Наталья Сухинина

КУДА ПРОПАЛИ СНЕГИРИ?

Ред. Golden-Ship.ru 2012

Вместо предисловия

01 Колюпановские тайны

02 Детская душа детского доктора

03 Сергиев послушник

04 Помощь придет из России

05 Обуза

06 В пруду прописанное чудо

07 По семейным обстоятельствам

08 Скандальная женщина часть

09 Не послушествуй на друга своего

10 Не пожелай жены искренняго своего

11 Спасительница утопающих

12 Ангел с красивым почерком

13 Любовью зверя укротив

14 Ты будешь братом моей жене

15 Две жизни Евгении Ревковой

16 Купе на двоих

17 Тепло холодного источника

18 Брошка с Мадонной

19 Куда пропали снегири

20 Мужская жизнь в долине очарования

21 Три калача и одна баранка

22 Чем глубже скорбь

23 Бутылка Изабеллы от деда Ашота

24 Из молитв сотканная

25 Десять дней в счёт отпуска

26 Марин по имени Мария

27 Симеоном его зовите

28 Три красные розы в тонком хрустале

29 Плачь о палаче

30 Не прелюбы сотвори

31 Грустная мелодия для чайника со свистком

32 Горький мед с забытой пасеки

33 Милые бранятся - только ли тешатся

34 Солёный ветер по понедельникам

Вместо предисловия

В предисловии профессора Михаила Михайловича Дуна­ева к недавно вышедшему сборнику рассказов и очерков На­талии Евгеньевны Сухининой «Где живут счастливые?» (Троицкий собор, г.Яхрома, 2006 г.) читаем: «Сухинина учит Православию. Не догматике, разумеется, и не цер­ковным канонам - для того есть специальные книги. Она учит православному постижению жизни на простых жи­тейских примерах. А это-то читателю просто необходи­мо...». Это лаконичное - чёткое и краткое - выражение сути содержания сборника в полной мере может быть от­несено и к данной книге. Да сие и понятно, ибо один и тот же автор, подобные сюжетные и стилистические особен­ности.

Святое Православие - не просто доктрина (хотя и ей отводится место), которую можно было бы легко свести к определённым понятиям и ограничить системой. Пра­вославие - это духовная жизнь, духовный путь, жизнь по заповедям Божиим, поклонение Богу Духом и Истиной; познаётся оно в подвиге — на опыте, как и вкус пищи поз­наётся вкушением, а не исследованиями её. Как бы мы ни старались красиво и мудро построить схему Правосла­вия - врачевать мир, преображать его, наполнять добром и отрадой, будет не схема, а образ верным.

Непреходящая ценность свидетельств Наталии Ев­геньевны в том, что она с глубокой верой в Промысл Божий и бережным отношением к человеку подмечает то, что для многих не является чем-то значительным, да и просто не замечаемым в их постоянной житейской суете, в приземлённости, она проникновенно, художественно, необыкновенно тепло, как-то по-родному описывает то, что видела, о чём слышала, с чем сопри­коснулась. Рассказы Наталии Сухининой - это не отвлечённые трактаты, высушивающие мысль или пре­тендующие на некую учёность, а раскрытие того, что нас окружает, волнует, беспокоит, что рядом с нами, а может быть — и в нас самих.

Перед мысленным взором читателя встают многие и разнообразные судьбы людей с их горестями и радостями, с их бедами и счастьем, с их покоем и терзающим душу страданием... Но автор вовсе не стремится найти во что бы то ни стало виновных или возложить на них и без того тяжёлую ношу, а наоборот - он исполнен самого доброго желания помочь им встать, терпеливо разделить с ними бремя и указать на то, что единственно верный и спаси­тельный путь - в Святом Православии, там, где даются силы для борьбы и победы над тщеславием, гордостью, са­мопревозношением; там, где есть постоянная Небесная Помощь, где Сама Божия Матерь...- Она хранит «от от­чаянья материнские сердца, всегда посылая им надежду»; Она простирает Свой Небесный Омофор над святыми обителями, благословляет наши города и веси «синевой чистого неба...» (См.: «Спасительница утопающих» и др.). - И невольно вспоминается здесь призыв, обращен­ный ко всем нам, великого русского Пастыря святого пра­ведного Иоанна Кронштадтского (+1908): «Славь Рос­сия, славь каждый верный сын Церкви Небесную Заступни­цу свою, Матерь Божию, за матерние непрерывные милос­ти Её к России и к тебе. Только Её ходатайством Россия доселе цела, могущественна, славна. Можно сказать сме­ло, что если бы Россия всегда строго держалась благочес­тия, если бы русские все были крепко преданы вере своей и Церкви Православной, её величие и благоденствие возрас­тали бы из года в год, и мира её не было бы предела... Чего нам бояться бы тогда, имея Такую Заступницу, Которой любовь и могущество не имеют предела?!»

Воспроизведение житий Святых, как, впрочем, и другие описания, подаются настолько живо, жизненно, что не­вольно перестаёшь замечать окружающую тебя обстанов­ку, забываешь сегодняшний день и переносишься в чарую­щий мир рассказчика. - Вместе с преподобным Герасимом Иорданским живёшь в знойной пустыне, прикасаешься к ране тихонько стонущего льва и более того, вместе с «царём зверей» не идёшь, а бежишь на могилочку Препо­добного… («Любовью зверя укротив»). С преподобной Марией (назвавшейся Марином) исполняешься желанием послушно выполнять самые тяжёлые работы и усердно молиться «в сем лукавом и лицемерном веке» («Марин по имени Мария»). В общении с преподобным Симеоном Верхотурским уходишь «подальше от мирских треволнений, подальше, подальше...» («Симеоном его зовите»). Или с матерью-подвижницей разделяешь тяжёлую ношу детс­кой беды («Две жизни Евгении Ревковой»). Потрясающ своей жизненной правдой и вывод к этому рассказу: «Ду­мать о себе, конечно же, надо, но при условии, если больше не о ком думать».

Глубоко назидательно повествование о жертвенном подвиге дорогой всем нам святой Обители преподобного Сергия Радонежского в Смутное время - и не только. Словно набатом звучат мужественные слова смиренней­шего архимандрита Дионисия: «Братия!.. .Всё отдать на­до, а уж сами как-нибудь...Чтобы избавить Русь от зах­ватчиков, надлежит народу нашему собраться вместе. По отдельности не победить. А победить надо...» - И поле­тели из монастыря воззвания во все уголки родной земли... («Сергиев послушник»).

Рассказчица так же ведёт речь и о людях обыкновен­ных - таких, с которыми мы встречаемся часто, которые нас окружают, на которых подчас похожи и мы сами, и од­новременно происходящее в их жизни выступает как что-то необычное, понуждающее остановиться в нашем зем­ном беге и глубоко-глубоко задуматься: зачем ты явился в этот мир, для чего ты живёшь в нём, несёшь ли тепло и свет, не станет ли тебе горько в конце своего земного пу­ти за неисполненное высокое призвание христианина, да и просто человека,} А что ждёт тебя потом - за порогом этого пути?! (См.: «Детская душа детского доктора», «Обуза », «Ты будешь братом моей жене », «Купе на дво­их», «Брошка с мадонной», «Три красных розы в тонком хрустале», «Десять дней в счёт отпуска», «Из молитв сотканная»...).

Автору хочется выразить благодарность за раскрытие Заповедей Божиих, причём - методом самым доступным, наглядным, ярким и потому действенным! Хотя здесь и мало радости, больше горечи, но ведь большинство ле­карств не сладкие! - «Все мы виноваты друг перед дру­гом». И эта виновность просматривается не в каких-то великих делах (мы их не творим), а, как правило, в мело­чах, из которых и складывается наша жизнь. - «Мы про­зреваем, мы хотим пойти за Христом и идём туда, где все­го вероятнее встреча с Ним. В храм. И вот первое, что мы видим - искажённое лицо храмовой уборщицы, подтираю­щей пол. Ей наплевать, что вы прозреваете. Она только пол помыла, а вы ей опять грязищу. «И чуть ли не тряпкой в лицо: намазалась, платок-то надвинь, завлекать в ресто­ране будешь, ишь, вырядилась!.. » Или в бок во время служ­бы: «Как стоишь?..» - Нужно ли говорить, к чему приво­дит такая «миссия ». - Суть Заповедей можно вместе с ав­тором свести к одному: «Идти, освободившись от греха. И - не оглядываться. Не оглядываться. Иначе - беда...» (См.: «Не послушествуй на друга своего», «Не прелюды сотвори», «Не пожелай жены искренняго твоего»).

Рассуждения Наталии Евгеньевны о гневе приближают­ся к наставлениям святых Отцов Церкви. - «Самое глав­ное, чего не переносит гнев - молчание...Сожми губы и молчи...Трудно бывает смолчать... Неопровержимые аргу­менты зудят на кончике языка, кажется, произнеси я их, и они повергнут в смущение моего такого же разгорячённо­го и красного от гнева оппонента. Обман! У оппонента свои неопровержимые аргументы» («Милые бранятся -только ли тешатся?»).

Всё величие материнского жертвенного сердца показано в рассказе «Чем глубже скорбь...». - Его можно было бы назвать и иначе: «Жизнь ради детей». - Прочитав этот рассказ, мысленно поклонишься Елене и Людмиле и возбла­годаришь Господа, что есть такие люди.

В глубоко психологичной повести «Солёный ветер по понедельникам » убедительно показана ответственность за тех, кого мы «приручили ». Бросивший сегодня на произ­вол судьбы домашнее животное, верно ему служившее, завтра оставит в беде и когда-то близкого ему человека, друга, родного! Ведь чёрствость, как и другие пороки, если с ними не ведётся борьба, быстро растут и своими ядови­тыми плодами отравляют мир.

Трогательно и поучительно описание Прощёного вос­кресенья, на следующий день после которого, мы вступаем «в чистые воды Великого поста отмытыми собственным покаянием» («Не послушествуй на друга своего»)... А как светлеет наша душа после того, когда мы, осознав свою вину и победив самость, искренно попросим прощения! — Читаем: «И я решила, будь что будет. Позвонила. Таня взяла трубку. Я говорю, это Ирина, ты меня прости за всё. И Олегу передай, что прошу у него прощения. И так легко стало! Какое это удивительное чувство - чистая совесть. Нам бы эти праздники каждый день праздновать, а мы из них событие делаем. Вроде как подвиг — человека простить. А это наша обязанность перед Богом» («Де­сять дней в счёт отпуска»).

Особые страницы отводятся рассказам о святых источниках, несущих чудесную помощь даже при тяже­лейших онкологических заболеваниях. - «Идите на источник, — благословляет игуменья одной из святых обителей. - Если верующие - поправитесь, если неверую­щие - я вам помочь не могу». «Мы сюда очень любим при­езжать, - свидетельствуют паломники.- Вот, водички набрали, в храм зашли, помолились. Хорошо здесь. По­кой, благодать. Святое место». (См.: «В пруду пропи­санное чудо», «Колюпановские тайны», «Тепло холод­ного источника»).

Связь с умершими, или, как говорим, общение Церкви земной с Церковью Небесной, что отмечается в рассмат­риваемой книге, вызывает радость, утешение, бодрит — молитвенная жизнь продолжается, любовь действует, добро не исчезает... «Может быть, папина душа, - возво­дит в Небесную Высь свои скорбные очи дочь, едущая хоро­нить своего отца, - в этот ночной час напомнила о себе, просила молитв? И я стала молиться, стоя на холодном степном ветру под звёздами, и, как всегда бывает после молитвы, отпустило, стало легче» («По семейным обс­тоятельствам»).

А вот очерк «Куда пропали снегири?» надо с особым вниманием прочитать невестам и будущим матерям. - Появилась у бабушки тревога в душе при встрече с моло­дым человеком — прислушайся, внучка, к её чуткому стар­ческому сердцу. Иначе придётся долго смотреть в окошко и наконец спросить: «Куда пропали снегири, бабушка?»

Даже присутствующий в рассказах юмор удивительно светлый - нисколько не обижая человека, он мудро понуж­дает его взглянуть на себя со стороны и увидеть свои не­достатки, свою обнажённость...

Короче, с первых строк книга захватывает внимание и удерживает его до конца. В каждом не только целом рас­сказе, но и в отдельных его абзацах, читатель находит то, что его волнует, трогает даже до слёз, то, что ему нужно, что помогает правильно взглянуть на мир, на свою жизнь, на своё земное призвание.

- Всё в книге «Верно. Глубоко. Жертвенно» (См.: «Скан­дальная женщина»).

И снова вспоминаются наставления святого Иоанна: «Надобно стяжать сердце чистое, сокрушенное и смирен­ное, простое, мягкое и нежное, которое легко чувствовало бы ядовитость каждого греха, которое болело бы от все­го, что противно Святейшему Господу и своей болью извлекало слёзы, очищающие скверны сердечные... Надобно стяжать любовь к добродетели или к святой жизни».

Собиранию всего этого и помогает предлагаемая кни­га.

Константин Ефимович Скурат,

заслуженный профессор

Московской Духовной Академии

КОЛЮПАНОВСКИЕ ТАЙНЫ

Варенье с привкусом экзотических, диковинных плодов, цвета малахитового.

- Фейхоа?

- Нет.

- Киви?

- Не угадали.

- Сдаюсь.

- Крыжовник. Половинку апельсинчика добавила, для вкуса.

Чаёк с таким вареньем, да беседа сердечная - отра­да для сердца путешественника. Особенно для моего. Потому что я очень долго ждала этой встречи и раду­юсь - не нарадуюсь, что она состоялась. Для меня Та­мара Михайловна Норкина - это длинные узкие кон­верты, подписанные разборчивым и одновременно торопливым почерком. Тульская область, посёлок Заокский... Моя постоянная читательница, скорая на доброе слово. Уже два года переписываюсь с ней, а к встрече подтолкнуло... чудо. Еду в маршрутке, а сзади две женщины громко разговаривают. Одна рассказывает, другая охает: «Ну надо же, ну надо же...»

- А источник, говорят, от всех болезней лечит, там жила придворная дама, Екатерина II её очень ценила, а она ушла от царицы и стала монахиней, хотя сама и княжна была. Источник на том месте, от всех болез­ней лечит. - Надо же...

Я затаила дыхание. Где он, тот источник? Пока раз­думывала - спросить, не спросить, женщины вышли. Раздосадованная, пришла в редакцию. А мне письмо от Тамары Михайловны Норкиной вручают. Чудны дела Твои, Господи! Читаю: «Была я недавно на свя­том источнике, это совсем недалеко от нас, рядом с древним городом Алексиным. Там жила подвижница и прозорливица, блаженная старица Евфросиния, Христа ради юродивая, княжна земская, фрейлина императрицы Екатерины И».

Скор Господь на помощь нам, грешным. Теперь-то уж знаю я адрес святого источника. Пишу Тамаре Ми­хайловне: «Приеду». И вот уже и чаёк с экзотическим вареньем пьём, обсуждаем предстоящую поездку. Завтра с утра в путь.

В храме Свято-Казанского женского монастыря в селе Колюпаново я впервые увидела её икону. Строгий лик, взгляд требовательный, даже жёсткий. В правой руке - крест, в левой - чётки.

Блаженная старица Евфросиния, я пришла к тебе после случайно услышанного разговора в общест­венном транспорте, после подоспевшего вовремя письма дорогой моей читательницы Тамары Михай­ловны. Пришла, наспех собравшись и, по сути, ниче­го не зная о тебе. Примешь ли ты меня, иссуетившуюся и грешную? Взгляд требовательный и даже жёсткий. Я не выдерживаю его.

Ох уж этот институт благородных девиц! Сколько блистательных особ вышло из твоих стен, сколько красавиц твоей «смольной ориентации» стало укра­шением царских дворцов, сколько лёгких ножек твоих выпускниц скользило по желанным паркетам и шелес­том вееров ненавязчиво, да требовательно торило се­бе путь к высотам царского расположения. Княжна Вяземская была одной из них. Закончив Смольный институт, стала фрейлиной при дворе императрицы Екатерины. Много раз скучающая императрица при­зывала к себе молоденькую фрейлину разгонять тоску и развлекать разговорами. А круг её знакомств! Князь Александр Львович Нарышкин, сам Суворов, князь Юрий Владимирович Долгорукий, князь Вяземский. К этой заманчивой жизни шли, эту заманчивую жизнь завоёвывали, к ней стремились, её жаждали. А княж­на Евдокия Вяземская - её оставляет.

История её ухода от блестящих паркетов удиви­тельна. Она бросает свои одежды на берегу большого и глубокого пруда в Царском Селе. Всё. Княжна, купа­ясь в пруду, утонула в нём. Её больше нет. Она вычерк­нута из жизни. Переодевшись в бедное рубище, она идёт странствовать и уже никто никогда не узнает в ней блистательную княжну Вяземскую. Она берёт на себя самый тяжёлый, по нашему разумению, нечело­веческий подвиг - юродства. Презреть всё, стать как бы безумной и этим принести в жертву Господу свой разум, свой интеллект - источник гордыни и тщесла­вия. Распять себя, сравнять с землёй, отдать на всеоб­щее поругание. Таких выпускниц Смольный не знал, да и Россия вообще не знала. Их очень немного. Юро­дивых Христа ради можно по пальцам пересчитать. Женщин в этом списке совсем мало, а уж фрейлин царских...

И пошла по Руси юродивая старица Евфросиния, до­ила коров на скотном дворе одного из Вологодских мо­настырей, в другом монастыре пекла просфоры. А ког­да уже непомерным физическим трудом окончательно распяла свою плоть и готова была к молитвенному под­вигу, пришла в Москву к митрополиту Платону, рас­крыла ему свою тайну. Просила об одном: скрыть её от преследований мира, благословить на дальнейший мо­литвенный подвиг юродства. Митрополит Платон от­сылает её с запиской в Серпуховской Девичий монас­тырь. Но не в самом монастыре поселилась блаженная, а за его оградой, в маленькой убогой хижине. Было у неё много кошек и собак. С собаками она и спала на голом полу, а если кто начинал её ругать - с собаками, на полу, как так можно, она отвечала коротко: «Я хуже собак». На полу стояло корыто. Старица стучала в ко­рыто палкой и все собаки и кошки сбегались к нему.

«Кушайте, кушайте, дорогие мои!» - ласково приго­варивала блаженная.

Одевалась Евфросиния во власяницу, носила же­лезные вериги, зимой ходила босиком. Голова её бы­ла стрижена, она обматывала её тряпкой, а сверху надевала шапочку. На шее носила железную цепь и большой медный крест. По ночам ходила вокруг мо­настыря и пела псалмы. Собирала разные травки в монастырском бору, давала их больным, пригова­ривая: «Пейте и будьте здоровы». Её знали все в Сер­пухове, любили, но были такие, что гнали. И она уступает гонителям, переселяется в деревню Колюпаново Алексинского уезда к Наталье Алексеевне Протопоповой, владелице деревни. Та души не чает в блаженной старице. Построила ей светлую горни­цу, внутри отштукатурила, деревьев вокруг насадила. Блаженная поместила в этих хоромах... корову. А са­ма облюбовала себе тесную, душную каморку. Моли­лась много, ела мало. Хотя Наталья Алексеевна рас­порядилась кормить её хорошо, всё отдавала своим «сожителям» - кошкам и собакам. Не они питались крохами с её стола, а она - тем, что оставалось от них.

Как не пыталась старица скрыться от людских глаз, а молва быстро нашла её и в Колюпаново. Своим сми­рением, умерщвлением плоти, постоянной молитвой старица достигла высокого духовного совершенства. Этим даром пользовалась щедро на благо людей. Ис­целяла, предсказывала, предупреждала... Много чудес на счету блаженной старицы Евфросинии. Шли к ней не только из Алексина и Серпухова, а отовсюду. Вери­ли её предсказаниям, надеялись на её исцеления. Она любила уходить за версту от Колюпаново, в уединён­ное красивое место близ Оки, молилась подальше от людских глаз. Здесь же выкопала колодец. Купалась в нём зимой и летом. Многие видели, как шла она зи­мой от источника с непокрытой головой, босая и ра­достная, приговаривая: «Берите воду из моего колод­ца и будете здоровы».

Умерла блаженная Евфросиния тихо и легко. Так, как умирают великие подвижники. Произошло это 3 июля 1855 года. Было ей сто двадцать лет. Во время погребения старицы произошло чудо, о котором гово­рили в окрестностях Алексина много, с трепетом и удивлением. И потомству передавали, чтобы не поросло забвением. Благодетельница старицы Наталья Алексе­евна Протопопова тяжко болела, уже много лет не ходила и её принесли на панихиду по усопшей Евфросинии в кресле. Вдруг во время Херувимской песни боль­ная закричала: «Вы ничего не видите! Мать Евфросиния встала из гроба и идёт исцелить меня». Больная, к изум­лению всех, встала с кресла, и пошла к гробу блаженной старицы. Склоняется над гробом, берёт руку покойной: «Благодарю тебя, мать святая, что меня исцелила», - и возвратилась на своё место в кресло.

Все стояли потрясённые.

Её могила нынче в самом храме Казанской Божией Матери. Слева от иконостаса под мраморным надгро­бием. Получилось так, что я сначала пришла в храм, а потом уже на источник. Помолилась блаженной Евфросиньюшке: «Благослови искупаться в твоём источни­ке, уж очень морозный сегодня день, страшновато».

Из трёх небольших труб рвётся из-под земли свя­тая вода. Крест над источником, припорошенная над­пись, такая сердечная, такая добрая, что кажется, будто голос блаженной старицы слышишь: «Берите воду из моего источника и будете здоровы». Набира­ем водички и, забыв про мороз, входим в небольшую купальню. Полотенце примёрзло к стене купальни.

Солнце ярко светит и серебрит снег. Господи, благо­слови! Благослови и ты, блаженная старица! На Руси всегда шли к блаженным и просили их помолиться. И мы просим: «Помолись за нас, святая старица, нам без твоих молитв, как и без воды твоей исцеляющей ледяной, не обойтись».

- Я в прошлый раз привезла водички домой да и вы­пила её всю быстро. И компоты стоят в холодильнике, и соков наделала, а вкуснее евфросиньюшкиной во­дички всё равно нет, - поделилась Тамара Михайлов­на Норкина.

Предсказала старица: после её смерти на месте по­гребения будет стоять обитель. Стоит. Свято-Казанс­кий женский монастырь. Пока небольшой, правда. Все­го три монахини и три послушницы подвизаются там. Службы совершаются по выходным и праздникам, ма­тушку, старшую монахиню, которая за настоятельни­цу, зовут... Евфросиния. Матушка Евфросиния верой и правдой служит блаженной старице Евфросинии и рас­сказала мне много удивительных современных историй исцелений по молитвам блаженной старицы.

- Приезжала женщина с пятилетним мальчиком. Когда? Да месяца два назад, не больше. Мальчик-то слепой. Приложился к могилке Евфросинии, мама приложилась, просили, очень просили. Потом на ис­точник я их повела. И - прозрел мальчик! Не отказала Евфросиния. А бесноватые люди, несчастные! И их не забывает святая старица.

Чудеса-то, они здесь, у гроба, постоянно соверша­ются.

Прозревший ребёнок, освободившаяся от одержи­мости женщина... сколько человек утешила и исцели­ла старица, напоив из источника и окатив святой во­дицей. Когда беседовали с матушкой Евфросинией в монастырском храме, подошёл к ней мальчик. В красной курточке, худенький. «Куда поставить свечку за папу? Папа у меня умер». Матушка подхва­тилась, подвела мальчика к могилке блаженной: «По­молись». Потом показала куда свечку поставить. У ис­точника я увидела знакомую красную курточку. Мальчик набирал воду в пластмассовые бутылки - од­ну, две, три...

- Не многовато тебе будет?

- А я с мамой, с сестрами, не один. Знакомимся. Оказывается, семейный детский дом.

У Нины Всеволодовны Першиковой пять своих детей и шесть приёмных. Десять лет уже их семейному дет­скому дому, что в деревне Сенево под Алексиным. Живут, как и все, нелегко, но не унывают, корова есть, поросята, куры. «А уж собаки да коты, это само собой, это для детей обязательно». Недавно умер муж - Виктор. Я вспоминаю, как молился у могилки Евфросиии в храме Петя за своего усопшего папу и становится на душе спокойно. Евфросиния ведь помо­гает страждущим и сейчас. Так разве не поможет большой русской семье, оставшейся без кормильца и без отцовского попечения?

- Мы сюда очень любим приезжать. Вот, водички набрали, в храм зашли, помолились. Хорошо здесь. Покой, благодать. Святое место.

А это что такое? Небольшого роста мужичок чир­кает спичкой, с удовольствием затягивается, это у свя­того-то источника.

- Нельзя здесь курить, - говорю, - источник свя­той, здесь с молитвой надо.

Смотрит непонимающе.

- Вы знаете про святую Евфросинию?

- Да вроде верующая была. Мне-то без разницы, я сюда за водой прихожу. Вода уж больно хороша. Я, как выходной, на санки канистру и к источнику. Кило­метра три до моего дома, не больше.

Да, многие местные жители приходят сюда просто за водой, не зная, что это за родник такой, не ведая ничего об удивительной жизни княжны Вяземской, блаженной Евфросинии. Но и их принимает старица и к ним обращает свои ласковые слова, написанные на плите перед колодцем: «Берите воду из моего колодца и будете здоровы».

А верующие читают здесь, у источника, акафисты, купаются с надеждой и верой, молчат. Тихо постоять у святого источника - это непременно. И попросить в молитве своей уединённой...

О многих чудесах не узнает матушка Евфросиния и не запишет их в свою книгу чудес. Потому что не расскажут о них люди. О них будут знать только двое: молящийся человек и блаженная старица. Гос­подь благословит их тайну, тайну колюпановского источника. Но зато вопиющие чудеса будут переда­ваться по цепочке по всей нашей святой Руси. Маль­чик прозрел, всего два месяца назад, бесноватая исцелилась. Матушка Евфросиния зовёт всех жела­ющих:

- Приезжайте. До Алексина доехать, а там и пеш­ком можно. А если машиной, то через Алексин к сов­хозу Авангард, а там указатель - святой источник.

