13:1/2 (1969), p. 77–92. (По–русски опубликовано в сборнике статей прот. И. Мейендорфа «Православие в современном мире».)

120

Tittich, P. Biblical Religion and the Search for Ultimate Reality. Chicago: The University of Chicago Press, 1955, p. 85. (Paulus Tilhch (1886–1965), немецко–американский протестантский богослов и философ. — Прим. ред.)

121

Karl Barth (1886–1968), швейцарский протестантский богослов. — Прим. ред.

122

Teilhard de Chardm, Pierre (1881, Франция — 1955, Нью–Йорк), французский философ, ученый, католический богослов, член ордена иезуитов, священник. — Прим. ред.

123

Paul van Buren (1914–1998), американский протестантский богослов, пастор, Thomas Altizer (род. 1927), американский историк и богослов, William Hamilton (род. 1924), американский протестантский богослов, — сторонники христианского атеизма, теологического движения, возникшего в 1960–е, известного также как «теология смерти Бога». — Прим. ред.

124

См., напр., Church Dogmatics, IV, part three, first half, trans, by G.W. Bromiley. Edinburgh: T. and T. Clark, 1961, p. 461–478 (об эсхатологии и апокатастазисе), и Булгаков С. Невеста Агнца. Париж, 1945. С. 581–586.

125

Tilltck, P. Systematic Theology. Chicago: The University of Chicago Press, 1957, II, p. 148.

126

Rudolf Bultmann (1884–1976), немецкий протестантский теолог, историк религии, философ. — Прим. ред.

127

Tillich, P. Systematic Theology, p. 50.

128

Hamilton, W. Radical Theology and the Death of God. Indianapolis: Bobbs–Merrill Co. 1966, p. 92–93.

129

Игнатий IV (Хазим) (род. 1921, Сирия), выпускник Св. — Сергиевского института в Париже, епископ Лаодикейский (Сирия) с 1961, с 1979 патриарх Антиохийский. — Прим.ред.

130

Metropolitan Ignatius Hazim. Behold, I Make All Things New // St. Vladimir's Theological Quarterly, 12:3/4 (1968), p. 113.

131

John Macquarrie (род. 1919) — крупный англиканский богослов, профессор Оксфордского университета. — Прим. ред.

132

Macquarrie,J'. Principles of Christian Theology. New York: Charles Scribner's Sons, 1966, p. 265–267.

133

Tillich, P. Systematic Theology, II, p. 149. Позиция Тиллиха справедливо критикуется в: Tavard, George H. Paul Tillich and the Christian Message. London: Burns and Oats, 1962, p. 129–132.

134

Karl Rahner (1904–1984), один из крупнейших католических богословов. — Прим. ред.

135

Rahner, К. Theological Investigations. I., trans. By С. Ernst. Baltimore: Helicon Press, 1961, p. 183.

136

Симеон Новый Богослов. Слово XXIX. 290

137

Доклад, прочитанный на Совещании православных, лютеранских и реформатских богословов в Нью–Йорке весной 1975 года. (По–русски опубликовано в сборнике статей прот. И. Мейендорфа «Православие в современном мире».)

138

Федотов ГЛ. Новый Град. Нью–Йорк, 1952. С. 323.

139

Федотов Г.П. Новый Град. С. 327.

140

Кодекс Юстиниана I, 27, 2. 308

141

Мы подробно обсуждаем это положение в нашей работе: Justinian, the Empire and the Church// Dumbarton Oaks Papers, 22 (1968), p. 45–60.

142

О следствиях см.: Dvornik, F. Early Christian and Byzantine Political Philosophy. Origins and Background II // Dumbarton Oaks Studies IX, Washington, D.C., 1966.

143

Эклога. Византийский законодательный свод VIII века. Пер. Н.Э. Липшиц. М., 1965. С. 41.

144

См., например, 8–е и 10–е правила Халкидонского собора.

145

См, Constantelos, D.F. Byzantine Philantropy and Social Welfare. New Brunswick, NJ.: Rutgers University Press, 1968.

146

Русская Историческая Библиотека, 6. СПб., 1880. Приложение. С. 274–276.

147

О турецком периоде см.: Runciman, С. The Great Church in Captivity: A Study of the Patriarchate of Constantinople from the Eve of the Turkish Conquest to the Greek War of Independence. Cambridge, 1968.

148

Блестящий анализ этого спора см. в: Fedotov, G.P. The Russian Religious Mind П. Cambridge, MA, 1962.

149

До 1931 года Западно–Европейская епархия зависела от Московской Патриархии. В 1931 году митрополит Евлогий не смог подчиниться абсурдному и явно вынужденному требованию дать письменное заявление о «лояльности Советской власти» и временно перешел в юрисдикцию Константинопольского патриарха. — Прим. о. Иоанна Мейепдорфа.

150

«Отзывы епархиальных архиереев по вопросу о церковной реформе*. СПб., 1906, тома 1, 2, 3 и «Прибавления».

151

Меня поразило подобное отношение отца Иоанна к этому явлению Божьей Матери. В одном из писем я повторно задал вопрос. Он ответил: «Относительно моих ответов о Фатиме. если хотите, выкиньте их вовсе. Но по существу они отображают мое мнение по вопросу о желательном отношении к католичеству. Я думаю, что о. Александр (речь идет о протоиерее Александре Мене (1935–1990). — С.К.), поскольку он печатался в издательстве «Жизнь с Богом», приобрел несколько идеализированный взгляд на католичество. Я вполне понимаю, что в наше время католичество представляет собою наиболее сильный христианский голос и «силу», но нам тут, вблизи, виднее и его внутренний кризис (уменьшение на 80% кандидатов в священство), и довольно очевидная политика папы «повернуть машину» назад, к Первому Ватиканскому Собору. «Фатима» используется очень широко в этой политике. Фанатическое антикатоличество некоторых православных мне противно («карловчане» католиков перекрещивают), и питание нас, православных, достижениями современной католической мысли, с моей точки зрения, весьма желательно.

152

С 1990 года, когда задавались вопросы, ситуация резко изменилась. Рейтинг РПЦ к 1993 году значительно снизился.

153

Сегодня ясно, что Поместный Собор 1917–1918 гг. не только не признается образцом, но и всячески замалчивается. На Архиерейском Соборе, проходившем в Москве в марте–апреле 1992 г., было дано соборное поручение Суздальскому отделу и его главе митрополиту Питириму пе–реиздагь Деяния Собора. Прошло больше года, но об этом поручении никто не вспоминает. Деяния не только не переизданы, но даже и не подготовлены.