Её жизнь была беззаботной, благополучной, блиста­тельной. Она променяла её на трудную, подвижничес­кую, не досягаемую для нас жизнь в юродстве Христа ради. Великий подвиг, который не вместить в сердце, не осознать умом. Но - не стало княжны Вяземской и ни­чего не изменилось в придворной жизни. Те же балы, те же интриги, те же блистательные карьеры и унизитель­ные падения. Но - появилась юродивая, жившая в душ­ной, вонючей хижине, спавшая на полу с собаками («я хуже собак»). А ещё, когда говорили, что у неё в хижи­не нестерпимая вонь, она улыбалась и говорила: «Это мне вместо духов, уж больно я духи любила».

Она оставила нам свою непостижимую жизнь, перед которой содрогается сердце и затихает, едва почувство­вав, едва осознав в себе её приоткрывшийся особый смысл. Она оставила свою могилку, к которой можно припасть, и просить, и молиться, и плакать, не таясь и не стыдясь слёз. Она оставила источник, на который зовёт и обещает исцеления. Богатая княжна Вяземская не смогла бы оставить нам такого богатого наследства.

 

 

ДЕТСКАЯ ДУША ДЕТСКОГО ДОКТОРА

Они стояли у дверей ещё закрытой амбулатории, тесно прижавшись друг к другу. Женщина с опухшим от слёз лицом и мужчина с напря­жённым, остановившимся взглядом. На руках у муж­чины завёрнутый в байковое одеяло ребёнок, притих­ший, перепуганный.

- Доктор, - женщина бросилась к Сергею Владими­ровичу, - доктор, помогите, беда у нас... - и заплакала.

- Оля, помолчи, я расскажу, - мужчина взял ини­циативу в свои руки. - Вчера вечером всё было нор­мально. Дениска играл, поужинал, заснул быстро. А утром стали будить его в сад, а он на ножки не вста­ёт, падает...

Полиомиелит? Похоже. Доктор ещё звенел амбулаторскими ключами, а уже взвешивал все «за» и «про­тив». По вымытому с вечера коридору - в маленький кабинетик с одним окошком.

- Разверните ребёнка... Так, Денис, говоришь? - сейчас главное расположить его и незаметно ощупать ножки. - Ты, Денис, когда вырастешь, кем решил стать? Так... Что молчишь? Думаешь, я кому-нибудь расскажу? Нет, брат, обещаю, никому ни слова. Та-ак. Хорошо...

- Военным буду, - сказал Дениска, да так бодро, будто и не его принесли сейчас в одеяле.

- Военным - это, конечно, хорошо. Но ведь воен­ные видел, как маршируют - раз-два, раз-два. Так маршировать надо уметь, а ты в одеяле, на папиных руках...

- А я умею маршировать! - почти выкрикнул Де­ниска и вдруг спросил: - Показать?

Мальчик спустил на пол ножки в голубых колгот­ках, легонько спрыгнул с кушетки и... пошёл бравым шагом к стеклянному шкафу с инструментами. Потом резко развернулся, отчеканил несколько шагов обрат­но и, довольный произведённым эффектом, сел на краешек кушетки, где сиротливо распласталось клет­чатое байковое одеяло.

Доктор отвернулся к окну, едва сдерживая смех. Родители ошарашенно смотрели друг на друга и мол­чали. Денис победно восседал на кушетке.

Первым пришёл в себя папа:

- Раз ты будешь военным, пойдём сейчас в магазин, купим тебе подарок.

Дениска встрепенулся:

- Какой?

- Думаю, как будущему военному, хороший ар­мейский ремень тебе не помешает.

Все ушли на своих ногах. Первый сегодняшний паци­ент оказался совершенно здоровым человеком. А то, что он хитренький? Ну, с кем не бывает! Так не хочется иногда вставать на ножки, когда предстоит детский сад, школа, командировка, смена у станка... Он потом целый день вспоминал хитренького мальчика и улыбал­ся. Ведь Дениска-то - его родственная душа. Он тоже хотел быть военным. Вернее, военным врачом, но в во­енно-медицинскую академию поступить не получи­лось, поступил в медицинский институт с единственной целью - отучиться первый курс и перевестись. А тут практика в детском отделении. Четырёхлетняя девочка с гнойным аппендицитом. Белокурые локоны, бескров­ные губки, испарина на маленьком бледном лбу. После операции он сидел на краешке её кровати, молодой, красивый юноша, ещё и не думающий о собственных детях. Сидел и держал в руках её слабую ладошку: сле­дил за пульсом. Девочка дышала неспокойно, локоны разметались по подушке, она с трудом открыла глаза, увидела дядю и вдруг потянулась к нему тоненькими ручками, обхватила за шею, прижалась. Наверное, тог­да и родился в нём детский врач. Я спросила: «Когда? » Он рассказал эту историю. - Наверное, тогда...

Студента Сергея Великородова не оказалось в списках военно-медицинской академии. И в списках выпускников - соответственно. Но наша отечествен­ная медицина ничего от этого не потеряла. Напротив, выиграла. Потому что педиатр, за двенадцать лет вра­чебной практики не привыкший к детскому страда­нию, а принимающий каждого ребёнка, как своего собственного - приобретение несомненное.

Когда он сказал «надо больных детей любить, как собственных», я усомнилась, а возможно ли это вооб­ще. Он, конечно, сказал не о себе, а просто как об эта­лоне врача - так надо. Надо, кто же спорит? Но разве возможно? Собственный ребёнок для каждого из нас особая боль, его беды - рубцы на нашем сердце, к ста­рости-то сердце всё в рубцах. Маленькие детки - ма­ленькие бедки... А насчёт чужих, как своих - это уже некое декларирование, не больше. Но я поторопилась с выводами. Бывает, оказывается, бывает.

Тридцать восемь лет - возраст ли для мужчины? Сергей Владимирович Великородов красив - муже­ственное лицо, подтянутая спортивная фигура. И глаза... В глазах такая боль, что не выдерживаешь взгляда, отводишь в сторону. Глаза напитаны чужой детской болью, как своей. В посёлке Семхоз каждый ребёнок от колясочного грудничка до нескладного подростка, строящего из себя крутого мужчину, про­шёл через великородовские руки. На автомате трени­рованный мозг выдаёт сразу же данные истории бо­лезни.

- Андрей, здравствуй, - и тут же: «1980 год рожде­ния, родовая травма. В 10 лет двусторонняя пневмо­ния». - Да ты никак куришь? Бледный очень... Для те­бя это смерть... Тут недавно хоронили одного, курил, а тоже, как ты в детстве, пневмонию перенёс. В одно­часье сгорели лёгкие...

Пугает. У страха глаза велики. Этих крутых дурале­ев и напугать не грех. Мать всё больше уговорами: «Андрюшенька, не кури, ради меня...» А он мужчина, он по-другому. Иногда специально жёстче, чем пола­гается.

Ходили в прошлое воскресенье с сыном Никитой на баскетбольную встречу. Играл бывший пациент Дима Степанов. Слабенький всегда был, но занялся спор­том, окреп, развился, теперь под два метра, красавец. Сергей Владимирович специально взял сына посмот­реть на красавца Диму. Тоже педагогика - пусть зна­ет, человек много может, если многого захочет. Ники­та уже давно привык, что отца в посёлке знают все от мала до велика. Он привык, что отец часто говорит ему: «Прости, не получается», - когда уже совсем собрались на лыжах или на аттракционы в Сергиев Посад. Когда отца назначили ещё и главврачом амбу­латории, Никита вовсе не обрадовался. Он сразу просчитал: приём больных до ночи плюс ещё всякие заморочки главврача. И так живёт в своей амбулато­рии, а теперь пропишется там, что ли?

Дочка, та постарше, та понимает. Впрочем, как и жена Людмила. Что делать, раз участок у Сергея - даль неоглядная, частные небольшие домики по по­сёлку, как цыплята по лугу. В каждом доме или доч­ка, или сын, или внук, или внучка, или те и другие вместе. А болеют все. Есть, конечно, особые дома. Дома, к которым он прикипел. В его семейном альбо­ме небольшая фотокарточка очаровательного ребён­ка. Девочка капризно надула губы, а сама вот-вот расхохочется. Леночка... Долгожданное, выстрадан­ное дитя. Роды были трудные, девочка родилась сла­бенькая, а тут ещё инфекция, срочно надо переливать кровь. Группа редкая, сбились с ног, и оказалось, что только великородовская кровь может спасти ребён­ка. И потекла по жилам девочки кровь доктора, ста­ла девочка расти и крепнуть, хорошенькая, благоразумненькая хохотушка.

...Утром он уже допивал чай, прикидывал, с чего начнёт свой амбулаторский марафон, как влетел в его квартиру бледный Леночкин отец.

- Скорее! Задыхается...

В чём был - на улицу. Бежал по посёлку, никого не видел, хотя его видели многие, почтительно уступали дорогу, смотрели вслед. Он знал, что может не успеть, он сразу понял, что это такое.

Каждая минута дорога. Дома билась в истерике Леночкина мама, Леночку сводили судороги. Два мок­рых полотенца, массаж...

- Помогите мне!

Но мама не помощница, отец тоже. Зажав волю в кулак, к доктору подошла бабушка. Как долго тянет­ся время. Как быстро оно летит. Пульс не прослуши­вается. Почти...

- Бегом в ванную, несите мокрое полотенце.

Слабый, совсем слабый пульс. Массаж сердца. Ру­ка совсем занемела, он не ощущает её. Крошечный ко­мочек в его больших ладонях. Надо сделать искус­ственное дыхание. Доктор склоняется над девочкой, пытаясь приоткрыть её маленький ротик. Когда она открыла глаза и виновато как-то улыбнулась, он го­тов был засмеяться от счастья, но он от «счастья» -заплакал. Он и сейчас слегка отворачивается и протя­гивает мне Леночкину фотокарточку:

- Красавица, правда? Всё у нас хорошо.

Когда Леночка вырастет, родители обязательно расскажут ей, как доктор Великородов выцарапал её из лап смерти. А когда сама Леночка станет мамой, она расскажет об этом своим детям. И внукам расска­жет. И если кто-то из них вдруг надумает пойти в ме­дицинский, она совсем не удивится: может, это насле­дственное, ведь в её жилах течёт докторская кровь.

Год назад Великородов вздохнул свободно: амбу­латория приобрела наконец старенький автомобиль, и теперь ему не надо бить ноги по поселковым больша­кам. Полгода назад автомобиль украли. Увели прямо из-под окон амбулатории. Говорит об этом как о пре­дательстве.

- Все в посёлке знают, что без транспорта мы как без рук. У всех дети, не дай Бог что случится, бывает, каждая минута дорога. Ведь свои, не чужие позари­лись. Или у них детей нет?

Тогда он закрылся в спальне', долго лежал, смотрел в потолок. Не хотел никого видеть. Жена испугалась:

- Тебя, Сергей, предали. Уходи, без работы не ос­танешься.

Оно так, конечно. Только ведь предали двое-трое, а остальным он нужен. И опять шагает он, «безлошад­ный», по поселковым тропинкам, обходя лужи, поспе­шая по вызову. Купить бы старую какую колымагу, лишь бы колёса, лишь бы не на ногах, но покупка эта в амбулаторном бюджете не значится, а из оклада участкового врача даже на велосипед накопить невоз­можно.

Редчайшее сочетание - детская душа и мужской ха­рактер. Как правило, одно исключает другое, но если уж уживаются вместе два этих качества, то рождают удивительный человеческий тип. Этот тип способен жить в современных условиях, не ломаясь, но и не пе­реступая за черту совести. Редкий тип. Великородов яркий его представитель.

Его жизнь на виду всего посёлка, ничего не остаётся здесь незамеченным. Ни новые джинсы, купленные к именинам, ни мешки под глазами после пережитого предательства. Знают здесь и его историю с квартирой. Долго Великородовы ютились по углам. Дочка подрас­тала, а очередь на жильё вальяжным шагом, не торопясь, продвигалась к прекрасному далёко. Ходил. Напоминал. Обещали. Но вот сдали новый дом, но что-то там не рас­считали, не предусмотрели - в другой раз, в другой раз уж обязательно... Но и другой раз не приблизил их к но­воселью. Опять сдаётся дом. Опять списки не украшает фамилия участкового педиатра. «Всё, решил- уйду!» Хороший друг, который до сих пор помогает, хотя и стал «новым», нарисовал картину достойной жизни, при ко­торой дети будут сыты, жена довольна, а сам он ощутит себя в кои веки кормильцем, главой семьи. Возразить было нечего, тем более сдали дом...

- Я ухожу, - пришёл он к чиновнику в поссовет. -Меня опять обманули с квартирой. Я не мальчик. Как буду смотреть в глаза детям?

Конечно, чиновник знал цену доктору Великородову. Конечно, знал. Он набрал номер, с кем-то мило по­калякал, как бы между прочим, посетовал, что опять остался участковый доктор без жилья и надо что-то придумать...

- Всё, иди за ордером, квартира твоя. И работай, не выдумывай!

Сергей Владимирович не верил своим ушам. Он представил, как торжественно объявит своей жене, что скоро у них новоселье, что у детей будет своя комната, что они купят красивую мебель. Он столько ночей не спал из-за жилья, он столько здоровья угробил в поселковых кабинетах, он столько пере­страдал и переунижался. И вдруг так, походя, под смешки о погоде...

- Нет, — сказал он твёрдо. - Я ухожу.

- Ты сумасшедший, - сказали ему по ту сторону стола.

Ушёл. Подрядился в сотоварищи фотографа. Пла­тили неплохо, но вспоминает об этом как о непосиль­ной ноше.

- Я поддался. Захотелось доказать себе, что могу зарабатывать, если захочу. Но шёл домой, поселковые детки навстречу, а я глаза прячу - стыдно. Сначала взял полставки. Потом вернулся. Врач не имеет права на такие эксперименты. Я до сих пор считаю, что отка­тился далеко назад как врач, потерял форму.

Так считает, пожалуй, один он. Все остальные ду­мают, что такого врача, как в Семхозе, поискать не только в Московской области. Семхозовские дачни­ки, если хоть один раз переступают по случаю порог амбулатории, становятся постоянными пациентами Великородова. К нему едут из Москвы, к нему зво­нят и просят консультаций, к нему с высокими реко­мендациями посылают своих знакомых. Он не отка­зывает никому. Потому что врач. Потому что врач от Бога.

А квартиру он получил совсем недавно. Хорошо, что новому главе администрации не надо было за­прашивать на Великородова характеристику. Он прекрасно знает его, знает цену ему, знает, что Сер­гей Владимирович - талантливый врач, редкий чело­век. Как может, помогает. Новое здание амбулато­рии с его помощью заложили. Великородов уверен: придёт за помощью, от него не отмахнутся. А что ещё надо?

Давно, когда совсем молодым, после института, бросили Великородова на «Скорую помощь», он толь­ко первые три дня ходил растерянным. Потом взял се­бя в руки, раскрутился так, что до сих пор помнят на «скорой» те благословенные времена, когда все жили как одна семья. И когда залётная комиссия уволила диспетчера «скорой», женщину-инвалида, они встали за неё стеной. Сам Сергей лежал тогда в больнице. Он оделся и ушёл из палаты. Искать справедливость. А когда нашёл её, вернулся долечиваться. Правда, его тогда со скандалом выписали за нарушение больнич­ного режима, он не роптал - всё правильно, он бы то­же так... Тогда сосед по палате, пожилой, воевавший, сказал ему:

- Ну, парень, ты даёшь! Смотри, с твоим характе­ром врагами обделён не будешь.

Это нормально, считает Великородов. Враги - это нормально. Для мужчины, который занимается делом, это как шрамы на лице. Разве можно быть всеобщим любимцем? Даже артисты имеют как по­клонников, так и ненавистников. А он врач. Он участковый доктор, его участок соткан из судеб, из имён, из лиц. Даже случается порой так, что вче­рашний враг, прознав в нём человека достойного, становится другом.

Дышащий перегаром верзила жалуется на боли в пояснице. Пришёл за больничным. Сергей Владими­рович пишет в истории болезни «алкогольный синд­ром» и отправляет восвояси. Верзила требует, «а то будет хуже...» Великородов выставляет его из кабине­та. А вечером, когда амбулатория опустела и он сде­лал первые три шага в сторону дома, верзила вырос перед ним:

- Не боишься, доктор, по тёмным улицам-то хо­дить? Смотри, скоро повидаемся...

И повидались. Сергей Владимирович шёл на сроч­ный вызов по уже совсем тёмному посёлку. Был креп­кий мороз, узкая тропочка петляла среди заснежен­ного пустыря. Верзила вырос перед ним, сумрачно посмотрел в глаза и... посторонился. Врач не оболь­щался, знал, сейчас догонит, и надо быть готовым ко всему. Заскрипел сзади снег. Не оглядываться...

- Куда собрался, доктор, в такую темень?

- На вызов. У ребёнка трёхмесячного температура под сорок.

- Куда идти-то?

- Да сам точно не знаю, сказали, в эту сторону, ка­кая-то улица Дзержинского...

- Пойдём, провожу...

Проводил. Подождал на улице. Обратно шли вмес­те. Конечно, не друзья, но уже не враги.

Такие вот они, его будни. Да и праздники такие же. Чем они отличаются от будней?

Он не стал военным врачом, и на его плечах нет по­гон с золотыми звёздами. Но любовь к звёздам не чужда ему, лейтенанту запаса. Он полюбил звёзды, даже пусть одну, случайную утреннюю звёздочку, за­висшую над поселковыми домами и благодарно смот­рящую на него сверху, когда он, уставший, идёт домой из дома, который покинула беда.

 

 

СЕРГИЕВ ПОСЛУШНИК

Так трепетали враги, как боялись этого имени - Сергий! Рать отважная врывалась в полчи­ща врагов Отечества, крича громко, до боли в лёгких:

- Сергиев, Сергиев!

Даже, казалось, кони под всадниками с каждым новым криком седока убыстряли галоп, неся Сергиевых послушников к победе, к славе, к смерти. Сергиевы ополченцы устояли и в то Смутное время, покрывшее Россию-матушку чёрным вдовьим плат­ком. Не сдалась Троице-Сергиева Лавра полякам-иноземцам, полтора года отбивала осаду. И позже, когда гнали поляков из Москвы, сладостно было кричать им в спину:

- Сергиев, Сергиев!

Это стало как пароль. Имя игумена земли Русской грозно предупреждало... Даже собственных воров да бандитов, промышлявших по лесным дорогам, отгоня­ли, бывало, этим именем. И случилось монаху Диони­сию возвращаться поздним вечером из Ярославля. Не один шёл, с боярином-попутчиком. Страшно и темно.

- Давай назовёмся Сергиевыми. Если что, так и кричи: Сергиев, Сергиев и молись, - вразумлял Дио­нисий струхнувшего вконец попутчика, - даст Бог, дойдём.

Он-то сам Сергиевым не был, подвизался в другом, Старицком монастыре. Вернее, уже был, сам того не подозревая. Проехали самые опасные, гиблые места, перекрестились. А на повороте широкого большака их догоняют:

- Стойте, кто такие?

- Сергиев я, - поклонился незнакомцу Дионисий.

- Сергиев... - растерялся незнакомец, - что-то я та­ких Сергиевых не знаю, сам я из Лавры, нет у нас та­ких чернецов.

- А ты-то куда, мил человек, из Лавры в столь позд­ний час?

- В Старицкий монастырь, к архимандриту Диони­сию, грамота у меня к нему от Самодержца и патриар­ха, что назначен он к нам в Троице-Сергиеву обитель настоятелем.

- Я и есть Дионисий.

Вот и стал Сергиевым. А был Давидом Зобниновским. В Тверской губернии, в Кашинском уезде было село такое - Зобнино. Скорее всего, оттуда и происхо­дили родители Давида. Впрочем, Давидом не пришлось ему долго быть. Господь распорядился так, что, женив­шись и приняв священнический сан, Давид за шесть лет потерял жену и двух деток и ушёл в монахи, став Дионисием. В Старицкой обители был на послушании каз­начея, а вскоре братия пожелала видеть его в настояте­лях. Удивительным смирением отличался. Один раз зашёл на базар, ходит между рядами, приценивается. Молод был, удивительно красив, ясноглаз. Все на него смотрят, любуются. Да нашёлся один обличитель:

- Ты монах, а по рынкам болтаешься, монашеское ли это дело?

Базарная публика бросилась за инока заступаться. А он поклонился обидчику до земли:

- Спасибо тебе, мил человек, что указал на моё мес­то. Твоя правда, не для монашеских прогулок рыноч­ные ряды. Моё дело в келье сидеть да молиться. Спа­сибо и прости меня, невежду.

Обидчик и сам не рад, хотел догнать монаха, по­просить прощения. Да только тот как сквозь землю провалился.

...Сергиев чернец подошёл к Святым вратам Троиц­кой обители. Сейчас он войдёт в них, чтобы всю свою жизнь, до последнего благословлённого Господом ды­хания служить великому имени игумена земли Рус­ской. Архимандрит Дионисий. В синодиках Троице-Сергиевой Лавры он записан после игумена Иосафа, после смерти которого и был сюда назначен. С чего начал? С трупов, которые собирал по близлежащим дорогам и хоронил по православному чину, как поло­жено. Много было работы. Лихолетьем назовут это время историки. В Москве бесчинствовали поляки. Измученные, затравленные люди бежали лесами в Троице-Сергиеву обитель, где хотели найти защиту и пристанище. На дорогах их грабили и убивали те же поляки. Голодные, больные, израненные люди бук­вально приползали к Троицкому монастырю. Молили о помощи. А многие не добирались. Дионисий благос­ловляет монахов с утра до вечера копать могилы и хо­ронить, хоронить... Летопись сохранила слова собор­ного ключаря Иоанна: «...ходили мы по окрестным слободам и по воле Дионисиевой сосчитали, что в 30 недель погребли более трёх тысяч». Раненых, боль­ных, ослабших везли на телегах в монастырь. Запасы продуктов, лекарств таяли, вот и совсем уже ничего не осталось в монастырских погребах. Квасу не стало, а телеги всё скрипели по монастырскому двору, а лю­ди на телегах стонали и изголодавшимися глазами смотрели на чернецов.

- Что делать, отец архимандрит, нам и самим есть нечего?

Дионисий собирает братию. Он встал перед черне­цами, сам исхудавший, измученный от бессонных но­чей. Когда исповедал и причастил несчастных, он поклонился им, как поклонился тогда на базаре не­знакомому обидчику:

- Братия, - сказал, - во славу Божию и с воды не помрём. Есть у нас немного хлеба и кваса, всё отдать надо, а уж сами как-нибудь...

Промолчала братия монастырская. Потуже затя­нула ремни на подрясниках, испив студёной водицы из колодца, шли они кормить с ложечки деток, стирать спекшиеся от крови повязки, исповедовать умираю­щих, утешать выживших.

А Смутное время текло по Руси разором Москов­ского государства. Дионисий вновь собирает братию. Исхудавшие иноки кружком садятся вокруг архима­ндрита, готовятся внимать, слушать, соглашаться. А он сказал им о том, о чём все они хорошо знали. Чтобы избавить Русь от захватчиков, надлежит наро­ду нашему собраться вместе. По отдельности не побе­дить. А победить надо. Иначе Русь наша святая станет добычей нехристей, какой русский вправе это допус­тить? Что делать? Писать воззвания. Когда? По ночам. Во все уезды рассылать, звать народ: «Объединяйтесь, защищайте родную землю от разора». Поклонились чернецы, принимая благословение архимандрита на сие дело праведное. Ночью, падая от усталости днев­ных подвигов - кормить, мыть, лечить, исповедовать, они зажигали свечу и склонялись над бумагой, стара­тельно выписывая слова составленного архимандри­том Дионисием воззвания: «Пусть служилые люди без всякого мешканья спешат к Москве... Смилуйтесь, сде­лайте это дело поскорее, ратными людьми и казною помогите, чтоб собранное теперь здесь под Москвой войско от скудости не разошлось...»

Троицкие грамоты - именно под таким названием войдут в историю эти писанные голодными монахами при скудном свете свечи небольшие листочки, кото­рые гонцы лаврские поспешно развозили по Руси. И вот уже в далёком от Сергиевой обители Нижнем Новгороде внимательно вчитывается в текст воззва­ния немолодой продавец мяса, простосердечный чело­век. «Ратными людьми и казною помогите...». Мы зна­ем его имя - Козьма Захарович Минин. Именно он читает воззвание к нижегородцам. Пошла по кругу русская шапка - колечко, серёжки, золотой, храни­мый на чёрный день - всё в шапку. Потому что нет чер­нее дня, когда в опасности Родина. Потому что лю­бить её - значит ради неё жертвовать.

Ополченцы шли на Москву. Шли через Троице-Сергиеву обитель. Дионисий встретил их у Святых врат, определил на отдых и благословил на брань. Каждый ополченец подошёл к архимандриту и поце­ловал крест в его руках. Каждый подставил своё об­ветренное в дороге лицо под холодные капли святой воды. Вперёд. На Москву. Умирать? Побеждать? Бог ведает.

Уже пошли, да прилетела весть о княжеском немирии. Князь Пожарский и князь Трубецкой, соединив­шиеся под Москвою, затеяли брань. Архимандрит Дио­нисий пишет им письмо-увещевание. Напоминает им о грехе нелюбви и необходимости примирения, о том, что спросится с каждого, и суд тот лицеприятным не будет. Всё вроде обошлось, да опять искушение. В табо­ре казаков, на которых очень рассчитывали ополченцы, пошла ругань. Одни ни копейки не имеют, другие лопатой гребут золото. Где справедливость? Нет спра­ведливости. Отнять у разбогатевших всё, разделить, разбежаться. Ополченцы лишались серьёзного под­крепления. И Дионисий распахивает двери лаврской ризницы, нагружает подводы расшитыми, в жемчугах облачениями, церковной утварью. Посылает гонцов в казачий табор: «Берите, но Отечества не предавайте, не время сейчас делить добро и злобиться друг на дру­га!» Устыдились. Отвели глаза от гружёных подвод.

- Поезжайте, верните всё на место, - только и ска­зали посыльным.

И вот Москва освобождена от поляков. Юный царь Михаил Романов едет из Костромы в Москву. Цар­ский поезд делает остановку в Троице-Сергиевой оби­тели. Михаил припадает к раке преподобного Сергия Радонежского и подходит под благословение на спа­сённое царство к лаврскому архимандриту. Дионисий благословляет. А проводив царя, возвращается на мо­настырский двор. Оглядывает полуразрушенные сте­ны и башни, кельи без крыш. Понимает, не пришло время отдыха. Придёт ли...

Наверное, именно теперь наступают для Дионисия самые тяжёлые времена. У людей, которых называют сынами Отечества, всегда свой, неповторимый путь. Им не суждено учиться на чужих искушениях, на них щедро сыплются свои. Дионисия оклеветали. Да-да, оклеветали свои же, лаврские чернецы. Что делать? Чёрные подрясники не спасают от человеческих сла­бостей, если человек сам не прикладывает усилий к спасению. Царь Михаил Федорович, зная, что лаврский архимандрит и учён, и благочестив, пору­чил ему сделать исправления в богослужебных кни­гах. Книги переписывали от руки, и ошибок в них вкрадывалось множество. Видимо, какую-то ошибку допустил при работе и Дионисий. Завистливые братья, один Лонгин, другой Филарет, решили, что их час настал. Они сообщили на Собор, что архиман­дрит - еретик и молчать больше они не могут. Собор отреагировал быстро. Дионисия лишили сана и зато­чили. Заточили в Московский Новоспасский монас­тырь. Если бы только заточили! Над достойным чело­веком издевались самыми изощрёнными способами. Его морили голодом, томили в дыму бани, заставля­ли класть по тысяче поклонов в день. Тысяча покло­нов! Какая спина выдержит эту нечеловеческую на­грузку? Что делает Дионисий? Дионисий сие послу­шание принимает со смирением и от себя добавляет... ещё тысячу поклонов.

Верный сын Отечества, отдавший лучшие годы его спасению, не жалевший сил, здоровья, жизни «за всё хорошее», стал узником, над которым издевались все, кому не лень. Как можно пережить этот удар? Как можно не сломаться, не дрогнуть, не разувериться? Своими силами нельзя, Божиими - можно. И именно Божьи силы черпал несчастный узник в утомительных поклонах и ночных молитвах. Уж он-то хорошо знал о существовании злой, тёмной силы. Она не терпит торжества света, ей люба темнота. В данном случае темнота тюремного подвала. А потому не держал Дионисий зла на своих бывших сотрапезников Лонгина и Филарета. Не устояли, подставились тёмным си­лам, немощны, несчастны...

- Великая беда с тобой, отче, - говорили ему жале­ющие его.

А он весело:

- Нет никакой беды, а милость Божия. Смиряют меня по делам моим. А то я слишком горд.

Его обложили штрафом в пятьсот рублей, сумма по тем временам космическая.

- Чем платить будешь, отче? А он весело:

- Денег не имею, да и давать не за что. Лихо черне­цу то, что расстричь его велят, а если только достричь - то ему и венец, и радость. Мне грозят Си­бирью и Соловками. Но я рад тому - это жизнь мне.

По праздникам его водили к митрополиту на сми­рение. В митрополичьем дворе он стоял, бывало, с утра до вечера, и зной терпел, и холод, и дожди про­ливные. А сколько было вокруг улюлюкающих, зло­пыхающих, ненавистных. В него плевали, бросали комья грязи. Всё это уже было. «Распни, распни его!» - формула знакомая, страшная, но привычная. Человек в беде не одинок, во все времена находилось немало торопящихся к нему, чтобы его беде порадо­ваться. Дионисий. Архимандрит Троице-Сергиевой Лавры - жертва зависти и неудовлетворённых амби­ций. Сломали? Добились желаемого?

Началось это давно. Архимандрит был настолько смиренен, кроток, что даже, если приказывал кому-то из братии, то говорил так: «Сделай это, если хочешь, брат». Некоторые пользовались его кротостью. А он по-другому не мог, потому что смирение не было для него итогом борьбы с гордыней, а было его естеством, как само дыхание, как стук сердца, как ток крови. «Сделай, если хочешь...» Один раз не хватало певчих. Дионисий сам встал на клирос. Лонгин подлетел к не­му, вырвал из рук служебник. Молча перекрестился Дионисий, ушёл с клироса. Так Лонгин догнал его и плюнул в него. Но и тут (смирение - стук сердца, ток крови) Дионисий негромко произнёс: «Перестань, Лонгин, не мешай пению Божию и братию не смущай». Наверное, смирение-то архимандрита и разъярило вконец озверевшего наглеца. Он выхватил из рук Дио­нисия пастырский посох, переломил и швырнул об­ломки в настоятеля. И тут Дионисий заплакал. Он встал на колени перед иконой Спасителя и плакал, и просил: «Ты всё ведаешь, Господи, прости меня, греш­ного, ибо я согрешил пред Тобою, а не он». Долго пла­кал, а братия просила разбушевавшегося инока по­просить прощение за свою дерзость. Не допросилась...

Всё, что происходило в обители, настоятель покры­вал любовью. Конечно, слухи об издевательствах над ним просачивались и доходили до митрополита. Он посылал с поручениями разобраться. Но Дионисий всё отрицал, от всего отказывался.

Целый год провёл настоятель лаврский в душном подвале Новоспасского монастыря. Спасение пришло от Иерусалимского патриарха Феофана. Именно он удостоверил невинность архимандрита Дионисия, не найдя в исправленных им книгах никакой ереси и ни­каких отступлений от догматов. Настоятель был возвращён в Троицкий монастырь. Произошло это ле­том 1619 года.

Есть удивительные страницы. Они написаны Симо­ном Азарьиным, почтенным старцем Троице-Сергиевой обители. Он вспоминает, как Иерусалимский пат­риарх посетил обитель преподобного Сергия и оказал настоятелю Дионисию великую честь. Стоя у раки Преподобного, патриарх снял свой клобук, положил его в раку с мощами Радонежского чудотворца, а по­том надел на седую голову кроткого архимандрита. При этом сказал: «Даю тебе благословение, сын мой, и знаменую тебя в великой России, среди братии тво­ей да будешь первый в старейшестве по благослове­нию нашему...»

Началась привычная жизнь смиренного троицкого инока. Он, как всегда, был кроток и смирен, много трудился, не гнушался самыми чёрными работами, проводил ночи в молитве и поклонах. Основатель оби­тели преподобный Сергий был во всём примером ему. Зла, конечно, не помнил. Как старого, так и нового. Клеветники и завистники изобретали всё новые и но­вые «крамолы». То Дионисий задумал «подсидеть» патриарха, то он не хочет выполнять царского повеле­ния. А он не бил себя в грудь, не клялся в невиновнос­ти, он молчал. Братия любила его. Жил в монастыре старец Дорофей, немощный, древний. Совсем уже за­немог, готовился к смерти, а тут весть: Дионисий от­бывает по неотложным делам в Москву.

- Уезжаешь, а я умираю, так хотел быть погребён­ным твоей рукой, - засокрушался старец.

- Не дерзай умирать до моего возвращения, - бла­гословил старец. - Дождёшься, тогда и погребу тебя, как надо.

Уехал. Старец дождался. Зашёл Дионисий к нему в келью, благословил, пошёл к вечерне. А через пят­надцать минут пришли сказать, что Дорофей умер.

Сам же Дионисий преставился 10 мая 1633 года. Господь за терпение и кротость наградил его лёгкой смертью. Утром он отстоял службу, потом почувство­вал слабость, пригласил братию, простился со всеми, простил всех, принял схиму и мирно отошёл. Отпевал его сам патриарх Филарет. Святые мощи Дионисия были перевезены в Москву для отпевания в Богояв­ленском монастыре, а потом возвращены в Лавру. Один священник лаврской слободы Феодор не смог прибыть на его похороны. Скорбел, печалился, а Дио­нисий пришёл к нему во сне, объяснил:

- Почему все пришли и благословение у меня про­сят, потому что остаются здесь. А ты скоро пойдёшь за мной.

Через восемь дней Феодор скончался. Угоднику Божьему открывается многое, как многое и даётся.

А далось ему действительно много. Он много понёс скорбей и много успел сделать для Отечества. Он много прощал и этим подготовил свою душу к небесному со­зерцанию. Он много любил, и сердце его, наполненное любовью, звенело прекрасной песней. Эта песня покры­вала и унижения, и насмешки, и наветы, и предатель­ства. Он просто не видел их, не слышал, не понимал.

Сын Отечества, готовый положить на алтарь спасе­ния его свою пречистую главу. Божий раб, не гнушаю­щийся рабством, а с радостью служивший всем, кто этого хотел. Угодник. Святой. Преподобный Диони­сий Радонежский - именно так зовут его православ­ные люди, воспевающие ему память и чтущие его подвиги. Не случайно, наверное, святые мощи его по­чивают в Троицком соборе Лавры, в юго-западном притворе, на том самом месте, где была келья препо­добного Сергия Радонежского. Не случайно и он зо­вётся Радонежским, как и все ученики Преподобного.

Когда Отечество в опасности, Господь посылает во спасение ему верных сынов. Дионисий Радонежский был послан России в лихолетье Великой Смуты. Он взял на себя ношу скорбей Отечества и нёс её по жиз­ни, равно как нёс и крест Христов. Всю жизнь. До по­следнего дыхания. А ещё он всегда помнил, что имя ему - православный, и ничем не запятнал сие имя. Служение людям и служение Богу. Жизнью своей Ди­онисию удалось соединить в себе два этих великих служения. Ещё в Смутное время, когда был неурожай­ный год, спекулянты взвинтили на московских рынках цены на хлеб, и столице грозил голод. Что делает сми­ренный инок Сергиевой обители? Он вывозит всё до зёрнышка из лаврских житниц на московские рынки и этим сбивает цену на хлеб. Спас Москву.

Он спасал её и когда благословлял на борьбу с по­ляками Козьму Минина. И когда писал при свечах воз­звания к народу, и когда собирал по лесным больша­кам и погребал достойно братьев своих и сестёр рус­ских. Он спасал её и тогда, когда сам терпел скорби невыносимых, тяжких наветов. Потому, что если бы не выстоял, многих бы этим соблазнил. Тверской уро­женец Давид Зобниновский. Преподобный Дионисий, Радонежский чудотворец. Сын Отечества и спаситель Москвы. А ещё раб Божий. Редкая жизнь вмещает в себя столько вех и столько назначений.

 

 

ПОМОЩЬ ПРИДЁТ ИЗ РОССИИ

Мороз за тридцать завис над шведской деревней Ланденпаа сизой, прозрачной дымкой. Соби­ралась ехать сегодня на встречу с Бенгтом Похьяненом, что живёт в пятидесяти километрах от деревни, но по такой погоде хороший хозяин и собаку не выгонит. Остаюсь дома. Конечно, расстраиваюсь, конечно, огорчаюсь.

- Включить телевизор? - предлагает хозяйка, рус­ская женщина Анна, определившая меня к себе на постой.

- А что ещё делать? Включай...

На экране немолодой мужчина с маленькой окла­дистой бородкой и грустными глазами.

- Бенгт! - ахает Анна. - Надо же, Бенгт!

Да, Бенгт Похьянен. Пятьдесят километров остались сэкономленными, а знакомство состоялось. Мы пере­хитрили мороз. Всматриваюсь в лицо человека, о кото­ром много слышала и ради встречи с которым приехала в этот далёкий северный край. Он что-то спокойно, не­торопливо рассказывает, и среди шведских слов я с ра­достью улавливаю три русских - Бог, любовь, Достоев­ский - Бенгт Похьянен говорит о православии.

Что я знаю об этом человеке? Бывший протестан­тский священник, живший в благополучии, достатке, уважении и почитании, писатель, специалист по куль­туре, очень востребованный шведским обществом, из­давший много книг, имеющий имя в литературе.

И вот, наконец, Бенгт Похьянен встретил нас на по­роге своего дома, усадил поближе к камину, согрел чаю.

- Бог, любовь, Достоевский? - спрашиваю по-рус­ски.

Бенгт смеётся.

- Я знаю ещё слово «образ», - с трудом выговари­вает он русские слова.

Маленькая церковь соединена с домом широкой де­ревянной лестницей. Спускаюсь с неё и ощущаю под­кативший к горлу комок. Наши родненькие, русские святые, «завсегдатаи» православных горниц взирают с чудных икон. Преподобный Сергий Радонежский, преподобный Серафим Саровский, Казанская Божия Матерь, «Всех скорбящих Радость». Самые почитае­мые на Руси иконы вокруг. Далеко я от Руси, а всё рав­но - дома. Как премудро устроено Создателем: дом там, где отрада твоей душе. А уж здесь моей душе ве­ликая отрада.

Все иконы написаны женой Бенгта Моникой. Она преподаёт в школе шведский и английский, но рисовала всегда, и в той, далёкой теперь уже протестантской жизни баловалась портретами и натюрмортами, пейза­жами. Они бережно развешаны по стенам большого до­ма. Ходила и любовалась, отдавала должное вкусу, чувству цвета, композиционной чёткости. Но вот спус­тилась в храм и возликовала. Мой путь по дому, из ком­наты в комнату (здесь пейзаж, там портрет) всё ближе и ближе к церкви - путь самой Моники к иконе.

- С чего же началась ваша дорога к православию? - спрашиваю Бенгта.

- Моника первая пошла по этому пути. «Братья Ка­рамазовы». Книга появилась в нашем доме, когда я ещё был священником лютеранской церкви. «Карама­зовы» Монику потрясли. Она первая завела разговор о православной вере. Я священник, и эти разговоры всерьёз не воспринимал. Видно, не настала ещё пора...

Да, пора ещё не настала, но часы лютеранского свя­щенника по секундочке, по минутке уже отсчитывали православное время.

Откуда взялся он, нечаянный путник, русский че­ловек Александр на пороге дома лютеранского свя­щенника Бенгта слякотной осенней ночью? Бенгт дал ему кров, и они проговорили до утра. Александр, пра­вославный христианин, рассказывал Бенгту о святой Руси, о великих подвижниках благочестия, с радостью умиравших за православную веру, о Соловках и Сер­гии Радонежском.

- Я почувствовал в словах Александра несокруши­мую силу. Так можно говорить только об истине. Он уехал, а мы с Моникой вспоминали его каждый день. Очень хотели побывать на Соловках, ведь это от нас не так уж и далеко географически.

- Побывали?

- Господь так щедр на удивительные подарки. Представляете, вскоре получаем от Александра при­глашение посетить Архангельск и Соловки...

«Господь намеренья целует», - говорят святые от­цы. Кто был на Соловках, тот знает, как спасительны и чисты слёзы на месте жестоких страданий верных Божиих рабов, не предавших Христа, а выбравших смерть во имя жизни. Работа души началась там. А продолжилась дома, когда Бенгт стал жадно читать святых отцов, а Моника делать первые наброски се­верных православных церквушек. Тихон Задонский. Труды этого святого подвижника оказались благо­словенной каплей, переполнившей чистую душу жаждущего истины лютеранина-шведа. Он почти ре­шался оставить священство и принять православие, сердце торопило, ум предостерегал...

У него уже была маленькая иконка Тихона Задон­ского. Однажды утром он встал перед ней в привыч­ном раздумье и смятении. И будто голос услышал: «Из России получишь помощь...» Сразу завертелись, замельтешили в голове вопросы: «От кого? Когда? Ка­ким образом? »

Вскоре он увидел сон. Чудный, православный храм, светлый, наполненный покоем и благодатью. Небольшой. Главка над ним невеликая. Пришло вре­мя. Теперь он знал это точно. Лютеранский священ­ник Бенгт и жена Моника принимают православную веру. Его крестят с именем Венедикт, её с именем Христина.

А дальше что? А дальше они уезжают из большого сытого дома в эту северную глухомань, за Полярный круг, дабы начать жизнь с нуля. Уже немолодые, с пятью детьми, непонятые соотечественниками, с за­ветным желанием построить здесь увиденную во сне православную церковь.

- Вы сразу решили, что это будет Преображенский храм?

- Сразу. С нашими душами произошло великое чу­до преображения. Мы пришли к Истине. Мы пригото­вились Истине служить.

Денег на строительство храма у них не было. Но, подчиняясь какой-то внутренней команде, они всё-та­ки приступают к закладке фундамента. А морозы! Да­же я, пробывшая в северной Швеции за Полярным кругом недолго, узнала, какие здесь бывают морозы. Но доброе дело отсрочки не терпит. Начали...

- Как же всё-таки рискнули?

- На авось, - улыбается Бенгт. - Так ведь это по-русски, на авось? Пришёл рабочий, атеист, но выбора не было. Договорились о плате.

- Я в Бога не верю, - честно заявил атеист.

- Ничего, - успокоил Бенгт.- Зато Бог верит в тебя, в то, что ты всё сделаешь, как надо.

Свои, лютеране, его не понимали. Деликатные сму­щённо улыбались, при встрече опускали глаза, другие крутили у виска, но были и такие, которые открыто и враждебно гнали православную семью Похьяненов в Россию.

- Уезжайте, там ваше место.

- Нет, я буду жить здесь, - твёрдо отвечал на выпа­ды Бенгт.

И жил. И строил. Потихоньку дошло дело до купо­лов. Бенгт был на Соловках, в Архангельске и хорошо представлял, каким должен быть православный храм на Севере. Но как строить шатровый купол, как про­извести инженерные расчёты, как не ошибиться? Пе­реживали с атеистом-строителем, нервничали, ропта­ли. Но ни атеист, ни Бенгт, ни тем более Моника в ин­женерных расчётах сильны не были. Сидят и горюют, дело стоит, выхода не находят. Да вдруг «с толстой сумкой на ремне» приходит почтальон и приносит увесистый конверт - письмо из России. Бенгт пожал плечами, никаких писем из России он не ждал. Вскрыл конверт и ахнул: на сложенных в несколько раз плот­ных листах бумаги за подписью неизвестного монаха Варсонофия в конверте лежал... проект купола. С точ­ными расчётами, инструкциями, разъяснениями.

- Бенгт, да это просто чудо какое-то...

- Помощь придёт из России! Помните, я рассказы­вал, будто голос слышал, стоя перед иконой. Вот и пришла из России помощь... Мой бедный атеист по­бледнел от волнения! Ещё бы, на его глазах такое... «Бог есть! - закричал. - Бог есть!»

Денег за работу он не взял. За зиму церковь Пре­ображения Господня была построена. Приехал пра­вославный священник из Финляндии, её освятил. Бенгт встал во главе прихода, старостой единственной на Севере Швеции православной церкви. Вообще в Швеции до Бенгта был всего один православный храм - в Стокгольме. Теперь два.

Храм полюбился быстро. Сюда приезжают в основ­ном русские, их здесь много. Край суровый, северный, морозный, многие живущие по деревням шведы оди­ноки, создать семью проблематично, мало кто из жен­щин отважится вить здесь семейное гнездо. А русские женщины вьют, отважные русские жены северных шведов, одна из них - мой переводчик Анна. Для неё храм в лесной глуши - подарок. Пятьдесят километ­ров от дома - пустяки, если есть автомобиль. Сюда едут даже из Финляндии. Например, русская певица Вера Родионова, уже много лет живущая в Финлян­дии. Она просто находка для Бенгта, ведь могла бы ру­ководить церковным хором, регентовать.

- Могла бы, Вера?

- Мне очень у Бенгта понравилось. Дом у него сер­дечный, тёплый, русский по духу. Мы, русские, разоб­щены здесь, а где ещё нам, православным, собираться, как не под крышей Преображенского храма?

Я встречалась и разговаривала со многими русски­ми. Например, с Еленой Неудачной, молодой мамой, приехавшей сюда к мужу из Мурманска.

- У нас есть свой русский дом за Полярным кру­гом - Преображенский храм, так чего нам ещё ис­кать? - сказала Елена.

Но всё дело в том, что Бенгт Похьянен ещё не свя­щенник. Он староста храма, а священника здесь нет. Иногда приезжает батюшка из Финляндии, ещё реже из Стокгольма, это очень далеко, больше тысячи кило­метров. И это ещё одна серьёзная проблема, с которой столкнулся раб Божий Бенгт, в крещении Венедикт.

- Мы хотим присоединиться к российскому право­славию, в нашем приходе много русских, там их корни, их отечество. Самая ближайшая от Преображенского храма русская епархия - Карельская, город Петроза­водск. Может быть, можно присоединиться к этой епархии? Допускаю, есть другие пути, я плохо пред­ставляю себе их, может быть, что-то не так делаю?

Недавно прихожанка храма Анна Клиппмарк поеха­ла «ходоком» в Петрозаводскую епархию с письмом от всех русских прихожан. В письме просьба: рукополо­жить Бенгта, дать ему возможность самому служить в храме, который он выстрадал, построил, благоустро­ил и подарил православным, заброшенным волею судеб в заполярную Швецию. Среди них не только русские, есть и шведы, финны, румыны, сербы, украинцы. За прошлый год храм посетило девять тысяч человек. Бенгт всех привечает, окормляет, утешает, поддержива­ет. Конечно, едут сюда и за экзотикой. Посмотреть на местное диво - деревянный шатровый храм в стиле рус­ского северного зодчества. Но чаще помолиться. Бенгт и сейчас не теряет времени даром. Он учит русский, церковно-славянский и верит, свято верит, что опять, как когда-то, как не раз уже, помощь придёт из России. А откуда ещё ждать ему помощи, если в храме, постро­енном им, взирают со стен великие молитвенники земли русской: преподобный Сергий Радонежский, Серафим Саровский, Амвросий Оптинский, Тихон Задонский - надёжная «группа поддержки» из верных воинов Хрис­товых и где при тихом свете лампад молится колено­преклоненно и просит помощи православный швед с грустными глазами и окладистой бородой. Его молит­ва тиха да упорна, и одна в ней «корысть» - любовь к Богу, к России, к русским.

 

 

ОБУЗА

И засобиралась девица замуж. Хорошенькая, жи­вая, весёлая, любительница поплясать вволю, да попеть звонко. Складненькая, проворная, рабо­тящая, про таких говорят - всё при ней. А при ней всё и было, невеста хоть куда, одно любование. Засобиралась замуж, загорелись глазки огоньками нетерпения и счастья. Отец приметил: дочка влюбилась. Вечерами под гармошку поют, а до утра не расходятся. Только вычис­лить не мог отец, кто он, тот молодец, которого осчаст­ливит его красавица Нюся. Недолго жил в неведении, вот он и начался осторожный разговор по душам:

- Я, пап, замуж хочу...

- Дело хорошее, жениха-то толкового приглядела?

- Толкового, нетолкового, а я его люблю и пойду за него замуж.

Вроде как загадками говорит, а уж так твёрдо, его порода - упрямая. Услышал отец весть, и застучало отцовское сердце так громко, что вот-вот выскочит из груди.

- За Сергея пойду, за Солопова.

- За слепого?!

- А я его, пап, люблю.

- Я тебе покажу - люблю! За слепого парня замуж надумала! Кнутом сейчас как перетяну пару раз, вся любовь-то и выскочит. Я тебе дам - люблю...

Правда, пошёл за кнутом. Только не выскочила из головы любовь, а засела в ней ещё прочнее и основа­тельней. Многого не знал отец. Не знал, что никакая это не дочкина блажь, что уже давно говорят они о бу­дущей семейной жизни с Сергеем, обсуждают, мечта­ют, планируют. Позади удивление и страх самой Нюси. Услышала признание в любви, ойкнула:

- Да ты же слепой! Ты меня не видишь, ты солнца не видишь, какой из тебя муж?

Он не возражал. Дождался, когда она выговорит ему всё, да и сказал тихонько и ласково:

- А я, Нюсь, работать буду.

Она скрыла от него главное. Скрыла, что когда ещё маленькой девочкой проходила мимо их дома на окраине Орска, видела дым, поднимающийся из тру­бы, вглядывалась в окна с простенькими занавесочка­ми, у неё щемило сердце от жалости: в этом доме жил слепой мальчик. Она пару раз видела его издалека, видела, как неуверенно и осторожно ходит он по дво­ру, как в сопровождении мамы идёт по улице. Слепой мальчик. Мальчик, не видевший солнца, а только чувствовавший его на своём лице, мальчик, не видев­ший Божиего мира, а живущий в вечной темноте и царстве звуков. Она не знала, что солнце он всё-таки видел. До трёх лет рос как все, шалил, познавал жизнь, всматривался в букашек, пробирающихся по своим делам в дремучих травинках, в ярких бабочек, в мамины добрые глаза. И вдруг - ослеп. Ел кашу, а ложку не доносил до рта, промахивался, сидел, из­мазанный кашей.

- Что с тобой, Серёженька?

Серёженька ослеп. Стали водить его по врачам, да только те врачи разводили беспомощно руками. Вы­рос мальчик. На гулянках молодёжных выделялся среди парней высоким ростом, статью и красотой. Гармошка - подружка его заветная! Как играл Сергей, как упивался звуками, как повелевал мелодиями, то укрощая их, то давая им вольную, выпускал в невиди­мый им мир. Он, слепой юноша, своими тонкими, чут­кими руками подчинял себе сердца и ноги своих зря­чих приятелей. Он хотел - они пускались в пляс, хотел - усмирялись в одночасье, хотел - они озорно обменивались частушками, хотел - грустили и смахи­вали слезу. А он ловил, ловил напряжённым слухом звонкий девичий смех. Он узнал бы его из тысячи. Нюра, Аня Кириллова, девушка, подарившая его сердцу царское чувство первой любви.

- Выходи за меня замуж.

- Да ты слепой, ты ведь солнца не видишь...

Вышла. Грозный отцовский кнут беспомощно повис на ржавом гвозде в захламлённом сарае.

Первенец их, Славик, прожил два с половиной го­дика. Всю жизнь Анна Ивановна вспоминала о нём. Вот сейчас бы в школу пошёл, вот сейчас бы школу за­кончил, женился бы.

- А сейчас у него бы уже не только дети, внуки были, а у меня правнуки, - мне сказала с лёгкой грустинкой.

Пожилая, 82-летняя женщина, прожившая с мужем долгую, непростую жизнь, верная жена слепого мужа, теперь уже несколько лет вдова. Господь благословил семью Солоповых после Славика ещё тремя детьми. Любовь, Татьяна, Леонид теперь уже зрелые, серьёз­ные люди, у всех свои семьи, но живут в Орске и мами­ну тихую, уютную квартирку без присмотра не остав­ляют. Денис уже правнук. Пришёл, когда мы сидели да чаёвничали, рассматривали семейный альбом.

- Ты прадеда помнишь?

- Нет, он умер, когда мне полгода было. Но бабуш­ка Таня мне про него много рассказывала. Мама моя родилась, а он тихонько над кроваткой наклонился, осторожно провёл рукой по лицу: «Наша порода, - говорит, - солоповская...»

Удивительно, но Сергей Михайлович всё своё се­мейство «знал в лицо». А жену любимую описывал один к одному.

- Ты у меня небольшого росточка, глаза у тебя большие, серьёзные, лоб высокий.

А она ни одну обновку себе не справила без мужни­ного строгого совета. Приглядела драп на пальто, добротный, цвета подходящего. Идут вместе в мага­зин, Сергей руками придирчиво ощупывает ткань, не­довольно сдвигает брови:

- Нюсь, давай другую поищем, что-то мне эта не внушает доверия.

Ищут другую. Покупают вместе, вместе придумы­вают фасон, вместе идут на примерку. И вместе раду­ются: к лицу пришлось пальто, да и сидит как влитое. Он и сам любил красиво одеваться, и что удивитель­но - во всё светлое. Это мне удивительно, а Анна Ива­новна моему удивлению удивляется:

- Он всё чувствовал, про детей в подробностях знал, какие они. Я и забыла со временем, что слепой. Муж как муж, заботливый, за 38 лет, что вместе про­жили, ни одного плохого слова не сказал. Детей вос­питывал в строгости, следил, чтобы учились хорошо. У нас дома громкие читки всегда были. То Таня чита­ет, то Люба, то Лёня, то я. Сидим, слушаем.

Да, потом, пожив и привыкнув, она не замечала, что муж - человек особый. А сначала... Один раз купила себе «втихаря» модные туфельки. Надела, ходит по дому, довольная.

- Нюсь, туфли-то не жмут? - хитренько спрашива­ет муж.

Растерялась.

- А ты откуда знаешь, я же тебе не говорила? Засмеялся:

- Топаешь, Нюсь, с таким удовольствием топаешь. Он сам клал плитку, ремонтировал утюги, делал

любую домашнюю работу. В их маленьком домике жить становилось тесновато, дети подрастали, и заду­мали Анна и Сергей справить себе небольшой домик. Справили. Правда, влезли в долги, но по этому поводу не горевали - отдадим. Анна Ивановна к этому време­ни окончила педучилище и преподавала в школе, Сер­гей Михайлович работал в обществе слепых. Перееха­ли, а обосноваться да порадоваться новому жилью не успели. Небывалое наводнение смело их новое гнёз­дышко, одна печка осталась стоять. Стали строиться заново. Анна впряглась в мужскую работу, разве бу­дешь считаться, если дети остались без угла? Была бе­ременна уже третьим ребёнком, а тягала брёвна в три раза больше себя. Откуда только бралась сила? Тош­нит, токсикоз разыгрался, а она катит очередное бревно. К зиме надо было заготавливать дрова. И опять учительница немецкого языка, маленькая, ху­денькая, изящная Анна Ивановна берётся за топор. Рубит дровишки и складывает в ровную поленницу. Сергей помогал, как мог, но основная тяжесть всё рав­но ложилась на неё. Так было всю жизнь. И, наверное, посещали минуты слабости: зачем взвалила на себя эту обузу?

- Да нет же, - Анна Ивановна смотрит на меня удивлённо, - какая обуза? Серёжа отец моих детей, я вышла за него по любви, уж расчёта точно никакого не было. Обуза... Не согласна я с этим словом.

А я и сама с ним не согласна, спросила ради поряд­ка, ради того, пожалуй, чтобы и услышать вот это са­мое: «Я вышла замуж за него по любви».

Анна Ивановна тяжело заболела. Предстояла сложнейшая операция и верующая родственница уго­варивала её надеть крест.

- Да как надену? Учительница! Сразу сообщат, без работы останусь, а на мне ещё трое детей, их растить надо.

Решили так. Крест она не наденет, а зажмёт его в кулаке, может, и не заметят.

Сергей сидел в коридоре, прижав к себе троих ре­бятишек, незрячие глаза его слезились. Там, за дверью операционной, его дорогая, его любимая Нюся. Ско­рее бы, скорее бы... Вышел врач. Устало снял с себя повязку, поднял вверх две руки. Дети не поняли этот жест, а Сергей его не увидел. Две поднятых руки вра­ча - летальный исход, смерть. Доктор знал, что муж его пациентки слеп. И он сказал:

- Всё кончено. Она умерла.

Сергей зарыдал, перепуганные дети тоже. Потом, когда её вернут с того света, она почувствует сильную боль в ладони. Разожмёт её и увидит маленький крес­тик, острыми краями впившийся в кожу.

- Что со мной было? - спросит она врача.

- Я вам потом расскажу. То, что произошло с ва­ми - чудо...

Но он так ничего и не рассказал, не успел. Спустя время Анна Ивановна увидела из окна дома похорон­ную процессию. Накинула платок, вышла на улицу:

- Кого хоронят?

- Врача, - и назвали фамилию человека, который её оперировал.

Они жили, как живут многие семьи. Занимали в долг деньги, отдавали к сроку, справляли обновки детям, бывало, и ссорились, всё бывало. Но и сейчас, вдовствуя, Анна Ивановна благодарит Господа за доставшуюся ей судьбу. Даже смерть пережила она, но слёзы слепого мужа, обнимавшего детей, но крес­тик, зажатый в руке, развернули ход событий. Гос­подь вернул в земное бытие её, уже отходившую в нездешние чертоги, душу, дабы, благословленная крестом вдовства, смогла она поднять детей. Она осталась в этой жизни на правах сильной. Он сидел и мудрствовал над очередным поломанным утюгом.

Под ним сломался стул и он упал, ударившись голо­вой о косяк двери.

- Отлежусь, - сказал, - всё пройдет.

Не прошло. Сильное сотрясение мозга, головные боли, слабость. Он умер, когда ему исполнился 71 год. И теперь уже она плакала над ним, а, отплакав, до­стойно впряглась в тяжёлую телегу вдовства и герои­чески повезла эту телегу по ухабам жизни. Простая русская женщина, для которой её собственная жизнь - ничего особенного, как у всех. Очень смуща­лась она от моего журналистского к ней внимания, всё казалось, я что-то напутала и мне надо совсем в дру­гой дом. А мне было очень хорошо в этом. С чистой скатерочкой на столе, со скромной мебелью, с прос­тенькими иконочками в красном углу. Смиренное сердце пожилой женщины - главное сокровище, на­мытое непростой жизнью. Как все. Обуза не стала обузой, героизм не пророс в сердце ростками гордыни и исключительности. Как все...

Зять Анны Ивановны Василий Васин обожает свою тёщу. Она для него - образец порядочности, доброты и смирения. Наверное, потому, что она передала эти свои качества, как дорогое наследство, своей дочери Татьяне Сергеевне, его жене. Их жизнь тоже счастли­ва и надёжна. В ней есть основательность, заложенная на прочном фундаменте любви. Той самой любви, которая никогда не может быть обузой, а которая мо­жет быть только счастьем. Вот сидят рядком, боль­шой, могучий Василий и маленькая, сухонькая, с дет­скими чистыми глазами Анна Ивановна.

- Я самая счастливая на свете тёща, - говорит она мне.

А он возражает, этот несговорчивый Василий:

- Нет, у неё самый счастливый на свете зять.

Анна Ивановна рассказала, что её слепой Сергей держал голубей. Когда в высоком поднебесье кружит голубь, любоваться на него одно удовольствие, за­жмурив от солнца глаза, радостно всматриваться, как легко и изящно чиркает он по синему листу небесной акварели своей белой стремительной кисточкой, ри­суя Божий узоры. Но слепой человек? Какая корысть ему от голубя в небе? Какое ему от него удовольствие?

- Да, он чувствовал голубей. И, когда налетавшись, птица садилась ему на руку, гладил её ладонью. Ладонь у слепого зрячая. И я гоняла голубей по крышам. Серё­жа звал: «Мать, подсоби». Лезу. Я, педагог, учителка, несолидно по крыше, а не откажешь - муж просит.

Вот они на фотокарточке. Рослый Сергей с дочкой Любой и своей верной женой Нюсей. А вот её портрет перед замужеством. Строгий взгляд, зачёсанные воло­сы, высокий лоб. Именно такой Нюсей «любовался» незрячий муж. А это нынешняя Анна Ивановна. Рядом дочь Татьяна и правнук Денис. Когда-то прадед его нянчил Денискину маму и руками, «на ощупь» опреде­лил солоповскую породу. Окажись и ты, Денис, этой породы достойным.

 

 

В ПРУДУ ПРОПИСАННОЕ ЧУДО

Быть верующим человеком - значит трудиться постоянно. Согретые первой щедрой благодатью, вдыхающие радость общения с Господом полными лёгкими жадно и желанно, мы расслабляемся и теряем бдительность. Враг рода человеческого, отличный знаток наших белых пятен, быстренько под­лавливает нас. И тонкой, ядовитой струёй начинает подливать в душу сомнение. Нам бы пресечь сии домо­гательства, одеться в броню молитвы, призвать на по­мощь святых угодников Божиих. Как вооружаемся мы против болезни? Пьём горькое лекарство, растираем ноги спиртом, ставим горчичники. А тут - подставля­емся. Да ещё охотно, без внутреннего протеста, с инте­ресом. Что нашепчет нам знаток наших, неокрепших в вере душ? А вот что. Как можно по молитве извести из земли источник? Существуют однозначные, физичес­кие законы жизни, они срабатывают чётко и одинаково от сотворения мира. И чтобы человеком (!) эти законы были попраны?! Полноте, не бывает такого.

А мы вспомним историю. Сначала древнюю. В VI ве­ке приходит в Грузию святой Давид Гаренджийский и по его молитве из земли начинает бить источник с це­лебной водой. А ученик святого апостола Петра, пер­восвященник Рима святой Климент, дабы свидетель­ствовать о Христе, приходит в Крым и в каменоломнях

Херсонеса изводит источник. Но VI век - история та­кая далёкая для нас, почти нереальная. Но вот XV век. Преподобный Сергий Радонежский, игумен земли рус­ской. Несколько слов из его святого жития: «Многие исцеления происходят от воды той для приходящих с верой, и различными недугами страдающие исцеление получают...» Опять далеко? Тогда давайте оглянемся совсем немного назад, почти во вчера, и удивимся чу­десному Божиему посещению тихого места на берегу речки Ояти, притоке Свири. Здесь был древний монас­тырь с церковью во имя Введения во Храм Пресвятой Богородицы. Это святое место.

С этим местом связано имя удивительного святого, преподобного Александра Свирского, чьи полностью нетленные мощи вот уже пятьсот лет исцеляют страж­дущих и сомневающихся. Так вот, берег реки Оять - родина Преподобного. Именно здесь, родители его, вымолили долгожданного сына. Именно здесь, ещё будучи отроком, молился он Матери Божией, дабы преуспеть в грамоте, и чудесным образом эту способ­ность обрёл. Именно здесь, когда сын ушёл в монахи, по обоюдному согласию родители его приняли мона­шеский постриг с именами Стефан и Васса. Они и по­хоронены здесь. На небольшом монастырском дворе, среди разнотравья и цветов, общий крест над их моги­лой. А ещё на этом месте, святом и благодатном, забил целебный родник. Но разорили обитель богоборцы, не обошла её бесовская злоба дорвавшихся до свободы комиссаров-неучей. Расстреляли монахов вместе с настоятелем архимандритом Николаем. А в храме заплясали и заулюлюкали комсомольцы, колокольню приспособили под водонапорную башню, источник завалили мусором. Вода ушла.

А десять лет назад обитель, как подсобное хозяй­ство, передали одному Санкт-Петербургскому храму. Несколько прихожанок приехали сюда, посадили кар­тошку и уехали. Все, кроме одной. Одна не уехала и осталась жить в разорённой обители. Пожилая. Инва­лид первой группы. Звали её Лидия Александровна Коняшова, в прошлом сварщица Балтийского завода. Она долго и тяжело болела, потом уверовала в Госпо­да. Через год она получает благословение на устрой­ство здесь Введено-Оятской женской обители и принимает монашеский постриг с именем Фёклы. По­явились и первые насельницы. Думаете, позади оста­лись трудности? Думаете, начался отсчёт доброго времени? Тяжело было, очень тяжело. Противников возрождения обители оказалось немало. Они-то и пе­рекрыли однажды монастырю водопроводные трубы. Без воды жизни быть не может, а значит, дрогнут сестры Христовы, не выдержат, уйдут. А матушка Фёкла пошла не человеческим путём, а Божиим. Стала молиться о даровании обители источника.

Вот как вспоминала она об этом:

- Мы стали молиться, чтобы Матерь Божия нам во­ду дала. И действительно, свершилось чудо. Источник задышал, пошла вода.

Какие бесхитростные и будничные слова. Пошла вода... Было это весной 1992 года. И если святой Кли­мент и Давид Гаренджийский за давностью лет нас не убеждают, то матушка-то Фёкла, наша современни­ца, она-то, сварщица Балтийского завода, настолько своя, реальная, доступная нам во времени; да и свя­той тот родник не в древнем Херсонесе и не в пред­местьях Рима, а на берегу реки Оять, на севере, в Ле­нинградской области. Можно поехать, окунуться, можно убедиться воочию, что место это свято и бла­годатно. Конечно, врагу рода человеческого такой расклад по нутру не придётся и он постарается не от­пускать нас даже в такой недалёкий путь. Придумает десятки заморочек, проблем, устрашающих обстоя­тельств, лишь бы не прорвалось наше сердце к спаси­тельному свету Христовой истины. Но здесь ещё раз позвольте повториться: быть верующим - значит трудиться постоянно.

Мы по милости Божией прорвались. Моя команди­ровка в Петербург началась не с Петербурга, а с тихой женской обители, в которой, несмотря на бедность, непочатый край работы, есть то, чем в первую очередь отличается святое место: благодать и желание пока­янных слёз. Не хотелось уходить с матушкиной могилки. Простенькой, сельской, опять же такой по­хожей на могилки наших бабушек, незаметных труже­ниц на Христовой ниве. Пять лет была она здесь настоятельницей. Зимой 1997 года отошла ко Господу. Последними словами матушки Фёклы, обращенными к сестрам, были: «Не оставляйте место сие».

Как же теперь его оставишь? Духовная лечебница переполнена болящими. Обитель переживает настоя­щий наплыв паломников. Очень хочется услышать подробнее, как возрождалась обитель. Нынешняя настоятельница монастыря монахиня Михаила рас­сказывает:

- Это произошло в апреле 1992 года. Мы молились, каждый день читали акафист. И вот однажды источ­ник забил из-под земли. Сперва вода шла слабо, мы вычерпывали её кружками. Но потихоньку расчищали завал, и вода пошла сильнее, сильнее, уже стали брать вёдрами. А потом появились два бизнесмена. Тогда, как раз мода пошла устраивать на целебных ключах разливочные, торговать водой. Матушка Фёкла гово­рила им, что этот источник Божия Матерь подарила, нельзя его отнимать, но они не послушались, добились аренды, стали налаживать своё хозяйство. Что мы могли сделать? Молились... Вдруг их директор попал в больницу и умер, предприятие развалилось. Если нам что-то даром дано, то его нужно даром и исполь­зовать. «Даром получили - даром давайте», - так Евангелие говорит.

Несколько шагов от обители и вот он - источник. Из железной трубы вырывается ровная серебрящаяся струйка, ударяется о землю, пробивая в ней неболь­шое русло, и течёт дальше весёлым ручьём. Делаю несколько глотков, и с удивлением ощущаю вкус хо­рошей минеральной воды. Она имеет небольшой прив­кус, но он совсем не портит воду, а наоборот, придаёт ей своеобразную пикантность. Минеральная вода. Оказывается, не просто минеральная, а настоящее чу­до природы. По-научному - йодисто-радоновая. Гид­рогеологи подтверждают, что для северных мест это большая редкость. Есть и ещё одна интересная осо­бенность у этой воды. Как правило, святые родники, бьющие из-под земли, обжигающе холодные, плюс че­тыре градуса, не больше. Я уже приготовилась при­нять в ладони ледяную струю. А она оказалась тёплой. Конечно, не такой, как бывает черноморская вода в разгар курортного сезона, но всё-таки... Тёплый ис­точник, бьющий из-под земли. Но всё, что мне удалось пока узнать, ещё не характеризует Оятский родник как святой. Есть у нас в России минеральные йодисто-радоновые ключи, есть горячие, есть тёплые. Ещё один? Нет, конечно. Чудесные свойства оятской свя­той воды многочисленны.

В источнике почти вся таблица Менделеева. Но он имеет и духовную силу. Бесы боятся этой воды, было несколько случаев исцеления от одержимости.

Рассказала матушка и о таком:

- Обитель посетил Тихвинский епископ. Позвал всех на источник. Один иподиакон очень сильно простудился и не хотел идти. Но владыка Симон его уговорил. Тот облился на морозе водой из источника и уехал совершенно здоровым. А два года назад при­ехала в монастырь молодая женщина Елена с пятилет­ней дочкой Дашенькой. У девочки было тяжелейшее заболевание органов дыхания с поражением стенки бронхов. Бронхиальная астма сопровождалась при­ступами удушья, хрипами, иммунная система была очень ослаблена, ножки не ходили, девочка всё время лежала. Мать на руках носила девочку на источник, ставила на снег, обливала водой из ведра. Она стала крепнуть на глазах, становилась живой и подвижной. Сейчас диагноз «астма» врачами уже не ставится, приступы удушья прекратились.

А рабу Божиему Николаю из Павловска предстоя­ла операция на сердце. Знакомые посоветовали по­ехать на Оятский источник. Возвращался Николай с него абсолютно здоровым, необходимость в опера­ции отпала. Вскоре вновь приехал в монастырь - бла­годарить. А одна девочка, подросток Наташа, очень страдала аллергией. Лицо и тело покрылось красной коркой, мучилась страшно. Пока не приехала на Оять. Получила полное исцеление после первого омовения в источнике.

Трудно писать о чудесах через запятую. Есть в этом непростительная дерзость: всуе говорить о значимом.

Поэтому - я ставлю точку. Пока. А дальше расскажу вам о собственном опыте исцеления. Подъезжая к Пе­тербургу, я не могла ответить на приветствие проводни­цы: «Доброе утро». Пропал голос. Резко заболело гор­ло. Думаю, что вагонные сквозняки прошлись по мне ночью с удовольствием. К вечеру я уже залегла в пос­тель в полном недомогании. Питерские друзья грели молоко с содой, горстями скармливали мне гомеопати­ческие горошины, даже убедили принять ударную норму аскорбинки - аж двадцать таблеток сразу. Не по­могло. А утром нам ехать на Оять - уже договорились с машиной. Командировка оказалась под угрозой.

И я решила - будь что будет. Утром кисло улыба­лась, подбадривала сама себя - ничего, как-нибудь. По монастырю ходила на ватных ногах.

Попила водички. По маленькому руслу ручейка вода из источника стекает в небольшой заросший пруд с ярко-жёлтым, весёлым песчаным берегом. Я подошла к пруду в нерешительности. Войти в него было страшно и моё маловерие набирало силу. Дума­ла не о благодатном действии святой воды, а о воз­можном воспалении лёгких, несостоявшемся отпус­ке, больничной палате. Заставляю себя не думать о земном. Скорее, дабы не раздумать, плюхаюсь в пруд и три раза с крестным знамением окунаюсь. Надо сказать, что захолодало накануне так, что не попадал зуб на зуб. Моросил мелкий, противный дождик, ветер прогуливался как хотел по оятской обители. Дрожа, в ужасе от содеянного, выскочила из воды. Согрелась быстро. Выпила горячего чая из термоса. Поехали дальше. Через час дороги я уже чувствовала себя совершенно здоровой. Попутчики, смотревшие на меня с опаской, стали глядеть с удив­лением. Но - молчали. Прошёл ещё час дороги. Здо­рова! Кашель исчез, горло не першит, насморка будто и не было, температура снизилась. Мне было очень стыдно за своё малодушие и неверие. Стыдно и сей­час, потому что знаю, что Оятский святой пруд дару­ет исцеления более серьёзные, почти невероятные. Ему по плечу даже онкология.

«Два года назад в монастырь приехала из Мурман­ска раба Божия Наталья. Диагноз - онкологическое заболевание позвоночника. Мучили очень сильные бо­ли, выпали на голове все волосы. Ходила на источник, обливалась. Жила в обители год, несла послушание в трапезной. Уезжала полностью исцелённая. Мы ей, когда уезжала, косички заплетали», - вспоминали насельницы обители. Другая женщина, Анна, приехала сюда с медицинским свидетельством на руках, под­тверждающим наличие раковой опухоли. Предстояла операция. Знакомые посоветовали съездить на Оять. Ходила на источник, трудилась, не жалея сил, в мо­настыре. Повторное обследование зафиксировало полное исчезновение опухоли.

А недалеко от Введено-Оятского монастыря, в Подпорожье, живёт учительница музыки, для кото­рой святой оятский источник до сих пор - последняя надежда. У её четырнадцатилетней дочери Оленьки тяжёлое онкологическое заболевание. Клочками вы­падали волосы, девочка облысела окончательно. Ездили в Евпаторию на целебные ключи - никакой пользы. Приехали сюда. За месяц волосы у девочки выросли. Но уехали домой - опять началось. Вот вер­нулись, живут здесь пока, девочка в местную школу ходит. Волосы опять отросли, парик уже не нужен. Пока придётся здесь жить.

А я добавлю - и молиться. Молиться о даровании дочке чуда полного исцеления. Эта мать - образчик смирения и веры, которых так не хватает нам, кото­рых мы боимся и малодушествуем в этом страхе. А вот насельницы монастырские страха не ведают. Для них пруд со святой водой - лекарство от всех болезней. Идут сюда всяк со своей хворью. Настоя­тельница, как главврач, прописывает всем одно и то же: «Идите на источник». И паломников благослов­ляет. Правда, оговаривается: «Если верующие - поправитесь, если неверующие - я вам помочь не могу».

Ежедневно в Введенско-Оятском монастыре со­вершаются вокруг обители крестные ходы. Ограж­дающие её от врагов, видимых и невидимых. Идут матушки в грязи по колено, по сугробам, по пыльной знойной тропе. Идут и просят в молитвах Матерь Божию покрыть Своим омофором место сие, где древние подвижники Александр Свирский, родители его, Стефан и Васса, передали эстафету молитвенно­го подвига из глубокой старины в наше время.

Мы очень ругаем его, наше время. Но разве мы к нему справедливы? По молитвам нашей современ­ницы изводится святой источник. Его целебные свойства уникальны. Источник доступен, он не «за бугром», не в вожделенной для многих Америке, он наш, он родной, он даже не испытывает наше дози­рованное мужество ледяной водой, посылая нам в ладонь тёплую струю и одаривая чудесами. А вот самим бы нам себя поругать. И ругать нещадно, не стесняясь в выражениях и площадной брани. Пото­му что ищем виновных, а сами... Под лежачий камень вода не течёт. Уж не про святые ли это ис­точники? Будешь пребывать в лености - не увидишь чуда, не испытаешь его силы, пугающей явной бли­зостью благословляющего Господа. Трудиться. Только трудиться и уповать на чудодейственную си­лу. Именно об этом говорила незадолго до смерти матушка Фёкла.

- Наш источник чудесный. Воистину Божия Ма­терь нам его подарила. Кто с верой приходит, тот по­лучает просимое. Но нужно и потрудиться. Нельзя го­ворить: «Дай, а с меня ничего не спрашивай». Уж если просишь, сам готов будь дать. Скажи так: «Господи, помоги мне в моей болезни, а я, что смогу, то ради Те­бя сделаю».

Господи, пошли в Оять благодарных просителей.

 

 

ПО СЕМЕЙНЫМ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАМ

Человек предполагает, а Бог располагает. В ис­тинности этой народной мудрости я убедилась ещё раз совсем недавно, отправившись по ре­дакционному заданию.

Астрахань Москву не принимала: туман. Но мне по­сидеть пару часов в Домодедове совсем необремени­тельно: есть свежие журналы, есть весело попыхиваю­щий на буфетной стойке самовар. И - ожидание праздника в душе. Потому что еду туда, где ждут, и где завтра престольный праздник - Казанская.

Астраханский Казанский собор красив, его неда­ром называют жемчужиной Поволжья. Я успела к всенощной и вошла под высокие своды красавца юбиляра (а ему нынче девяносто лет). Служба уже шла, была в ней неповторимая благодать храмового праздника, которая как золотая ниточка по просто­му холсту - насквозь. Пели удивительно. Казанская икона Божией Матери в центре храма на аналое уто­пает в белых розах и голубой парче. Цветов море. В больших и маленьких вазах, на полу, перед икона­ми, на амвоне - повсюду. Прихожане принаряжен­ные, красивые. Мальчики из воскресной школы в бе­лоснежных сорочках, девочки в нарядных косыноч­ках. Красота. Праздник. Усталости от перелёта нет и в помине. Поднимаю глаза к огромному паникадилу, сверкающему светом заждавшихся праздника лам­почек.

- Новое, - тихо говорит мне стоящая рядом прихо­жанка, - только перед службой повесили, ох и торо­пились...

А я думаю о том, что у меня ещё никогда не было такой радостной Казанской. Всё как-то суечусь, всё бегом-бегом, опомнюсь - вчера была Казанская, а я вчера как раз мимо храма... Но сегодняшняя всенощ­ная компенсирует мои «бега». Сегодняшняя Казан­ская - особая. Уж очень благодатно, молитвенно, светло. Подхожу под благословение к настоятелю храма отцу Валерию (Павлову).

- Завтра непременно приходите. Гостей много ждём, служить будет епископ Иона.

На Казанскую небо просветлело. Все волновались - а ну как дождь! Крестным ходом идти и под дождём? Но Божия Матерь ради праздника Своего благослови­ла Астрахань синевой чистого неба.

Задерживаюсь у стенда, сооружённого прихожана­ми к юбилею. Чёрно-белые снимки из архива. Мер­зость запустения, кучи мусора, следы от кострищ, а в центре вместо аналоя - старенькая тумбочка, на ней Евангелие, икона. Так начинал отец Валерий. Так начинался приход. Внизу повеселее: цветные фото­карточки - день сегодняшний. Яркая зелень Троицы, светлые детские лица, обновлённые фрески на стенах, витраж при входе. Много успели за семь лет как храм открыли вновь. Много трудились. Много вынесли. Много молились. Но главное, не только стенам дали вторую жизнь - приход возродили. А ведь именно им, приходом, и определяется каждодневная жизнь лю­бой церкви.

- Люди у нас замечательные. Для храма ничего не жалеют, во славу Божию трудятся. Если бы не они... - говорит отец Валерий, когда подошла к нему с позд­равлениями.

Ликование. Праздник! Казанская! Божия Матерь с одной из самых почитаемых на Руси икон взирает на обновлённые стены Казанского собора. «Заступница усердная...» - поёт хор. Душа поёт, не словами только, а светлыми чувствами. Прекрасней есть ли что-нибудь ещё?

- Вас к телефону, Москва... - одна из прихожанок пробирается сквозь толпу молящихся, машет мне ру­кой.

Как скоры вы, скорбные вести! Именно на Казан­скую рано утром умер мой отец.

- Я сейчас вылетаю, - кричу в трубку. - Я сейчас вылетаю...

«Заступница усердная...» - поёт хор. А я тихо пла­чу, присев на краешек кресла, среди стопок книг, цер­ковной утвари, календарей. Входит батюшка. Взгляд сострадательный. В руках икона:

- На Казанскую умер, значит, утешение вам. Божия Матерь в такой праздник к себе забрала. Многие бы так хотели. Примите от меня Казанскую, пусть икона укрепит вас, поможет перенести скорбь.

Заступница усердная. Только десять минут назад она ликованием сердца делила со мной радость. И вот уже делит беду... Беру себя в руки, вытираю слёзы. Папа жил в Донецке, мне надо срочно лететь туда.

- Когда ближайший самолёт на Донецк?

- На Донецк из Астрахани - рейсов нет...

- Поезд на Донецк...

- Поезда на Донецк не ходят.

Решаю лететь в Москву, оттуда проще...

- Ближайший рейс на Москву завтра, но над Астра­ханью снова туман, рейс может задержаться.

Не успеваю. Надо взять себя в руки и успокоиться. Но я не успеваю...

Подходит коренастый мужчина в свитере, неболь­шая бородка, открытый взгляд. Батюшка знакомит меня с ним, говорит, что это один из самых активных прихожан.

- Что вы решили?

Рассказываю: самолёты не летают, поездом до Москвы двое суток, а там ещё сутки... Не успеваю. Не знаю, что делать.

- А я знаю. Повезу вас машиной.

Через двадцать минут прихожане уже собирали нам в дорогу сумку с продуктами. Праздничная трапе­за по случаю Казанской благословила мне от своих щедрот паёк в скорбную дорогу. Подошла небольшо­го роста женщина, большие очки чуть затемнены. Я видела её в храме. Она что-то втолковывала перед службой девочкам из воскресной школы.

- Я с вами поеду. Батюшка благословил, дорога неблизкая, мало ли что. Мой муж вас повезёт, только заедем на десять минут домой переодеться.

Собирались они по-военному: быстро, чётко, без разговоров. Вера Фёдоровна и Василий Петрович -муж и жена. Вчера ещё чужие, а сегодня первыми при­шедшие на помощь.

Мы ехали по вечернему притихшему городу. Астра­ханский красавец кремль на секунду предстал перед моими глазами и скрылся. Я покидала город, который не успела полюбить и не успела узнать, даже рассмот­реть не успела. Сердце тревожно ныло - ведь впереди больше тысячи километров, а времени совсем в обрез.

Калмыцкие степи. Мокрый снег лепит не переста­вая. Мы останавливаемся, чтобы сбить наледь с подкрыльников. Ближе к ночи снег утих, но мороз уси­лился, едем по сплошному льду.

- Не волнуйтесь, успеем, дальше дорога будет луч­ше.

Справа вдали огни города. Элиста, столица Калмы­кии. Опять степи. Часто фары выхватывают стреми­тельную тень - лисы, перепуганные нечаянным «жигулёнком», прыгают в придорожную канаву. Од­ну, зазевавшуюся, мы чуть-чуть не придавили. Скрип­нули тормоза — обошлось.

На пару часов сделали передышку. Я вышла в мо­розную ночь пропахшей травами калмыцкой степи. Ветер гулял по бескрайним просторам, прибивая к земле высокий сушняк. Звёзды. Они будто опроки­дывались на наш автомобиль, будто хотели попугать своим нездешним, неземным присутствием. Опять подступили к горлу слёзы. Может быть, папина душа в этот ночной час напомнила о себе, просила молитв?

Я стала молиться, стоя на холодном степном ветру под звёздами, и, как всегда бывает после молитвы, от­пустило, стало легче.

А ещё подумалось: как самонадеянны мы и как ма­ловерны. Всё рассчитала: вернусь из командировки, отпишусь, поеду к отцу на традиционную встречу в конце ноября. Я всегда выбиралась к нему в конце ноября, перед Рождественским постом. Даже позво­нила перед командировкой, сказала: «Жди!» А Гос­подь по-другому рассудил. Господь в который раз вразумил: не надо надеяться на человеческие календа­ри и мерки. Есть другие календари и другие мерки. И вот начало ноября, и до традиционной встречи ещё почти месяц, а вместо неё скоро другая, в которой я увижу отца, а он меня нет... Кто бы сказал мне, что бу­дут в моей жизни эти звёзды, что буду стоять на ноч­ном сквозняке и молиться, и плакать...

По Ставрополью ехали проворнее. Вера Фёдоровна заботливо подтыкала мне под бока плед, Василий Петрович изредка останавливался и вглядывался в до­рожную карту. Утром мы остановились перекусить в маленьком кафе у дороги. Бойкий черноглазый па­ренёк ловко смёл снег с пластикового столика, принёс табуретки.

- Шашлык, хотите шашлык?

А мы достали собранный нам на приходе «тормозок». Попросили горячего чая. Паренёк, желая уго­дить, врубил музыку. Она гремела над безлюдным шоссе вызывающе, утверждая, несмотря ни на что, земную жизнь со всеми её достоинствами и недостат­ками. Здесь, в придорожном кафе без названия, с не­знакомыми людьми, посланными мне Господом в по­мощь и утешение, мы помянули раба Божиего ново­преставленного Евгения.

В Ростов въехали днём. Поплутали по его шумным улицам, выбрались на Таганрогское шоссе. Остава­лось совсем немного...

Теперь, когда наше путешествие позади, понимаю, как деликатны и предупредительны были мои друзья. Они не терзали душу соболезнованиями, не пытались отвлечь меня разговорами от грустных мыслей. Мы иногда переговаривались о чём-то незначительном, но больше молчали. Каждый думал о своём. Немного гово­рили об отце Валерии, о том, что возрождение Казан­ского храма его большая заслуга. А мне всё думалось о прихожанах. Большая, дружная семья. Живут одними радостями, одними заботами. Создать такой приход ни­чуть не легче, чем возродить из руин храм. Настоящая христианская любовь к ближнему, не пример ли её - ис­тория со мной, человеком для прихода чужим, незнако­мым, случайным? Ведь дела свои были, проблемы нере­шённые. Всё оставили, отправились в опасный путь ради самой непонятной из всех существующих корысти - по­мочь человеку, попавшему в беду. Вера Фёдоровна сиде­ла, закутавшись в плед, читала. Что? Оказывается, Псалтырь за моего отца.

Ровно через сутки мы подъехали к знакомому подъезду отцовского дома.

- Держитесь, - Василий Петрович крепко жмёт мне руку.

- Помоги вам, Господи, - обнимает Вера Фёдоров­на.

А я... Даже поблагодарить не успела по-человечес­ки. Боюсь, что и сейчас тоже не смогу найти подходя­щие к случаю слова. Привычные «спасибо, благода­рю» говорить не хочется, потому что есть в этих словах некий налёт дежурной вежливости. А особые слова, где их найти? Только пусть знают: в душе моей есть отныне уголок, где живёт тёплое и удивительное чувство особого христианского родства. Оно есть, это родство, оно не в генах, не в метриках, не в схожести глаз и профилей. Оно в чём-то другом, что больше, прочнее и - основательней. Люди, которые своими поступками напоминают об этом родстве, уже угоди­ли Богу.

Подарки отца всегда были для меня в радость. Ухо­дя в другой мир, он остался верен себе и подарил мне знакомство с людьми, которых сам не знал, но кото­рых, может быть, вымолил в первые часы своего предстояния - там. Чудны дела Твои, Господи! При­хожане Казанского храма, разделив со мной скорбь, тут же одарили радостью. Она в том, что мы не одино­ки, что мы очень многое можем по законам нашего на­дёжного христианского родства. Помню, как владыка Иона говорил в праздничной речи на Казанскую:

- Спасибо тебе, отец Валерий, что есть у нас в Аст­рахани этот храм.

Спасибо, отец Валерий, что есть теперь и этот при­ход. Спасибо, что окормляете таких славных людей, способных даже беду повернуть к радости. Но вот ведь искушение: стала писать да и запнулась - фами­лию-то Веры Фёдоровны и Василия Петровича я не знаю! Даже в голову не пришло узнать. А позвонить спросить - конфуз полный. Люди так помогли, а я да­же фамилии не спросила. Узнала. Хитростью. Не ска­жу какой. Куприяновы их фамилия.

Моя командировка в Астрахань оказалась прерван­ной, как говорят, по семейным обстоятельствам. Но я оставила в этом городе много добрых людей, к кото­рым очень хочется вернуться и рассказать о них на­шим дорогим читателям. Свидимся ли? Бог знает. Усердная Заступница наша - Казанская Божия Ма­терь. Икона Её, благословлённая отцом Валерием, стоит передо мной и сейчас, когда пишу эти строки.

 

 

СКАНДАЛЬНАЯ ЖЕНЩИНА

Не получается разговора, никак не получается. Знаю, почему. Расспрашиваю о том, о сём, а о главном не решаюсь. Она понимает, но не бросается на помощь, дисциплинированно отвечает, будто заполняет листок по учёту кадров:

- В Москве родилась. Училась в Московском уни­верситете, не закончила. Потом в Ростовском. Закон­чила. Замужем. Муж Андрей, дочка Светлана, внучка Наташка, тёзка моя. А теперь вот ещё и Ирочка...

Опять я не решаюсь. Хотя всё внутри кричит и тре­бует: «Ну скажи, скажи, зачем тебе Ирочка, зачем на­до было приводить её из больницы в дом, отвыкший от детей? Зачем надо было переиначивать отлаженную, благополучную жизнь и превращать её в сущую муку, ходить, доказывать, ссориться, бороться за права, справляться с бесконечными обязанностями, посы­павшимися как из рога изобилия на горемычную голо­вушку?»

Почти как в сказке начало той истории. Жила-была девочка. Хорошенькая, умненькая, здоровенькая. Была она живой и разговорчивой и очень любила людей. И её любили люди. Все, кроме папы с мамой. А дальше не сказка, быль: оказалась девочка в детском доме, потя­нулись ручки к бесхозному уксусу. Несколько жадных глотков - пить хотелось, и - реанимация, ожог пищево­да. Одна операция, вторая, третья... С пищеводом-то обошлось, да заразили врачи девочку СПИДом. Да. Ни больше, ни меньше. Не мелким почерком пишется Ирочкина жизнь, а размашистым, крупным. СПИД. В больницу её, в особое отделение, почти резервацию. Но и там жила не печалилась, мала была, что для неё эти четыре зловещие буквы - пустой звук. Впрочем, как и другие четыре буквы - мама. Вокруг врачи, медсестры, нянечки, все улыбаются, вкусненькое приносят. Ма­ма... Много мам. Так, наверное, у всех, думала, и мам много, и про СПИД все вокруг говорят.

Жила девочка до пяти лет в больнице, другие де­вочки были рядом, инфицированные, говорили про них. Но вот кто-то выписался, кто-то умер. Только Ирочка жила себе среди пестроты «мам» и запаха хлорки, только Ирочка бежала навстречу каждому посетителю, улыбалась очаровательными ямочками и кокетливо поправляла байковое больничное платьице в тоскливый цветочек.

А потом - ну опять сказка. Приехала в больницу красивая тётя в белых брюках и яркой жёлто-зелёной футболке. С тётей - девушка очень красивая. Ира та­кую видела по телевизору. В руках у тёти была боль­шая сумка с шуршащими, таинственными пакетами. А в пакетах, мама родная! И пастила, и мармелад, и разные там шоколадки, бутылочки с соками, груши с кулак, даже арбуз. Большой, полосатый, важный. Всё ей, Ирочке. Она, конечно, поделилась с Олегом, соседом по палате, но пакетов будто и не стало мень­ше, большие, маленькие, а ещё коробочки. Тётя смот­рела, как Ирочка хлопотала над пакетами, спрашива­ла о том, о чём её всегда спрашивают: как она себя чувствует, ходит ли гулять, с кем дружит. Она и отве­чала, как всегда: чувствует хорошо, гулять их Мария Ивановна выводит, а дружит она, конечно, с Олегом, с кем же ещё? Тётя спросила:

- Можно в следующее воскресенье я опять к тебе приду?

Ещё бы нельзя! Разные пакеты, большие, малень­кие, коробочки...

- А что тебе принести?

Ирочка глянула на пакеты - всё у неё теперь есть. И сказала солидно, как говорят меж собой на посту медсестры, она много раз слышала:

- Сметанки бы мне на окрошку.

Все засмеялись. Засмеялась и Ирочка. Вот ведь как всех развеселила.

Ровно через неделю Ирочка ела окрошку со смета­ной. Но не в отделении, а в светлой, пронизанной солнцем квартире в Солнцевском районе Москвы. Тё­тя её удочерила. Да, вот так сразу. Об Ирочке прочи­тала в журнале: живёт уже три года в больнице девоч­ка с диагнозом СПИД. Никому не нужна, одна во всём свете. Подхватилась тётя и в больницу с сумками. А ещё с дочкой Светланой. Уже в больнице, как толь­ко девочка выбежала им навстречу, знала, возьмёт, за­берёт домой, согреет, приголубит. А вечером мужу, без реверансов:

- Давай возьмём на лето девочку из больницы? Дет­домовскую, никому не нужную.

И услышала в ответ то, что хотела и рассчитывала услышать:

- Почему же на лето? Уж если брать, то насовсем.

В это трудно поверить, но это так. Раздумий, при­кидок не было. Наталья и Андрей единодушно пришли к общему знаменателю. Берут девочку.

Вот об этом-то я хочу спросить и не спрашивается. Зачем? Жили себе и жили. Потом-то я пойму, что не надо об этом спрашивать, но сейчас прямо разбира­ет - хочется.

- Да спрашивайте. Я же знаю, вы хотите спросить, зачем мы это сделали, так сказать, причины, побудив­шие... Так ведь? Спрашивайте. А я вам отвечу, как от­вечаю всем, кого это очень интересует: не могла не взять, вот и взяла. Удовлетворила я ваше любопыт­ство?

Она очень резкая, Наталья Николаевна Будина. Вот и по телефону минуту назад кого-то отбрила. Я, говорит, тебя урою, если ты... (дальше не для печати). И трубку на рычаг со всего маху. Точка. Окончен раз­говор. Иры дома нет. Ира поехала в «Детский мир» купить подарок ко дню рождения Натальиной внучки, годовалой Наташки. Как она одна в магазин? Ничего страшного. Ирочке теперь пятнадцать лет. Такие по­ездки ей уже по возрасту. Девять лет живёт Ирина в семье у Натальи и Андрея Будиных и, конечно, ина­че, как мама и папа, их не называет.

Это хорошо, что Иры нет. Без неё говорится проще и мне, и Наталье. Может, была бы тут Ира, не стала бы Наталья вспоминать:

- Всё было, пока выросла, натерпелись. Так всегда, вырастить ребёнка разве просто? И слёзы льёшь, и бессонница прижимает, а бывает, ну отчаяние прямо. Росла, как все. Правда, в доме, как прознали, что де­вочка из больницы, ВИЧ-инфицированная, началось! Один раз приходит Ирка в слезах: «Тётка на меня воз­ле дома налетела, кричит: не ходи возле нашего подъ­езда, ты заразная ». Я вышла...

- И сделала ей замечание?

- Нет, я её отлупила.

Потом она ей долго и упорно втолковывала, что Ира такой же ребёнок, как все, имеет полное право гу­лять во дворе, ходить мимо любых подъездов. А если кто этого с первого раза не поймёт, она будет объяс­нять. Как? Доступно.

Теперь эти проблемы позади. Иру во дворе лю­бят, у неё куча подруг, в выходные телефон обрыва­ют: «Ира выйдет?» Соседи давно успокоились. Поначалу был напряг, конечно... Соседей можно понять. Ситуация (рядом ВИЧ-инфицированный ре­бёнок) новая, непривычная. СПИД для нас, дилетан­тов, почти что холера. Подальше надо, подальше... Мы не привыкли. Мы не умеем. Но теперь это, к со­жалению, одна из граней нашей жизни. Нам надо учиться жить рядом с теми, кто получил серьёзный приговор и несчастен. И помнить об одном: если ин­фицированный человек живёт рядом с нами, боять­ся нам нечего, бытовым путём СПИД не передастся. Врачи никогда не пойдут на такой риск, не дадут «вольную» тому, кто должен быть изолирован. Но учиться утомительно и не всегда хочется. Куда лег­че - гнать. Гнать человека только потому, что он бо­лее несчастен.

Они хорошо помнят: радость! Мы едем в пансионат. Сосны! Липы! Москва-река! Ира не избалована радос­тями. Детдом, больница, бесконечные процедуры, ка­пельницы. А тут вдруг загорать, купаться, ягоды соби­рать, да не одна, да не строем, взявшись за ручки, а с папой, с мамой, как все дети. Они плескались в любви. Ира девочка общительная, Наталья с Андреем тоже. А потом... Худая молва - есть ли у ко­го более длинные ноги?

- Уезжайте. Чтобы завтра утром вас в пансионате не было. Иначе уедут другие люди, мы понесём убыт­ки, - директор даже не зашёл в номер, вещал с поро­га, брезгливо посматривая на ребёнка. А через час целая делегация отдыхающих и даже жителей близ­лежащего посёлка. Не просят. Требуют: убирайтесь.

Наталья не стала спорить с ними. Она сказала им тихо: «Вы не люди». И они уехали, не успев искупать­ся и поесть земляники.

Назло всем брезгливым Ирочка росла. Хорошела. Началось мучительное познавание жизни, жадное хватание ярких фантиков. Кого миновала эта обяза­тельная программа подростковой поры? Натальина первая дочка Светлана вышла замуж, они остались в маленькой однокомнатной квартирке втроём - ма­ма, папа, Ира. А ещё две собаки, подобранные, ког­да им было «тяжело». Одна о-очень большая, дру­гая о-очень маленькая. Время разбрасывать камни Ира встретила с нетерпением. Она жадно окунулась в жизнь, особенно после того, как умерла Виолетта.

Да, её закадычная подруга Виолетта, соседка по па­лате, угасла, так и не зацепившись за жизнь, не отвое­вав у неё себе даже маленького послабления. Тоже без роду и племени, маленькая девочка с вычурным име­нем и простецкими больничными манерами. Пока Ира, закрывшись в кухне, рыдала, Наталья распоря­жалась насчёт похорон. Она носилась по Москве на своём стареньком «жигулёнке», договаривалась нас­чёт отпевания, заказывала венки. Она справила по­следний (и первый!) роскошный наряд, в котором и отправили Виолетту в Царствие Небесное.

Сначала Ира ходила притихшая, плечи опущены, глаза проплаканы, но почти сразу после поминок на 40 дней пришла домой за полночь. Потом - снова. На­талья вразумляла, корила, гневалась. А однажды в очередную разборку услышала от Иры дерзкое:

- Своей дочери замечания делай, а меня оставь в покое.

Конечно, в семье бывает всякое... Редко кто вырас­тит ребёнка и не узнает, что такое жгучая обида, чёр­ная неблагодарность. Наталья не стерпела обиды, она встала перед хорошенькой, стройненькой девочкой, ещё так недавно никому не нужным гадким утёнком, и повторяла только одно:

- А я тебе кто? Я тебе кто, спрашиваю?

Конечно, она наподдала ей. А когда откричали, отупрекали, угомонились, посадила свою приёмную дочь напротив:

- Что с тобой происходит? Что мучает тебя? Ска­жи, я ведь твоя мать, попробую разобраться.

И разобралась. В том, что Ира считает жизнь бес­смысленной, и ей осталось немного. А раз так, надо торопиться ловить удовольствия, ни в чём не отказы­вать себе, потому что скоро она отправится вслед за Виолеттой...

Тогда первый раз Наталья сказала Ирине слова, которые потом будет повторять очень часто, и не только ей - всем, кто засомневается:

- Я обещаю тебе - костьми лягу, но сделаю всё. Ты будешь жить долго, счастливо и - всегда.

Ира будет жить долго и счастливо. Она и мне гово­рит об этом, хотя я не давала ей никакого повода усомниться. Понимаю: слова те говорятся для самой Натальи. Ей нужно повторять их время от времени, когда совсем оставляют силы, это некий код, установ­ка. От роли борца она устаёт, ей очень хочется иногда переложить эту роль на другие, недюжинные плечи. Но у мужа ответственная работа, он сочувствует ей, он любит Иру, а что ещё он может? А Наталья - на подхвате. Хлопотунья, сумасшедшая мать, как панте­ра, налетающая на каждого, кто только косо посмот­рит на её ребёнка.

Рядом с Натальей Будиной понимаю особенно хо­рошо, как мал и несовершенен мой вклад в собствен­ного, родного ребёнка. Как наспех, на бегу, экстерном осваивалась наука материнства, по верхам, необреме­нительно. А она - жертвует. Жертвенная любовь -любовь истинная. У Натальи она именно такая. А по­тому вправе ли мы зацикливаться на её некой заполошности, на желании казаться «крутой», на её сло­вечках, которые шокируют поначалу, на её брюках, кроссовках и курточках в заклёпках - извечном гарде­робе этой зрелой, солидной женщины. На её готов­ности дать отпор обидчику, наподдать, поставить на место. Какие же это в сущности пустяки рядом с по­ступком, который перекрыл раз и навсегда вчерашние, сегодняшние и даже завтрашние проколы. Какие же это в сущности пустяки...

Она гнала машину по городу, увёртывалась, подсе­кала. Ей крутили вслед у виска, матерились, а она гна­ла, сжав зубы, так и забыв зажечь торчащую в зубах сигарету. Задержалась у знакомых, муж в команди­ровке, Иришка оставалась дома одна. Позвонила -еду, мол. Длинные гудки. Где она, Иришка? Где?! Летела, фантазировала страшное. А дочка спокойно занималась постирушкой в ванной и не слышала звон­ка. Ворвалась в квартиру, глаза горят, сердце выска­кивает из груди:

- Ирочка!

- Ты что, мам?

Перевела дух. Села в кресло. Откинула голову.

- Как же я люблю тебя, Ирочка...

Тот тяжёлый период они обе пережили достойно. Ира успокоилась, поняла, что так просто её из этой жизни не отпустят ни мама Наташа, ни папа Андрей. За неё будут сражаться, её выцарапают из самых цеп­ких, самых хищных лап. А Наталья только и делает, что поддерживает в дочери этот огонёк. Начнёт зату­хать, она его и раздует, такой добросовестный, такой талантливый кочегар.

Заболела Ира. Её отвезли в больницу, и Наталья просиживала ночами у её постели. Ирочка угасала. На­пичканную лекарствами, слабенькую, она привезла её домой. Девочка с трудом говорила, безучастно смотре­ла в потолок. Не плакала. Она будет жить долго и счастливо... Наталья едет на оптовый рынок, загружает багажник своего «жигуля» лимонами, бананами, вся­кой диковинной заморской снедью. Ира слабенько благодарит, откусывает кусочек яблочка. Наталья по­купает ей шикарную дублёнку и заставляет встать, при­мерить, пройтись перед зеркалом. Ирочка тянется, что­бы чмокнуть маму в щёку, и опять затихает. Она уже не болеет, но чёрные мысли вновь берут верх, давят на психику. Она впадает в депрессию, из которой вывести её может только что-то сверхординарное. Вечером с Андреем они разрабатывают план. Утром она снима­ет с книжки лежащие «на всякий пожарный » деньги.

- Ира, послезавтра мы вылетаем.

- Куда?

- Как куда? Тебе скоро шестнадцать, а ты ещё ни разу не была в Арабских Эмиратах.

- Мама!

Улетели. Что это была за поездка! Они жили в рос­кошном отеле и каждый вечер сидели в маленьком кафе на берегу моря. Я листаю альбом с фотокарточ­ками. Вот Ира хохочет, вот она церемонно расклани­вается перед толстым, в национальном костюме ара­бом, вот примеряет шляпу с большими полями.

- Положительные эмоции. Это они выдернули Иришку из кризиса. Мы вернулись усталые, но до­вольные.

Ира, оттого что сменила обстановку, первый раз повидала «заграницу», Наталья оттого, что смогла, в очередной раз смогла. Жертвенная любовь - любовь истинная.

И опять, опять скорби. В жизни всё рядом - сегод­ня мы смеёмся, завтра плачем, сегодня негодуем, завт­ра благодарим. В их семье вечное балансирование по тоненькой жердочке, пунктиром, всё пунктиром: ра­дость - беда, радость - беда...

Срочно понадобилось очень дорогое лекарство. Поскольку заразилась Ирочка по вине медиков, ле­карству положено быть бесплатным. Но его нет ника­кого. Лекарство американское, Наталья поднимает на ноги всех своих крутых знакомых и - достаёт. Пять тысяч долларов один курс. Она напоминает медикам, что лекарство должно быть бесплатным, но ей отвеча­ют, что не располагают такими средствами. Она меня­ет квартиру на другую с доплатой в пять тысяч долла­ров, и лекарство покупает. Но курс годовой, где взять деньги через год, ведь принимать лекарство надо по­стоянно. Медики опять разводят руками: лекарства нет. Тогда Наталья Будина идёт на телевидение и от­крыто - она всегда всё говорит в глаза - заявляет в программе «Сделай шаг», что есть закон, по которо­му лечение ВИЧ-инфицированных идёт за счёт средств федерального бюджета. Она смотрела прямо в объектив и говорила о том, что её так заботит и гне­вит в нашей нынешней неразберихе. Она не просила денег. Она требовала справедливости.

Вечером после эфира домой позвонили. Молодой человек. Владимир. Посмотрел передачу, хочет встре­титься. Условились у метро. Андрей Наталью не пус­тил, поехал сам. Вернулся с конвертом, в котором ле­жала тысяча долларов. Незнакомый человек вручил конверт молча. На вопрос, кого благодарить, сказал -Владимира. Вот такие тоже бывают люди. Не только гонящие несчастного ребёнка - распни, распни его, брезгливо морщащие носы, но и такие. Наталья очень просила меня: «Будете писать, скажите спасибо, вдруг прочитает Владимир». Говорю. И низко кланяюсь в пояс.

Но лекарство необходимо Ирочке всю жизнь, по­ка не найдут, наконец, средство от СПИДа. Сегодня есть спонсоры, завтра их нет. Куда пойдёт Наталья потом, как будет добывать эту немалую сумму? Ког­да они с Андреем только взяли Ирочку в семью, На­талья пошла работать, чтобы были деньги, кормить ребёнка вкусно, одевать красиво, лечить правильно, учить индивидуально. Теперь денег катастрофичес­ки не хватает, потому что новое эффективное лекар­ство «Крексиван» категорически не рассчитано на наших малоимущих соотечественников. Но лекар­ство есть, его обязаны давать бесплатно. Это долг медиков. Это их шанс быть прощёнными за непрос­тительную ошибку.

Наталья и верит... и не верит в то, что достучится. Как человек, привыкший рассчитывать только на себя, она и здесь не очень обольщается. Всё прикидывает, что бы ещё продать, где бы подзаработать.

А Ира растёт и хорошеет. Она прекрасно помнит больничную палату, где жила рядышком с такими же, как она, несчастными мальчиками и девочками. Те­перь она осталась одна. Остальные погибли. Она знает, что живёт только благодаря родителям, их на­стоящему по нашей жизни подвигу. Но есть ещё в больнице мальчик, которому они с мамой потихо­нечку откладывают на чёрный день. Мальчик инфици­рован недавно. Наталья пошла в Сбербанк и хотела оформить на ребёнка взнос. Но, оказалось, столько надо справок, объяснений, даже оправданий. А поче­му вы, если вы ему никто? А почему ему, а не другому? Наталья обозвала всех придурками и ушла. Договори­лась с одной медсестрой, теперь у неё в сейфе для мальчика хранится энная сумма.

Когда она девять лет назад оформляла на Иру опе­кунство, Боже, сколько было подозрений и разборок.

- Вы хотите улучшить жилищные условия за счёт ребёнка, у вас же однокомнатная квартира, - сказала, зло сверкая очками, чиновница из департамента.

- Возьмите девочку вы, у вас трёхкомнатная. Дама утёрлась. Мы не любим не похожих на нас.

Мы подозреваем тех, кто ходит по другим тропинкам и читает другие книги, слушает другую музыку. Но больше нелюбви достаётся людям, совершающим пос­тупки. Им обязательно напомнят насчёт крыши, кото­рая поехала, снисходительно улыбнутся чудачеству. А ведь только у людей, совершающих поступки, нор­мальная, здоровая, естественная жизнь. Поступок-то - это нормально. Боль за другого - это здоровье. Жертвенная любовь - любовь истинная.

- Мне скоро шестнадцать. Знаете, что я сделаю, когда буду получать паспорт? - спросила меня Ира.

Не дожидаясь ответа, сказала:

- Я поменяю имя, фамилию, отчество.

Да, Ира, Ирина Михайловна Антонова, не знает ро­дивших её папу с мамой. Говорят, они где-то обрета­ются. Бог им судья. Рядом другие. Наталья и Андрей. Их дом - её дом. Она под надёжным крылом, как цып­лёнок под крылом наседки. Ну как назвать Наталью с Андреем приёмными родителями? Кто кого принял, кто кому приёмный, если в прожитой ими вместе жиз­ни столько уже настрадались и нарадовались вместе. Ирочка была ещё маленькая, когда родители, уложив её спать, собирали посылку бастующим шахтёрам. Вдруг шлёпанье босых ног по полу, и Ирочка, сверкая хитрыми глазками, торжественно внесла в кухню припрятанные где-то до поры две банки сгущёнки, лю­бимое её лакомство. И в сумку их, в сумку, бастующим шахтёрам тоже, наверное, хочется сладенького. А когда в дни путча «скандальная » женщина засоби­ралась на баррикады, Ира ходила рядом, плакала и повторяла:

- Ну возьми, возьми меня с собой. Я в больнице хо­рошо научилась перевязывать. - И шприц в карман Наталье, новенький, одноразовый шприц.

А теперь скажите, разве не похожа дочка на маму? Да вылитая! Потому и быть ей с шестнадцати лет Ин­ной Андреевной Будиной. Понимаю, почему Будиной, понимаю, почему Андреевной, а вот Инной... Хотя, что же тут не понять? Жизнь с чистого листа. Чтобы ничего не напоминало о прошлом.

В юности Наталья писала стихи. Когда она читала их, я сидела притихшая, потому что была в них удиви­тельная, неброская, некричащая правда. Стихи совсем не походили на автора, они будто вырвались от неё, чтобы скорее зажить своей, независимой от Натальи жизнью. Но так не бывает. Стихи - это сам человек, как бы он ни скрывался, за какую бы крутизну ни прятался. Стихи были о пластилиновых человечках, запуганных, тревожных, готовых в любой момент перевоплотиться хоть в барашка, хоть в примитивную, вытянутую кол­баску. «Не будь пластилиновым...» А как трудно им не быть, как трудно держаться собственным хребтом, собственными силами и собственной волей. Им проще, пластилиновым человечкам. А как трудно непластили­новым. Наталья читала стихи, а я удивлялась сво­ему верхоглядству. Порыв к поступку не есть грех. Грех есть боязнь поступка. Не будь пластилиновым... Нет-нет, она не расслабится, она не станет пластилиновым человечком теперь, если уж раньше им не стала. Скоро лето, опять идёт кругом голова, куда вывезти Иру, как организовать так, чтобы там, где они будут с ней летом, был под рукой холодильник с хорошей морозилкой, где она сможет хранить обязательные для Ирочки препа­раты. И, конечно, где взять денег. А если как-то выкру­тится и добудет, как отщипнуть от них и для того маль­чика, что в больнице.

Она везла меня к метро, лихачка Наталья, легко ла­вируя среди потока машин, дымя сигаретой и реаги­руя на такого же, как она, лихача самым нетерпимым образом и крепким словом. Но вдруг начала опять чи­тать стихи про пластилиновых человечков, сникла, затихла, приготовилась грустить. В ней всё рядом. Всё открыто. Она не умеет лицемерить и приседать в реве­рансе, закрывать глаза, чтобы не видеть чужую боль. Как не умеет щадить себя и рассчитывать на жалость. Но она умеет писать хорошие стихи и любить своих детей. Верно. Глубоко. Жертвенно.

 

 

НЕ ПОСЛУШЕСТВУЙ НА ДРУГА СВОЕГО

Труден этот разговор. Конечно, можно бы отго­вориться кругленькими (они всегда наготове) фразами, развести руками в сожалении, что нельзя, мол, объять необъятное. Но тогда зачем и ого­род городить. Лучше уж - без огорода... А труден раз­говор по единственной простой причине: хватит ли честности сказать о том, что болит давней болью под и без того изболевшимся сердцем, хватит ли честности и сил не переметнуться мыслью к чужим грехам. От сво­их собственных, на которые глаза бы мои не глядели.

Перед Великим постом есть замечательное воск­ресенье. Оно именуется православными людьми Прощёным, потому что в этот день мы просим про­щения друг у друга, чтобы назавтра вступить в чистые воды Великого поста отмытыми собствен­ным покаянием. В этот день особенно люблю бывать в храме. Люди преклоняют колена с кротким «прос­ти». «Простите», - попросит и священник свою паст­ву. «Простите», - говорим мы, даже незнакомым незнакомые. Именно в Прощёное воскресенье чита­ются в храме слова Спасителя: «Если вы не простите от сердца прегрешений друг другу, и Отец ваш Не­бесный не простит вам прегрешений ваших». С лёг­ким сердцем мы приходим в свои дома, готовые к подвигам начинающегося поста, к любым духовным испытаниям. А на кухне старенькая мама крутится у плиты, а в спальне под зелёным абажуром устроил­ся в кресле муж, а следом влетает в квартиру разго­рячённый уличными потехами сын. Близкие люди, за долгие годы совместной жизни услышавшие от нас много всякого и отлично знающие, как некрасиво на­ше лицо во гневе. Пришёл час сказать им: «Прости­те». Завтра пост. Сегодня - Прощёное воскресенье. Но только вот ноги упорно не идут к маме в кухню, не находятся слова для мужа, рука не протягивается, чтобы погладить по голове сына.

То, что было так легко и благостно с чужими, со своими превращается в муку мучительную. А почему, собственно? Потому что перед чужими какая уж та­кая наша вина? А перед своими мы виноваты. Мы очень виноваты перед теми, с кем делим крышу, трапе­зу, ложе. Именно потому (виноваты!) сердце гордели­вое противится и ищет лазейку. Помните, в школе? Набычившийся школяр стоит перед любопытствую­щим классом, а педагог с ножом к горлу:

- Ну попроси прощения, ну скажи: «Я больше не буду!»

Молчит школяр, упёртый мальчик, стойкий и мол­чаливый, как партизан. И - клич верного друга с зад­ней парты:

- Да скажи. Саш, скажи - не буду, чего боишься-то? Оно бы лучше, конечно, сказать, да и отвязаться от настырной учительницы, а - трудно...

А нам-то как трудно. Взрослым людям, уж во всем, кажется, разобравшимся, знающим, что почём и что откуда. Маета наша от нашей собственной вины. В са­мой глубине души свернулась калачиком наша вечная «оппонентша» - совесть и толкается, толкается, и на­зывает вещи своими именами. А в Девятой заповеди всё правильно и всё не про нас: «Не послушествуй на друга своего свидетельства ложна». Сразу видится комната с голыми стенами и столом. По одну сторону стола человек и по другую человек. Один говорит, другой записывает. Один фиксирует, другой предаёт. Послушествует свидетельства ложна... А нас в той комнате нет. А нас в той комнате никогда не было! Проскочим, значит, заповедь? Не зацепимся за край её своими расхристанными одеждами вечно спешаще­го человека?

Не проскочим. Потому что Господь, создавая чело­века, благословил его словом. А враг рода человечес­кого и здесь не отстал. Великое благо, отличающее нас от остальной созданной Творцом твари, обращает он на погибель человеку. Ложь, празднословие, клевета, навет, осуждение - это всё из дьявольского багажа. (Да и само слово «дьявол» означает «клеветник»). Но ведь празднословие, клевета, навет, осуждение - это ведь и из нашего багажа. У кого неподъёмный сакво­яж, у кого дипломат с секретным замком, у кого туго набитая авоська. Скверный язык наш грешит грехом не каждодневным, нет, ежеминутным. А ведь любим повторять Евангельское: «Не судите, да не судимы бу­дете». А вот задуматься всерьёз боимся. Страшно уви­деть в сердце своём чёрную бездну.

* * *

Он был красив, талантлив, богат и мог позволить себе выбирать женщин. Он и выбрал. Молоденькую практикантку после филфака, только год назад сы­гравшую свадьбу с однокурсником. Девочка не устоя­ла перед талантом, красотой и напором. Начался ро­ман на глазах жаждущей зрелищ публики. Нас то есть. А летом они уехали на недельку в Гагры. Конечно, она сказала мужу, что у неё срочная командировка. Мы перемалывали косточки ей и посмеивались над её му­жем. Мы обсуждали в подробностях их возвращение и обязательный цирк, который они будут непременно разыгрывать перед нами. Сначала придёт, как ни в чём не бывало, она. Потом он. Они поздороваются как чу­жие. Сколько воды пролилось на ту мельницу, пока, наконец, один из нашей конторы не встал и не произ­нёс негодующе: «Сколько можно болтать? Мы - по­собники вранью, раз всё у нас шито-крыто».

Он встал, набрал номер телефона... её мужа. Они говорили недолго, что тут долго разговаривать. По­том положил трубку и сказал, почти извиняясь:

- Терпеть не могу вранья. Пусть суровая, но правда.

От этой правды всем стало не по себе. Сейчас, когда прошло много лет и след той девочки давно затерялся, не могу понять, почему не бросилась на телефонный ап­парат, как на амбразуру, почему молчаливо согласилась на ту правду. Но ведь не против заповеди шёл тот прав­долюбец. Не послушествовал на друга своего свидетель­ства ложна, наоборот, честно сказал, значит, выходит, не преступил заповеди, угодил Богу? Нет, не угодил.

Потому что во главу угла своей суровой правды поста­вил он осуждение. Ему бы в себя взор обратить, в своём бы грязном белье покопаться... Давний грех лежит за ту правду и на мне. Не звонила, не разоблачала, а толку-то? Сколько пустых разговоров поддержала, сколько грязных слов услышала и не содрогнулась. Правда бы­ла, праведности не было. Было осуждение ближнего, и совесть вот уже сколько годков не даёт покоя, не позво­ляет спрятаться за широкую спину того правдолюбца. Её, совесть, не обманешь, не оправдаешься, что не сидел за столом напротив следователя, не строчил доносов на ближнего. Буквальный смысл девятой заповеди — это тоже ведь наша хитрость проскочить «посуху» мимо Божьего гнева. Не лжесвидетельствовал? Лжесвиде­тельствовал. А если уж совсем по честному - предавал. Можно вспомнить, и вот они быстренько выстроились в затылочек собственные мои обиды. Когда меня осуж­дали, на меня лжесвидетельствовали, меня предавали. Если не остановлю этот бурный поток, всё остальное писанное будет о собственных моих обидах. Но я пере­шагну через этот спасительный водоём, в который мож­но погрузиться с головой и сладостно жалеть себя за перенесённое. Буду говорить о собственном нарушении девятой заповеди.

...Красивая, цветущая женщина, уверенная в себе, умеющая вершить дела и достойно нести по жизни свою гордую голову, Татьяна не была моей подругой. Но звонила, рассказывала о житье-бытье и обязатель­но жаловалась на здоровье. Меня раздражали её жалобы. «Кровь с молоком, а всё про свои болячки», ­позволяла я себе не раз, не два (множество!) в разго­ворах, пустых и глупых, со знакомыми. Опять звонила Татьяна, звала в гости, хлебосольно встречала, смея­лась, рассказывала про поклонников, а у дверей: «Знаешь, так себя плохо чувствую, совсем слабею».

- Влюбилась, вот и слабеешь, - глупая моя шутка из­бавляла меня и на этот раз от равнодушного сочувствия.

Потом она опять звонила, и, если звонок оказывал­ся не ко двору (стирка, готовка, гости), я морщилась в нетерпении и раздражалась. Опять про болячки, на­шла себе исповедника... Ни разу я ей не посочувствова­ла, потому что не верила. Капризничает женщина, при­выкла быть на виду, привыкла, чтобы с ней нянчились. Зачем потакать? А она через месяц умерла от рака.

- Мама умерла. В четверг похороны,- прогремел в трубке тихий голос Татьяниной дочери.

Какая мама? Какие похороны? Её отпевали в храме, и священник говорил проповедь про то, что все мы ви­новаты друг перед другом. Мне казалось, он смотрел на меня, и горел под ногами пол, пылали щёки краской жгучего стыда. Я не утешала её, а она так на это рас­считывала. Я даже не помолилась о ней ни разу как о болящей, не верила ей, осуждала. От моего много­кратного «прости» легче мне не становилось. Про­жгла насквозь, кажется, строчка случайно открытой после похорон странички Достоевского: «Каждый пе­ред всеми во всём виноват».

Эта печаль со мной. Конечно, она научила вгляды­ваться в людей, стараться видеть в них то, что сокры­то за улыбкой, благополучием, шутливым тоном или косметикой. Но думаете, отучила осуждать и подда­ваться соблазну вставить своё словечко в пустой раз­говор, вплести свою «неповторимую» нитку в гнусные пересуды? «Не осуждати брата моего...»

Проводила несколько раз эксперимент - засекала время, вот полчаса не буду никого осуждать. Пуск! Время пошло. Хватает (проверяла не единожды) от си­лы на семь минут. На восьмой, если уж не язык, так мысль сформулирует что-то такое непотребное, и бросаешь в ужасе никчёмное занятие, ужасаешься греховности своего изъеденного пороком сердца.

Слово всесильно. Чем выражаем мы добро, красо­ту, мудрость? Словом, конечно. Его созидательная си­ла известна исстари. Но им же, словом, то же добро, красота и мудрость разрушаются. Слово - это подо­зрение, злоба, ненависть, цинизм. Слово-благо. Сло­во-грех. Слово-лекарство и слово-яд. Слово-подвиг и слово-преступление. А потом уже заповедь - не осу­ди, не лжесвидетельствуй, не предавай.

Часто бываю в храмах. И часто в свете зажжённых на подсвечнике свечей перед прекрасным ликом Спаси­теля или Пречистой Матери Его вспоминаю удивитель­ное место в Евангелии. Слепорождённый был исцелён Иисусом. Первое, что он увидел, когда прозрел - было прекрасное лицо Христа. Что сделал слепорождённый? Встал и пошёл за Учителем. Все мы слепорождённые. Потому что мало кому из нас с детства даровано было видеть Свет. И вот мы прозреваем, мы хотим пойти за Христом и идём туда, где всего вероятнее встреча с Ним. В храм. Но первое, что видим - искажённое ли­цо храмовой уборщицы, подтирающей пол. Ей напле­вать, что вы прозреваете. Она только пол помыла, а вы опять ей - грязищу. И чуть ли не тряпкой в лицо:

- Намазалась, платок-то надвинь, завлекать в рес­торане будешь, ишь, вырядилась!..

Или в бок во время службы:

- Как стоишь? Чего по сторонам-то пялишься?

И бегут «слепорождённые» из храма, вбирают го­лову в плечи от площадной брани и злых лиц. Прозре­ние откладывается на неопределённое время. Какая великая ответственность на православных людях, уже познавших Бога, прозревших, чтобы человек, пришед­ший в храм и увидевший вас первого, увидел ваше прекрасное лицо. Добрые глаза, мягкую улыбку, пре­дупредительность и - любовь. Тогда человек встанет и пойдёт. Он поймёт, что мир, в который он вошёл осто­рожно и неуверенно - прекрасный мир. Мир, где его любят. А если нет? Если ваше лицо передёрнуто от гнева, а в руках мокрая половая тряпка?

Недавняя картинка. Присела женщина во время службы на раскладную скамеечку, которую принесла с собой. А другая, тоже далеко не молодая, ей:

- Расселась... Я восьмой десяток разменяла, а она...

- Не могу, не могу, матушка, вены у меня, только после операции.

- Да чтоб вообще ноги у тебя отсохли. Грех-то ка­кой, в храме уселась...

Ни много, ни мало - наотмашь, походя. А потом со свечой к иконе, к Причастию, покорно скрестив руки на груди.

Вот ведь как. И на лавочке судачим, и клевещем по­ходя, и в храме не лезем за словом в карман. Только удивляемся искренне - почему всё так плохо в нашей жизни, нет нам покоя, нет мира в душе. Читаем в ду­ховных книгах - был мир в душах святых отцов, пус­тынников, затворников, а у нас нет. А ведь несладко живём, где же награда? Не ждать нам награды. Пото­му что, дыша смрадным воздухом грехов, висящим над нами густой, зловещей тучей, мы отравляем свою плоть и кровь и в первую очередь сеем разор в душе, а где разор, там ли искать мира...

Вот и я «сподобилась». Вместо того, чтобы стоять в храме и ничего не видеть вокруг себя - молиться и каяться в грехах, смотрю по сторонам на этих злых старух, возмущаюсь их ненавистью к ближним, забыв, что этим только усугубляю и без того многочисленные грехи осуждения. Тут засекай время, не засекай - всё без толку. Очень уж тороплюсь, боюсь, вдруг не ус­пею, и придёт та старушка домой неосуждённая. Успе­ла. И в другой раз успею. Если забуду слова Священ­ного Писания: «От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься». Что ещё, казалось бы, надо? Ко­ротко. Ясно. Доходчиво. А мы скорее высшую матема­тику одолеем, чем арифметику с её вечным и бесхит­ростным дважды два.

 

 

НЕ ПОЖЕЛАЙ ЖЕНЫ ИСКРЕННЯГО ТВОЕГО

«Золушка»! Сказка красивая, удивительная. Мода на неё не проходит и не пройдёт никогда, потому что от поколения наших прапрабабушек до поко­ления наших внуков ничего в сущности не изменилось в человеческой душе. Так же жаждет она любви, чудес, справедливости. Но я признаюсь вам в своём далёком детском грехе, когда, сидя в партере московского теат­ра, страдала от жалости не к хрупкой, измазанной са­жей девушке, а к её сестре, тщетно пытающейся натя­нуть на свою пухлую ногу хрустальную туфельку. Она на сцене с отчаянием: «Попробую ещё...» Я в зале, вда­вившись в кресло, просила про себя: «Попробуй, по­терпи, сначала больно будет, потом разносишь». Но чуда не произошло. Это уже потом, много позже уста­лым сердцем поняла я простую истину французской сказки: хрустальные туфельки не разнашиваются. И если твоего размера у принца нет, отступись, не тер­зай душу, не набивай себе мозоли.

Но одно дело понять, другое - жить с этим понима­нием. И мы всю жизнь (не в коня корм, не на пользу наука) пытаемся напялить на себя и носить с достоин­ством то, что нам не принадлежит. Недавно один ува­жаемый человек попросил растолковать, как пони­мать написанное в Священном Писании: «Не пожелай жены искренняго твоего, не пожелай дома ближняго твоего, ни села его, ни раба его, ни рабыни его, ни во­ла его, ни осла его, ни всякого скота его, ни всего, елика суть ближняго твоего».

- О чём это? Не пожелай жены... это вроде о прелюбодействе, дальше - осла, вола, скота - вроде о том, что красть грех... А дальше?

- Дальше о зависти.

- О зависти? Если так, то все мы грешим, - обрадо­вался мой собеседник. - Ну скажи, ты знаешь такого, который другому бы не позавидовал?

Не знаю. И согласна полностью с тобой, человек уважаемый. Все мы грешим против десятой заповеди, впечатанной в скрижали. Грешим легко, походя, игра­ючи, потому что даже грехом не считаем эту самую за­висть. Все как один измазаны, а когда все как один, считай - никто. Вернее, не совсем так. Все как один грешим и все как один в этом не сознаёмся. В зависти сознаться конфузно как-то, мы даже придумали для себя спасительный термин «зависть белая». Я тебе бе­лой завистью завидую - почти благородство. А по су­ти - лукавство. Зависть одноцветная. Цвет её одина­ково не личит ни одной душе. Но лукавая душа, таясь и оправдываясь, бросается реабилитировать себя, вот и шьёт по чёрной зависти белыми нитками. Но кто не переживал спасительной сладости подушки, когда, натерпевшись, накривлявшись и тайно назавидовавшись днём, мы давали волю своему истинному чувству: честной зависти. И спрашивали себя - почему, зачем всё мимо меня, всё не для меня, всё не считаясь со мной. Десятки аргументов в нашу пользу подсказыва­ла услужливая память, становилось всё горше и гор­ше. А наутро, просохнув от слёз, мы опять выходили на сцену лицемерного спектакля, где изо всех сил иг­рали роль никогда никому не завидовавшего человека. Если только белая зависть, если только белая...

Богатство, счастье, здоровье, красота, способнос­ти, успехи - как многолика жизнь, так и многолика за­висть. Если дал нам Господь здоровье, но не дал кра­соты - завидуем красивым. Наградил способностями, но не дал богатства - завидуем имущим, а если у нас дом - полная чаша, отменное давление, если свежий цвет лица, дети наши устроены и мы на вершине успе­ха, всё равно мало. Хочется быть на виду, поучать, втолковывать неразумным разумное. Объять необъят­ное ещё никому не удавалось. Господи, как же всё просто! Потому и нельзя объять необъятное, что оно, это необъятное, необъятно. Так зачем и копья ломать? Живи достойно, сверяй поступки с совестью, коррек­тируй их в сторону совести и объять старайся только объятное, только то, что тебе благословлено Создате­лем нашим объять. Правда, просто? Но глаза сами ко­сят в сторону соседской калитки, за которой и поми­доры на грядке крупнее, и земля чернозём, и гости покруче и пореспектабельнее.

Господи, прости нас! Во что превратили мы жизнь свою? Жизнь, дарованная Тобой как великая милость, для нас извечное казино. «Ваше благородие, госпожа Удача», не проходи мимо, как не прошла ты мимо мо­его ближнего. Я тоже человек и тоже жажду тебя... А если ты пройдёшь мимо, тогда уж пройди и мимо ближнего, иначе мне не понести эту вопиющую не­справедливость.

Вспомнила притчу. На этот раз такую. У одного крестьянина было большое стадо гусей, штук двенад­цать, жирных, упитанных. А у его соседа один, да и тот грязный, тощий. «Господи, - возроптал сосед, - где же справедливость, у меня один гусь, а у соседа двенадцать, что же Ты, Господи, допускаешь та­кое?» - «Хорошо, - сказал Господь, - отныне у тебя будет двенадцать гусей...» - «Нет, - взмолился чело­век, - сделай лучше, чтобы и у соседа был один».

Вот она, сущность нашей изъеденной грехом завис­ти души. Не порадоваться приобретённому, а отпразд­новать праздник грустной удачи - не ты поднялся до ближнего, а ближний пал до тебя. Но как исхитриться пресечь в себе этот вечный, этот вещный зов? Как научиться не страдать от недоступности умопомрачи­тельных витрин, а проходить мимо них с гордо подня­той головой, даже не скосив глаза в сторону ценника? Мы не знаем, знают святые отцы. Те самые, у которых и подрясника-то на смену не было, но которые имели что-то такое, что легко парит над нашими и соседски­ми натужно гудящими холодильниками, над нашими и соседскими утрамбованными шкафами.

Вспомним. Со всех краёв стекались благополучные, богатые, респектабельные, власть имущие люди, хозя­ева жизни, к бедному, неимущему, убогому, как он сам себя называл, Серафиму Саровскому. Не гнуша­лись его истёртыми сандалиями, нечёсаной бородой, шли к нему с единственной просьбой: «Помоги, нет покоя в душе, всё есть, а покоя нет, бессонными ноча­ми такое думается, плохо на сердце, плохо, суетно». Это они, те самые, коим завидуем мы, чьё неблагопо­лучие - желанный свет в нашем окошке. А он им: «Ра­дость моя...» Всех называл так, ко всем так обращался. «Радость моя, - говорил, - стяжи мирен дух, и возле тебя спасутся тысячи». И они, благополучные, важ­ные, солидные, плакали как дети под его простенькой епитрахилью, когда молился над ними, возлагая на их грешные головы свои целительные руки.

Стяжи мирен дух - как просто, оказывается. А для этого уверуй, что для спасения твоего, стяжания духа мирного не надо тебе ровным счётом ничего из твоей казны житейской. Подними голову к небу от земли су­етной и испроси у Господа сил.

Сейчас в монастырях наших российских много под­визается монахов, оставивших мир, в котором они, по нашим меркам, очень даже преуспели. Профессора, учёные, писатели, дети дипломатов, у которых было очень счастливое детство и безбедная юность. Но они ушли из мира и не пожелали ни своего, ни чужого ос­ла, ни своего, ни чужого дома, ни своего, ни чужого благополучия. Да, конечно, можно скептически улы­баться, глядя, как идут они в тяжёлых сапогах, заме­тающей пыль рясе на монастырское послушание. Чего не хватало им, безумцам? Это если взять за основу свой убогий, кажущийся таким глубоким умишко. А можно всмотреться в них или даже остановить, спросить, но не выставив вперёд свой живот, а сми­ренно, извинившись. Они ответят. Они не пройдут ми­мо. И если о своей жизни не расскажут (у монахов это не принято), то обязательно поведают об образчиках высоких, богоугодных, чистых. Вы узнаете, как разда­ла всё своё богатое имущество Ксения Петербургская и взвалила на себя великий груз юродства, как ушёл в лес из боярской семьи Сергий Радонежский, как презрел земную роскошь Прокопий Праведный, как посвятила себя убогим и нищим Елизавета Фёдоровна, великая княгиня. Мы убедимся - есть другое миро­ощущение, отношение к жизни, к её богатству и её ни­щете, есть некая тайна для нас в этих прекрасных судьбах. Если мы что-то пока не в силах постичь в них, это не от того, что они чудаки и безумцы, а от того, что мы духовно немощны и духовно нечисты.

Каждый вечер перед сном православные люди чита­ют обязательные вечерние молитвы. «Так уж и обяза­тельные, - могут возразить мне. - А если наломаешься за день, без рук, без ног, то и тогда ползком к зажжён­ной лампаде? Не есть ли это фарисейство?» Не есть. Если, конечно, стоя перед иконой и бубня под нос сло­ва молитвы, мы не будем мысленно подсчитывать, за сколько баксов справила очередную шубу тётя Соня из сорок второй квартиры. Вечерняя молитва необходима всем нам, и вот почему. Каждый день мы исповедуем перед Богом в этой молитве свои грехи. Господь ждёт нас к Себе раскаянными и готов по любви милосерд­ной простить нам содеянное «делом, словом и помыш­лением». Никто не знает своего часа прощания с жизнью, именно так устроено мудростью Божией. И, каясь ежевечерне: «Господи, в покаянии приими мя», мы тем самым готовимся предстать перед судом Божиим не застигнутыми врасплох, а покаявшимися. А вдруг Господь призовёт нас ночью и сегодня вечером мы последний раз стоим на молитве? Неверно деликат­но молчать об этом, неверно отмахиваться от разгово­ров о смерти. «Надо помнить час смертный», - говорят святые отцы. Многие подвижники даже спали в собственных гробах, дабы не забывать о смертном часе. А будешь помнить о нём, такой ерундой покажет­ся количество гусей у соседа.

Так вот есть в вечернем исповедании грехов и та­кое: «Доброту чуждую видел и тою уязвлен был серд­цем». Или: «Греху брата моего посмеялся». О чём это? О нарушении всё той же десятой заповеди «Не поже­лай жены искренняго твоего». Отправляя нас в гре­ховную земную жизнь, Господь знает, как нелегко бу­дет доставаться нам чистота сердца. И он даёт нам поддержку, подпорку такую, костыль, который, если захотим, конечно, поможет нам устоять и не потерять равновесия. Вот и молитва - в поддержку. С молитвой мы привыкаем каяться, молитва открывает нам наши грехи и наше несовершенство. Не только самим гре­шить грешно, но и над грехом брата смеяться. Сердце своё уязвлять добротой другого. Чтобы заглянуть в своё сердце, необходимо мужество. Потому что столько там всего, ужаснёшься! Но и здесь Господь даёт нам подпорку. Есть в православной церкви вели­кие наставники покаяния. Это святая Мария Египет­ская, святой Андрей, архиепископ Критский, препо­добный Ефрем Сирин. Именно им молимся мы, чтобы дали силы покаяться всерьёз. Мария Египетская, ужаснувшись греховности своей жизни, ушла в Еги­петскую пустыню, и Господу было угодно возвести её за искреннее покаяние в лик великой подвижницы святой. Андрей Критский составил удивительный по­каянный канон, который читается Великим постом, а Ефрем Сирин - автор известной всем великопостной молитвы. Помните, у Пушкина «Отцы-пустынники и жены непорочны»? Он говорит именно о ней, о молит­ве Ефрема Сирина: «...всех чаще мне она приходит на уста и падшего крепит неведомою силой».

Крепит падшего. Меня, тебя, его, их, нас всех, при­лепившихся к земному бытию, как единственному и вечному, всех, стремящихся обскакать ближнего и по­радоваться его нерадостям. Всех, желающих и жены искренняго своего, и вола, и осла, и дачу, и Канарские острова, и президентское кресло, и подобострастно согбенные спины, и клубнику зимой, и лыжи летом, и «жувачку» с вкладышем, много «жувачек» и много вкладышей, и хрустальную туфельку на отёкшую от долгого бега по жизни ногу. «Хотеть невредно!» -восклицаем мы. Вредно, да ещё как. Ведь вредим душе, той самой, которой предстоит то, что не предстоит ни желудку, ни печени, ни мозгам нашим изощрённым. Ей предстоит праведный суд, и пока мы прожигаем жизнь, несёмся в колеснице удовольствий, изводимся ночной завистью и дневным лицемерием, она, душа, вмещает и вмещает наши грехи.

Позволю себе напомнить Ветхозаветную историю. Первого сына Адама и Евы звали Каином, второго

Авелем. Что произошло с ними? Каин убил Авеля. Первое убийство, первое преступление заповеди «Не убий». Но прежде чем убивать брата, что совершил Каин? Он Авелю по-за-ви-до-вал. Господь принял жертву Авеля, а Каинову жертву - нет. Не делом, по­мыслом совершено великое земное зло. Сначала по­мысел - зависть, и только потом уже воплощение «в пароходы, строчки и другие важные дела ».

Вот почему так важно не допустить до дела, пре­сечь ещё в помысле великий грех. Вот почему не назо­вёшь безобидной зависть и не отмахнёшься от неё, как от незначительного в нашей жизни пустяка. Вот поче­му, стоя перед иконами, повторяем мы и повторяем с усердием великую просьбу к Господу нашему, пото­му что без Него не одолеть нам опасной заразы: «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав утверди в утробе моей».

Сердце чисто... Какой великий дар, какое удиви­тельное сокровище. Счастливы имеющие его. А мы, грешные, давайте не позавидуем им, а в смиренной мо­литве попросим того же.

 

 

СПАСИТЕЛЬНИЦА УТОПАЮЩИХ

Мы никак не могли встретиться, всё время что-то мешало. Честно говоря, я и не торопила встречу, побаивалась бередить старую материнскую ра­ну. А она вот так сразу, без особых вступлений, нача­ла непростой разговор:

- Меня убеждали - время лечит. Да вот что-то не получается. Всё помню, как вчера, в мельчайших под­робностях. Моя беда как трофическая язва, всё так же разъедает душу, как и тогда. А ведь двенадцать лет прошло, целых двенадцать лет...

Ирина Александровна Харьковская - врач-лого­пед. Белый халат, зачёсанные назад волосы, большие, выразительные глаза. Красивая, немолодая женщина, пережившая страшную беду - потерю единственного сына. Но не буду пока про потерю. Буду про приобре­тение. У неё долго не было детей. Вдруг, когда уже не ждала, не гадала, затаился под сердцем маленький ко­мочек, заявивший о себе восторженно и счастливо: я буду, я уже есть... Радость, ну какая же была радость! Врачи качали головами, говорили о риске, а она не хо­тела их слышать, знала - выносит.

Сделали кесарево. Родился у Ирины Александ­ровны сын. Назвали Константином. Рождение ре­бёнка действует на женщин по-разному. Кто-то сокрушается, теперь уж какая учёба, кому-то при­ходится делить любовь между мужем и новорож­дённым, кто-то мучительно и долго привыкает к своим материнским обязанностям! Она же - лико­вала! Свет в окошке - родившийся сын. Всё стало вокруг незначительным, неважным, померкли такие ещё недавно желанные прожекты, только он, боль­ше никто. Долгожданный первенец рос и креп на радость родителям. Закончил школу, поступил в ме­дицинский. Вот уже и диплом «обмыли». Пришёл слегка навеселе, усатый, взрослый, обнял её, подвёл к зеркалу:

- Ну, матушка, разве я у тебя не красавец?

А вместо радости сердце заныло. Вещее материн­ское сердце, сколько написано о нём, не обманешь его, чувствует. Она вдруг отчётливо ощутила, что всё в жизни сын уже сделал, уже ничего больше не будет, ничего... Мысль: он не будет жить - была та­кой ясной и сформулированной, что Ирина Алекса­ндровна прикрыла рукой рот, боясь, что страшные слова произнесутся сами. Потом забыла и не вспо­минала до самого отъезда сына на Волгу. Группа вы­пускников, дипломированные врачи, ехали под Астрахань позагорать, накупаться, порыбачить. Загрузили её автомобиль под завязку, палатки, спальные мешки, коробки с консервами, да ещё она целое ведро беляшей напекла им в дорогу. Вела ма­шину уверенно, спокойно, а сердце ныло, не хотело расставания.

- Ну, матушка, не скучай, вернусь загорелый, здо­ровый и дово-о-о-льный.

- Костя, - сказала она тихо, - мне кажется, ты уто­нешь.

- Ну, матушка, ты даёшь, чтобы я, знатный пловец, ну, надумала...

Из сердца выплеснулись те слова, из вещего мате­ринского сердца.

...Какой же русский не любит быстрой езды! Мо­торка мчалась по водной глади, летела как пушинка, едва касаясь воды. Красивый юноша с удовольствием подставлял загорелое лицо солнцу.

Вдруг на полном ходу выключился мотор, лодку качнуло, и Константин вылетел из неё. Он, правда, кричал, несколько раз крикнул. С берега бросился в воду его друг Андрей Решетников, уже без сознания вытащил его на берег. Встал на колени перед умираю­щим другом. Взмолился, неверующий, некрещёный, никогда в Боге не нуждавшийся:

- Спаси его, если Ты есть, спаси его! Константин умер.

В тот день, вернее, в ту минуту, когда это произош­ло, Ирина Александровна была на даче. Вдруг у неё подкосились ноги, стало пусто на сердце, такая не­мыслимая пустота... Села и не могла подняться. На­прасно звала её старенькая мама, просила включить телевизор.

Константин умер некрещёным. И мать бросилась в храм с бедой:

- Что делать, батюшка, сын у меня утонул.

- Крещённый?

- Нет.

- Что же вы хотите...

Холодный, безучастный голос. Она не видела его лица, видела только лаковые туфли. Сердце зашлось в непереносимой боли, она кричала криком, просила, требовала утешения.

Потом случилось непонятное. Она ехала по делам в своём автомобиле и вдруг в районе Сущевского вала, сама не понимая почему, резко развернула машину и поехала совсем в другую сторону. Зачем? Куда? Толь­ко возле Знаменского храма у метро «Рижская » пере­вела дух. Вот, оказывается куда, вот, оказывается, за­чем. Вошла в тишину лампадных огоньков, увидела стоящего у амвона батюшку. Упала в ноги.

- Мне плохо. Помогите мне. У меня сын утонул. Опять те же вопросы:

- Крещённый?

- Нет.

- А вы сами?

- Нет тоже.

- Ничего, матушка, ничего. Будем молиться...

Он долго говорил с ней, он утешал её скорбь прос­тыми словами, сострадая и плача вместе с ней. Звали священника отец Сергий Вишневский. Он и окрестил её вскоре. Стал ей духовным отцом. Теперь уже кре­щённая, Ирина Александровна стала молиться об уто­нувшем сыне. Она сама сложила молитву Божией Ма­тери и каждый вечер плакала и молилась, молилась и плакала. Потом батюшку перевели в Ярославскую епархию, писала ему письма, он ей, когда приезжал в Москву, обязательно звонил, звонит и поныне. Ни­точка молитвенной, духовной связи не прерывается. А в храм пришёл новый батюшка, отец Феодор. И он принял на себя боль несчастной матери. Он-то и ска­зал, что где-то, то ли в Троице-Сергиевой лавре, то ли в Духовной академии есть икона «Спасительница уто­пающих». Хорошо бы найти её, если получится. Ещё бы не получилось! Она седлает своего «коня» и гонит его в сторону Сергиева Посада. В растерянности хо­дит по монастырскому двору, спрашивает про икону, на неё смотрят с удивлением, разводя руками. Уехала ни с чем. Потом поехала опять, мысль об иконе не да­вала покоя. Пытается попасть в Духовную академию, может там знают, но через проходную пускают не всех. На третий раз она всё-таки попала. По длинному академическому коридору вошла в какой-то кабинет.

- Простите, я ищу икону «Спасительница утопаю­щих».

Человек за столом недоуменно смотрел на неё.

- У меня сын утонул, я хочу приложиться к ней. Дверь была приоткрыта.

- Александр! - окликнул человек проходящего ми­мо семинариста, - Александр, нет ли у нас в музее иконы «Спасительница утопающих»?

- Есть, - ответил семинарист, - в четвёртом зале. И вот её уже ведут к иконе.

Небольшая. Лик Божией Матери скорбен и за­думчив. Она прижимает к себе Богомладенца, а Он щёчкой прильнул к Матери, доверчиво и кротко. Вот она какая, «Спасительница утопающих». Ирина Александровна встала перед ней на колени и моли­лась, молилась. Потом достала из сумки листочек с молитвой, которую сама сложила, и положила этот листочек за икону.

- Матушка, - семинарист Александр стоял ря­дом. - Матушка, у вас беда какая-то?

- Сын утонул, в Волге...

- В Волге?! - вскрикнул Александр, - в Волге! Я же, матушка, сам в Волге тонул.

Рассказал. Чудесный летний день. На моторке по­ехали на прогулку. На середине реки решили бросить якорь, нога Александра запуталась в тяжёлых цепях и он улетел вместе с якорем в воду.

- Помню, как диск солнца такой яркий, пронизыва­ющий воду, стал темнеть и удаляться. Я пошёл ко дну. Взмолился! А разве до того вспоминал о Боге? Жизнь прожигал, о будущем не думал. Взмолился: «Помоги, Господи, если спасёшь меня, всю оставшуюся жизнь Тебе служить буду». И боль страшная, кусок мяса на ноге вырвало якорем, я освободился от его пут. Кровь, боль страшная, но жив...

Он сдержал слово. Поступил в семинарию. Теперь вот закончил её и служит на приходе под Саратовом. Интересно: семинарист Александр шёл мимо раскры­той двери именно в ту минуту, не раньше, не позже. И он, именно он, переживший страх утопающего че­ловека, подвёл Ирину Александровну к иконе. Для неё это было Божиим промыслом. А для него?

- Спасибо, вы ведь мне путь к иконе указали. Я и не вспоминал о ней. Теперь буду каждый день приходить сюда и прикладываться.

С тех пор она приезжает сюда постоянно. Её уже знают, разрешают приложиться к иконе. Один раз церковно-археологический кабинет оказался закры­тым и одна из сотрудниц музея вынесла икону Ирине Александровне.

- Прикладывайтесь.

Здесь её принимают тепло, участливо, сострадая. Здесь, у иконы, она отогрела своё изболевшееся серд­це, здесь первый раз примерила к себе мысль о том, что жизнь продолжается, она должна жить памятью сына, своей работой, своими непростыми земными проблемами. И здесь она вымолила себе сон.

Яркая зелень лугов, цветы, бирюзовое небо. Пир­шество красок, от которых щурятся глаза и ликует сердце. Её сынок маленький, весёлый, непоседливый. Они бегают по прекрасному лугу, и так им сладко, так хорошо, так беззаботно. Проснулась с лёгким серд­цем и с лёгким сердцем прожила день. Отсвет того красивого сна осветил истомившуюся душу. Ему хоро­шо там...

Вскоре к ней пришёл друг Константина, Игорь За­ика.

- Я хочу окреститься, Ирина Александровна, будь­те моей крёстной матерью.

Она согласилась. Потом пришёл Руслан Ершов с женой Ольгой с той же просьбой. Потом крестился Андрей Решетников, кричавший в тот страшный день: «Спаси его!» - и разуверившийся в Божией помощи. Видимо, пример матери погибшего друга, развернув­шей однажды свой «Жигуль» в сторону храма, ока­зался единственно правильным в этой непростой, пу­таной жизни, где многое становится понятным только через страдания и чёрную беду. Она стала крёстной матерью и друзьям Константина - Виктору Скопинцеву, Сергею Шарапову, Ирине Матросовой.

Сейчас у неё пятнадцать крестников. Друзья Конс­тантина, их жёны, их дети, сотрудники Детского Центра восстановительного лечения № 7, где она ра­ботает, даже бывшие одноклассники.

- Может, нельзя так много? - спрашивает батюшку.

- Просят, соглашайся, - благословляет.

Всех их она приводит в Знаменский храм, теперь очень любимый ею. Мать некрещёного сына, вымали­вающая у Господа и Пречистой Его Матери прощение за свою близорукость, она привела к крестильной ку­пели его друзей. Материнский долг реализовала в сво­их крёстных детях. А икона «Спасительница утопаю­щих» - по-прежнему её главная икона.

- Я чувствую её поддержку постоянно. Бывает, подкатят думы, боль в сердце, терзаю себя, представ­ляю, как он тонул, вдруг как будто рука чья-то ото­двигает от меня худые думы, и сердце затихает в на­дежде на великую Божию милость.

После рассказа Ирины Александровны я стала искать об иконе «Спасительница утопающих» хоть какие-нибудь сведения. Узнала, что недалеко от Новгород-Северска в Черниговской губернии на берегу реки Десны было село Леньково. И был на Десне весь­ма опасный водоворот. Даже опытные пловцы с боль­шими затруднениями переплывали ту пучину. Случа­лось часто, что в этот водоворот попадали огромные, гружённые хлебом, баржи. Воронка засасывала их и они становились добычей бездны. Вот на этом-то опасном месте к берегу приплыла икона. Верующие люди сначала поставили икону на горе, напротив ги­бельного места. Потом построили храм. С тех пор все суда, шедшие по Десне, останавливались у села Ленькова, и люди шли в храм. После усердной молитвы, они бросали жребий перед чудотворным образом, ко­му оставаться на барже и плыть через опасный водо­ворот. Остальные же шли пешком по берегу и не­счастья прекратились.

Вот и всё, пожалуй. А ещё говорят, что Волга в нижнем своём русле очень жестокая и непредсказу­емая. Она забирает утонувшего с собой в страшную пучину и не возвращает страдающим родственникам. Кто знает, какую последнюю молитву возносил Конс­тантин Харьковский, борясь с пучиной, может просил он милости Божией Матери к своей любимой матуш­ке. И Волга-река вернула тело сына, и на могилу к не­му ходят все, кто любил его, кто любит и помнит.

Говорят, что материнская молитва со дна моря до­стаёт. А я бы сказала, что материнской молитвой можно отмолить невозможное. Константин погиб некрещёным. Мать принимает святое крещение и встаёт на молитвенный подвиг. Она молится за сына, за то, чтобы ей были дарованы силы жить. И вместо некрещёного Константина у неё появляются её крёст­ные дети, за которых она в ответе теперь перед Госпо­дом. Все её, теперь уже крещеные, дети молятся за некрещеного Константина, молятся друг за друга, и за свою замечательную крёстную мать. Она учит их лю­бить Господа, жить по совести и не отчаиваться, ни­когда не отчаиваться. Потому что отчаянье - грех, от­чаянье от неверия в Господа. А если с верой...

Недавно в иконной лавке Ирина Александровна ку­пила маленькую иконочку «Спасительница утопаю­щих». Обрадовалась несказанно. Теперь есть у неё до­ма свой образок, а тот другой, в Академическом музее продолжает навещать. Написанная её рукой молит­ва - маленький листочек - за иконой. Божия Матерь хранит этот листочек от чужих глаз, как хранит Она от отчаянья материнские сердца, всегда посылая им надежду.

 

 

АНГЕЛ С КРАСИВЫМ ПОЧЕРКОМ

Мы встретились на Рождественских Чтениях в конце января, ровно через год после послед­ней встречи. Она и в прошлом году приезжала на Чтения и увезла домой три неподъёмных сумки с методичками, детскими журналами, книгами по пе­дагогике, акафистами, иконками.

- Как повезёте? Тяжело... - посочувствовала я.

- Ничего, здесь знакомые посадят, а там муж встретит.

В этом году то же самое - тяжёлые сумки, кассеты с духовной музыкой и детскими сказками, книги, ме­тодички. Но добираться ей теперь одной. Чёрная ме­тина ушедшего года - умер муж.

- Примите мои соболезнования... Глаза, полные слёз, виноватая улыбка:

- Учусь жить одна. Получается плохо...

Моя давняя читательница из Орска Оренбургской области Наталья Юрьевна Капалина. Всегда радуюсь, когда благословляет Господь встретиться с теми, для кого пишу. Вот и Наталья. Приехала в Москву, разыс­кала, познакомились, стали переписываться, а иногда и звонить друг другу. Я знала, что муж её, Виктор Ми­хайлович, тяжело болен. Никогда она не жаловалась, скупо говорила о мужниной болезни, но зато уж о «Зёрнышке»...

- У нас в «Зёрнышке» прошёл чудесный праздник. Все мамочки и дети явились нарядные, дети так повзрослели, они уже знают наизусть многие молит­вы, а в воскресенье я встречаюсь с ними в храме. Так трогательно: стоят чинно, не шалят, крестятся ста­рательно.

«Зёрнышко» - детский центр православной культу­ры в Орске. Вот уже третий год он существует, и руко­водит им бессменно Наталья Капалина. Два раза в не­делю подтягиваются сюда родители, крепко держащие за руку детей. Кто одного, кто двух, а кто и трёх. Зани­маются вместе, и Наталья Юрьевна решает каждый раз практически неразрешимую задачу. Построить свои занятия так, чтобы детям было ну очень интересно и родителям не без пользы. Получается. Ещё бы не радо­ваться, когда такие далёкие от церкви родители, расте­рянно слушавшие Наталью Юрьевну на первом заня­тии, через месяц-два приходят в храм и стоят чинно рядышком со своими чадами.

Занятия в «Зёрнышке» бесплатные. Дети учатся ри­совать, лепить, пересказывать прочитанное, они запо­минают стихи и репетируют праздничные спектакли. Они знакомятся с житиями святых, с библейской ис­торией, осваивают молитвенный труд, науку прощать и сострадать ближнему. Без всякого пафоса скажу: «Зёрнышко» - дело всей жизни Натальи Юрьевны Капалиной. Я ехала в командировку, а уже знала заочно половину детей из православного центра. Наталья пи­сала мне о них, рассказывала при встречах. Я знала, что четырёхлетний Илюша знает наизусть все вечер­ние и утренние молитвы, шестилетняя Лиза очень хо­рошо поёт, Вова Азрапкин так любит «Зёрнышко», что, даже когда болеет, рвётся сюда и угрожает маме: «Не отведёшь в «Зёрнышко», сбегу». Знала я заочно и шестилетнюю Женечку, Ванечку, Толю.

И вот встречаюсь с ними, сижу на занятиях, слышу ласковый голос Натальи Юрьевны:

- Ну что, мои хорошие, начнём занятие, как всегда, с молитвы за наших благодетелей?

Благодетели - это те, кто питает почву, чтобы «Зёрнышко» росло да сил набиралось. Все они живут в Орске, но дети знают только их имена. Настоящему добру реклама чужда. Встают дети перед иконой Спа­сителя: «Спаси, Господи, и помилуй рабов Твоих Ири­ну, Ольгу, Людмилу...» Детский чистый голосок, детс­кие чистые глаза, детские чистые сердца - кто ещё возблагодарит так искренно добрых благодетелей, чьими вкладами вот уже три года живёт Орский пра­вославный центр.

- Галину вроде забыли, - тихо подсказывает кто-то из детей.

Галина! Как же без Галины? И снова: «Спаси, Гос­поди, и помилуй рабу Твою Галину...»

Поблагодарили. Теперь можно начать занятия. Разложили фломастеры, альбомы. Сегодня тема за­нятия - моя семья. Вечером Наталья Юрьевна пока­жет мне детские рисунки, и я в который раз удивлюсь способности детского сердца тонко чувствовать и пе­реживать. На одном рисунке папа, мама и он, пяти­летний автор. Держит за руку своих родителей, рот до ушей, доволен. Всем хорошо в этой семье, живут дружно, ребёнок любим. А вот мама держит за руку ребёнка, а сбоку вкривь-вкось, совсем в стороне - па­па. Здесь нет желанной симфонии счастья и едино­мыслия, папа не главный в семье, а приходящий пос­ле работы поспать и посмотреть телевизор. Детское сердце ощутило это чётко, маленькая ручка, ещё та­кая неуверенная, изобразила, как могла. А здесь что такое? Две мамы. Одна с золотыми кудряшками, дру­гая в больших очках. Кто это? Ребёнок ответил без запинки:

- Мама и Наталья Юрьевна.

- Но я же не живу в вашей семье...

Ребёнку непонятно, как же так? Наталья Юрьевна всегда с ними, играет, читает, поёт и рисует, рассказы­вает столько интересного. Они бегут к ней навстречу и утыкаются в её колени - счастливые, соскучившиеся. И вдруг - не живу в вашей семье... Не поймёшь этих взрослых, вечно они что-то путают. Это все рисунки радостные, но больше, к сожалению, других. На них одна мама. В «Зёрнышке» немало детей, которые рас­тут без папы, есть многодетные семьи, где папа пьёт или отсутствует вообще. Детские рисунки, как обна­жённый нерв, болит, беспокоит. Слава Богу - есть «Зёрнышко», куда даже самые неимущие мамы могут привести своих детей. Бесплатно. Их учат здесь жить с Богом в сердце, с любовью к ближнему, учат добрым чувствам и незлобию души.

- В наше «Зёрнышко» идут в основном те, кто не имеет возможности, а попросту денег, водить детей в дорогостоящие секции, престижные клубы. Да, сла­ва Богу! Они приобретут здесь гораздо больше, они Господа обретут. Хотя иногда сердце разрывается, глядя, как моим дорогим мамочкам тяжело живётся.

Да и ей самой живётся несладко. Но она умудряет­ся этого не замечать. Но зато какая радость, если кто-то из благодетелей (Ольга, Галина, Людмила, Ири­на...) подбросит для «Зёрнышка» очередную лепту. При мне Центру пожертвовали тысячу рублей. Как поделить их, как с умом израсходовать? Она решает особо нуждающимся мамам просто подарить понем­ногу денег. Разложила их на маленькие кучки -Людмиле, Лене, Инге. Она знает, как тяжело мамам сводить концы с концами. Все они многодетные, без мужей. Конечно, это очень мало, но всё-таки. Шоко­ладка, мороженое, новые фломастеры - маленькие праздники для неизбалованных разносолами детей. А ещё она учит мамочек хитростям экономии.

- Я вам такой рецепт раздобыла, копейки! Икра из морской капусты. Пакетик сухой, в порошке, морской капусты заливаете кипячёной водой, чтобы набухла, добавляете специи...

Мамы быстро записывают. Они уже квасят капусту со свёклой по рецепту Натальи Юрьевны, тушат ово­щи, могут испечь простенький, но очень вкусный ру­лет.

«Зёрнышко». Тридцать мальчиков и девочек, трид­цать мам с разными, но в то же время одинаковыми судьбами. Детский центр православной культуры стал любимым местом для них. Их здесь понимают, любят, учат жить. «Не учи меня жить», - говорим мы порой раздражённо. «Научи меня жить, научи не роптать, научи зрить Бога в сердце», - говорят те, кого приве­ла дорога в «Зёрнышко». Именно за этим приходят сюда каждый понедельник и пятницу. Учиться жить.

Беседую с маленькой Маргаритой. Она взахлёб де­лится со мной радостью:

- Вчера я отмечала день рождения. Всех из «Зёр­нышка» позвала: Настю, Лизу, Славика. Только Венечку одного не позвала, - она обиженно надувает губки.

- Чем же провинился Венечка? - спрашиваю и по­лучаю ответ, исполненный достоинства:

- Венечка бьёт меня по попе, а это не по-христианс­ки.

Бедный Венечка. Одно обнадёживает: сей жестокий урок будет ему во спасение.

Я говорила со многими мамами, и все они благода­рят Наталью Юрьевну за её подвижнический труд.

- У нас теперь своя община. Мы не поодиночке, а вместе. Мы сдружились, и дети наши. Одеждой об­мениваемся, обувкой, если надо, подменяем друг дру­га, сегодня одна сидит с детьми, завтра другая.

- Наталья Юрьевна удивительный человек. В ней чувство долга - превыше всего. Умер муж, а она на второй день после похорон пришла на занятия, не хо­тела, чтобы пропуск был.

- Какая радость нам! Придём на службу в храм, а там все свои. Дети встают в очередь к причастию, ручки на груди сложат, так трогательно. А у Натальи

Юрьевны лицо счастьем светится, послал нам Господь такого человека.

Я вспомнила, как перед Рождеством Наталья репе­тировала с детьми сказку про ёлочку, которая пришла к родившемуся Младенцу. Она звонила мне в Москву, взволнованная, очень нервничала - как оно всё будет. Дети слова забывают, роли путают. Теперь могу спро­сить, как прошёл праздник?

Вместо ответа мне показали видеофильм.

Ну и праздник! Поют громко, «ангелы» машут крыльями добросовестно, зайчики прыгают ловко, медведь кувыркается мастерски, ёлочка сверкает блёстками ослепительно, а главный режиссёр, поста­новщик, организатор, дирижёр Наталья Юрьевна всё волнуется, всё переживает. Особенно болела у неё ду­ша за зайчиков. Никак не могла научить их громко ра­доваться встретившейся в лесу ёлочке.

- Здравствуйте, ёлочка, - тихо, чуть слышно, без всякого энтузиазма шептал первый зайчик.

- Илюша, я забыла тебе сказать - ты же главный зайчик, а главные зайцы говорят громко.

- Я главный заяц? - встрепенулся артист и обрадо­вано закричал:

- Здравствуй, ёлочка!!

- А я тогда какой? - обиженно спросил второй зай­чик.

- И ты главный, - быстро сообразила режиссёр-постановщик, - и Ваня тоже. Вас три зайчика, и все вы пришли из своего леса, и каждый в своём лесу глав­ный.

Главные зайцы запрыгали и заголосили как полага­ется...

Теперь впереди Пасха, а значит, надо всё начинать сначала - сценарий, репетиции, костюмы. В этом и преимущество работы с детьми, что всё повторяется, только не повторяются дети. Они растут, взрослеют, мудреют, на смену им приходят другие. Круговорот жизни, он совсем не утомителен, в нём Божия муд­рость, к нему нельзя привыкнуть.

- Не привыкли ведь, Наталья Юрьевна?

- Уже, наверное, не привыкну. Была в Москве десять дней. Иду в «Зёрнышко», а у самой сердце стучит - соскучилась. Женечка бежит, в колени уткнулась. Илюша обрадовался, у Лизочки глазёнки загорелись. «Родные мои, как долго мы не виде­лись!» Сама слёзы глотаю, а дети смотрят на меня внимательно: «А у вас, Наталья Юрьевна, новая кофта, вам идёт...»

«Зёрнышко» в Орске любят и знают. Руководитель детского центра досуга и творчества молодежи «Иск­ра» Валентина Ивановна Александрова считает На­талью Юрьевну одним из лучших педагогов. У неё есть на это все основания. Педагог, который не экономит на доброте, на чувствах, на собственном времени и здоровье, ценился во все времена. Занятия в право­славном центре охотно посещают и руководители на­родного образования Орска. Они единодушны, что дети в «Зёрнышке» живо мыслят, у них цепкая память, они не агрессивны, расположены к общению, не за­комплексованы. Они хорошо усваивают уроки Закона

Божьего, всё это вместе взятое - добрая основа разви­вающейся души.

На этом бы и закончить мне, да не будет мой рас­сказ полным без одной удивительной истории. На­талья Юрьевна рассказывала детям, как крещён был Спаситель в водах Иордана, о том, что был Голос с не­ба и прилетел голубь...

- А теперь, мои хорошие, нарисуйте Иордан.

Дети зашелестели альбомами, зацарапали фломас­терами. Она пошла по рядам, останавливаясь по оче­реди с каждым. Подошла к Славику. Он рисовал Иордан смелыми, сильными мазками, прямо море раз­ливанное, а не река.

- Молодец, Славик, у тебя очень хороший рисунок. Как называется река?

- Иордан, - ответил мальчик и тут же, на глазах Натальи Юрьевны, красиво, почти каллиграфически, вывел слово «Иордан» под своим рисунком.

- Ты и буквы знаешь, какой же ты молодец! - по­хвалила ещё раз.

Мамы Славы на занятиях не было. Она пришла за­бирать его да и удивилась:

- Наталья Юрьевна, кто это ему так красиво напи­сал?

- Сам.

- Да он ни одной буквы не знает, - изумилась мама.

- Как это не знает? На моих глазах писал, я рядом стояла.

Странно. На следующий день Наталья Юрьевна ре­шила провести расследование.

- Славик, - спросила, - а про какую реку рассказы­вала я вам вчера?

- Иордан, - твёрдо ответил мальчик.

- А ну-ка напиши, как она называется...

- Я не умею.

- Но ты же в прошлый раз написал.

- Я не умею, я буквы не знаю.

Вот такая история. Добрые ангелы склоняются ря­дом с кудрявыми головками и водят неуверенными детскими пальчиками, дабы запечатлеть священные слова. Добрые ангелы берегут детские души и радуют­ся свету из окон, за которыми детей учат любить Гос­пода и постигать науку благочестия и веры. Сия наука сложна только для тех, кто сам, без помощников, впотьмах и спотыкаясь, идёт по ней. Она легка, радо­стна и благодатна для тех, у кого есть проводник. У детей из «Зёрнышка» проводник есть.

 

 

ЛЮБОВЬЮ ЗВЕРЯ УКРОТИВ

Среди прокалённых солнцем песков Иордан­ской пустыни какая может быть жизнь? Кто способен глотать горячий, обжигающий внут­ренности воздух, страдать от жажды, от знойного ветра, вбивающего в лёгкие, рот и глаза колючие песчинки, кто способен выдержать здесь хотя бы один световой день? Мало кто. Пустыня вообще не избалована любовью. Нрав её суровый, гневный, мо­жет быть, именно от того: нелюбимое дитя матушки природы. Вечная падчерица при любимых дочерях - раздольных полях, лесах, приморских роскошных рощах. Но находились, были во все времена и её избранники. Недалеко от Иерусалима (древние бы сказали - в 35 стадиях от него) в Иорданской пусты­не поселился отшельник. Звали его Герасим, имя это с греческого переводится как «почтенный». Ушёл он в пустыню, взалкав подвигов духовных, стяжая ду­ховную нищету. Время шло, а Герасим жил себе в знойной пустыне. Потянулись к нему такие же, как и он, подвижники. Обосновал Герасим монас­тырь, а ещё глубже в пустыне монашеские кельи. Это для тех, кто, пожив в монастыре, не бежал сло­мя голову от сурового нрава пустыни, кто принимал с должным смирением все выпадающие на него тя­готы.

Строг был отшельнический устав. Пять дней пол­ного молчания. Работа (в основном плетение кор­зин), молитва, опять работа, опять молитва. Еда: немного сухого хлеба, вода, коренья. Даже огонь в кельях не разрешалось разводить, дабы и мысли не было о варёной пище. В воскресенье все собирались в монастыре. Здесь уже преподобный Герасим бла­гословлял инокам праздничную трапезу: варёную пищу и немного вина. Потом опять кельи, опять не­деля молчания и неутомимого труда. Герасим ревно­стно следил, чтобы у иноков не появлялось никакого имущества. «По штату» положена им была ветхая одежда, рогожа для сна и небольшой сосуд с водой. Замков на кельях не полагалось, каждый мог войти в любое жилище и взять, что ему надобно. «Едино сердце и едина душа» - по этому апостольскому правилу и жили. Герасим сам был примером аскети­ческой, богоугодной жизни. Он строго постился, весь Великий пост перед Пасхой не ел вообще, ухо­дил для молитвы далеко в пустыню, разговоров по­пусту не вёл, много и усердно трудился.

Однажды, уйдя для молитвы в пустыню, он встре­тился со львом. Сначала испугался, конечно, но потом заметил, что лев смотрит на него как-то просяще. Он лежал, вытянув вперёд лапу, и тихонько стонал. Гля­нул Герасим на лапу. Лапа вздулась, опухла, гной пе­реполнял рану, а в середине её торчал большой шип. Перекрестился Герасим, склонился надо львом, осто­рожно прикоснулся к ране. Лев молчал и смотрел на человека. Бережно, стараясь не причинить зверю лиш­них страданий, Герасим вытащил шип, очистил рану от гноя, перевязал лапу платком. И пошёл своей доро­гой к монастырю. А возле монастыря будто шаги ка­кие услышал сзади. Оглянулся. Осторожно ступая на больную лапу, за ним шёл исцелённый лев. Прихромал к монастырским воротам, покорно лёг. Герасим вынес ему хлеба, погладил по мягкой шерсти. Лев смотрел преданно, тёрся о старческую руку. Так и остался лев при монастыре.

Преподобный Герасим, дабы не ел лев хлеб свой напрасно, определил его «на послушание». Был в мо­настыре осёл, на нём возили иноки воду из Иордана. Вот и вменили в обязанность льву охранять осла, присматривать за ним, когда тот пасётся. Всё шло хо­рошо, все были донельзя довольны. И лев, и осёл, и братия, и сам преподобный Герасим. Но вот ведь неза­дача. Приходит однажды лев с пастбища один, без ос­ла и смотрит виновато.

- Где осёл? - строго спросил Герасим. А лев только голову опустил.

- Съел ты осла, - догадался подвижник, - всё-таки взыграл в тебе твой хищный нрав. Ну что же, накажу я тебя. Нет у нас в обители другого осла, а работы, сам знаешь, сколько. Придётся тебе теперь за осла тру­диться.

Навьючили на царя зверей тяжелющий бочонок, и поплёлся он, виновато опустив хвост, на далёкий бе­рег Иордана за водой для братии. С тех пор и прозва­ли его «Иордан». Так и жили. Каждый со своим послушанием. Братия плела корзины, лев - «по снаб­жению», снабжал иорданской водой монастырь. По­милование пришло неожиданно. Забрёл в монастырь помолиться один богатый воин. А навстречу ему на­вьюченный лев.

- Отродясь не видал такого, - изумился воин, - чтобы дикий зверь да воду возил?! Объясни, старче, сию загадку.

- А загадки и нет никакой, - ответил Герасим. - Лев провинился, заел нашего осла-труженика. Теперь вместо него на послушании.

Долго изумлялся воин, а в конце концов пожалел царя зверей. За три золотые монеты купил инокам но­вого осла. Лев был амнистирован.

Он по-прежнему ходил по пятам за Герасимом. Если тот шёл в пустыню, он непременно брёл сле­дом. Если Герасим скрывался в своей келье, лев по­слушно ложился у входа. Был он кроток, никого из иноков не обижал, никто никогда не слышал от него никакого рыка. А однажды рано утром, выйдя из своей кельи, Герасим увидел льва, стоящего в нетер­пении перед дверью. На поводке у него был... осёл, а на поводке у осла... три верблюда. Да, да, это был тот самый осёл, которого когда-то сопровождал лев по воду. Не новый, купленный от щедрот воина за три золотых, а тот самый, братия узнала его сразу. Лев стоял и смотрел в глаза старца почти торжест­вующе.

- Откуда ты взял его? Где нашёл? Как привёл? - волновалась братия.

Но царь зверей, как ему и положено, молчал.

А дело-то, оказывается, было так. Когда Иордан пас осла, то ли зазевался, то ли заснул, а только про­ходил берегом реки один купец из Аравии. Смотрит, осёл один пасётся: почему бы не взять его себе в при­быль? Взял. Осёл долго служил ему. А спустя время купец отправился продавать пшеницу с караваном верблюдов той же дорогой. Осёл с ним, куда же без осла? И повстречался караван с Иорданом. Зарычал лев, бросился к ослу, схватил его за узду зубами, как делал раньше. А к ослу были привязаны ещё и три навьюченных пшеницей верблюда. Разбежались в ужасе люди, а Иордан быстренько к старцу - обра­довать, да и реабилитироваться перед ним: не ел он осла, чист как стёклышко. Вот так восторжествовала справедливость. Старец с улыбкой погладил льва по спине:

- Ну вот, видишь, а мы-то так плохо о тебе думали...

Но лев обиды не держал. Он по-прежнему жил при монастыре, охраняя братию, но особое располо­жение питал, конечно, к старцу Герасиму. Пять лет после этого жили душа в душу человек и царь зверей. Пять лет верой и правдой служил хищник обители. И ещё бы служил, если бы не призвал Господь Гера­сима...

Так случилось, что именно в то время, когда это произошло, льва в монастыре не было. Горько пла­кала братия о своём отце, духовнике, молитвеннике. Отпели его, как положено, погребли. Тут объявился Иордан. Пришёл к келье старца, послушно лёг у дверей.

- Нет нашего отца, осиротели мы, - плакали мо­нахи.

Лев смотрел на них своими чистыми глазами и ни­чего не понимал. Потом заволновался, стал бегать по обители, скулить.

- Иордан, умер Герасим, нет его...

Иордан бегал, беспокоился, скулил. Принесли ему поесть. Даже не взглянул Иордан на пищу. Тогда инок Савватий решил отвести льва на могилу к Преподоб­ному. Пришли к гробнице. Отец Савватий заплакал горько, кивнул головой:

- Вот здесь лежит отец наш, оставивший нас сиро­тами.

Заметался лев перед гробницей. Несколько раз стремительно обежал её, потом лёг рядом, потом за­рычал так, как никогда не рычал при жизни старца. Рычал страшно. Стоя на коленях, отец Савватий обли­вался горькими слезами. А рядом скорбел страшный, хищный зверь, осознав, наверное, что никогда уже не увидеть ему добрых глаз Преподобного, не ощутить на своей спине его ласковой руки. К утру здесь же, на могиле, лев умер.

Вот такая печальная история. Она печальна тем, что рассказывает о страдании, о потере, но она, эта история, и светла. Пожалуй, более светла, чем печаль­на. Жизнь, в которой гармонично обитает всякая тварь - жизнь естественная, нормальная. Именно та­кой она и была задумана Создателем. Живым сущест­вам, будь то зверь, птица, человек, делить нечего. Каждый живёт своей жизнью, не злобясь, не мешая, не завидуя другому. Но после грехопадения сущность человеческая была извращена. Зверь перестал узна­вать человека, так он стал далёк от задуманного Твор­цом образа. Зверь принял человека за чужое, какое-то неведомое создание, он «не учуял» уже в нём прежней тишины и гармонии. Зверь не принял такого человека. И стал агрессивен. Стал человеку угрожать.

Мне всегда было интересно, почему хищные звери никогда не трогали святых. Вспомним медведя, кото­рого кормил с рук Сергий Радонежский, или Серафи­ма Саровского, дружившего с лесными обитателями. Вспомним Василия Нового, брошенного на растерза­ние голодному льву - лев лёг покорно у его ног. Вели­комученицу Ирину, перед которой остановились не­сущие ей смерть кони. Много примеров. Так всё-таки, почему? Потому что своим подвижничеством, вос­хождением к духовным высотам святой человек при­ближает себя к тому, первоначальному образу. И зверь... узнаёт его. Принимает, как положено, крот­ко, с любовью, без агрессии. Вот ведь как всё просто. Герасим, живя в пустыне, тихо молясь, сокрытый от людей и от соблазнов мира, тоже стяжал Святой Дух, тоже обрёл первозданную чистоту души. И лев от­кликнулся. Лев доверчиво протянул ему гноящуюся лапу, доверчиво пошёл за человеком и доверчиво ему служил.

А недалеко от Иерусалима и по сей день существу­ет монастырь, основанный преподобным Герасимом. Умер он в 475 году. Сколько воды утекло в Иордане, сколько горячих песчаных ветров продуло Иордан­скую пустыню, а монастырь, основанный кротким че­ловеком, живёт и здравствует. Кто знает, может быть, живут в нём и сейчас подвижники благочестия, с кото­рыми и поныне происходят чудеса и невероятные ис­тории. Может, придёт время, будут они записаны на скрижалях нашей истории. И потомки станут удив­ляться, читая их.

 

 

ТЫ БУДЕШЬ БРАТОМ МОЕЙ ЖЕНЕ

Лейла вышла на дорогу, поставила рядом оття­нувшие руки сумки, прищурилась, вглядыва­ясь, не идёт ли какая машина. Она знала, долго стоять и голосовать ей не придётся, её в селе все зна­ют и первая же машина обязательно возле неё тор­мознёт. И правда: набравший было скорость тёмно-вишнёвый «Жигуль» вежливо зашуршал возле неё шинами.

- Лейла!? Садись, садись, сумки в багажник? С со­бой? Ну, с собой, так с собой, поехали. До самого пе­реезда довезу.

Лейла быстренько села, хлопнула дверцей, вздох­нула облегчено. До самого переезда - это большая удача. Ей останется только пройти пару километров до поселкового рынка, а там автобусом до места. Как хорошо, что встретила Шотика, агронома их цитрусо­вого колхоза. Он человек молчаливый, с понятием, не будет докучать с расспросами - куда да зачем. Знает, •куда и зачем ездит она раз в месяц. К мужу. В тюрьму, на свидание. Многие знают, да спрашивают, громко сочувствуют. А Шотик молчит. Знает, ей лишний раз обсуждать эту тему больно. Приехали.

- Спасибо тебе, Шотик.

- Ну будь здорова, теперь доберёшься, здесь уже недалеко.

Удачный день. И Шотика встретила и мужа позвали быстро.

- Меня сегодня Шотик подвёз, он тебе поклон шлёт.

Лейла выкладывала из сумки пакеты, а сама торопи­лась поделиться новостями. Шотик поклон не переда­вал, но, конечно, хотел передать, какая разница мужу.

- У меня всё хорошо, кукуруза подрастает, скоро цапать надо. Кручусь, ничего, успеваю.

Муж молчал. Был он сегодня какой-то очень сосре­доточенный. Осунувшееся лицо, глаза впали, поверх клетчатой выцветшей рубашки брезентовая роба, пыльные сапоги. Лейла почувствовала, что готова расплакаться от жалости к Аслану, вот и тараторит, вот и отвлекает сама себя:

- У соседей сын вернулся из армии, хлеб-соль дела­ли. Я помогала. А бабушка у нашей учительницы сов­сем слабая, со дня на день ждём...

Муж молчит.

- Что с тобой, Аслан? Ты не в себе будто.

- Сядь. - Аслан до боли сжал её руку, она ойкнула, села.

- Я хочу тебе сказать, Лейла, очень важную вещь. Мне ещё долго мотать мой срок. 10 лет - это почти жизнь. А ты молода. Я решил... я решил, что тебе надо устраивать свою жизнь - выйти замуж. Да, да! - Ас­лан почти крикнул на неё, когда она отчаянно замота­ла головой.

- Тебе надо выйти замуж. Найди человека вдовца и будь ему женой. Перейди к нему в дом хозяйкой, а наш дом заколоти. Я буду спокоен, что ты не одна, не пропадёшь.

Лейла тихонько плакала. Худенькие плечи её вздрагивали, она вцепилась в Асланову руку. Совсем недавно отпраздновали они свадьбу. Старики ещё вспоминают, какое отличное вино подавали на ней. Лейла - сирота, у неё никого нет. А Аслан человек, несмотря на молодость, очень самостоятельный. Кол­хоз выделил молодым дом, корову купили, сад манда­риновый, виноград, живите-радуйтесь. Да только не успели порадоваться. Аслан с другом возвращался с поминок, друг слегка ослаб от выпивки, Аслан ре­шил его выручить, сел за руль. И - на полном ходу врезался во встречную «Волгу». Водитель «Волги» насмерть, женщина, сидящая сзади, с многочисленны­ми переломами, еле спасли.

Слёзы молодой жены, суд, приговор. Сначала всё было как во сне, но теперь, когда позади полгода, понял Аслан почём тюремная баланда и что хлебать её ему очень и очень долго. А Лейла? Она совсем не приспособлена к жизни, она пропадёт одна. Аслан решил спасти Лейлу от одиночества. Знал, она не захочет слушать, но знал также, если он настоит, она не ослушается, не посмеет, абхазские обычаи этого не допускают. Долго не решался. Сегодня -сказал.

- И ещё - отныне не приезжай ко мне. Считай, что мужа по имени Аслан у тебя в твоей жизни не было. Если не послушаешь, зря время потеряешь, я к тебе не выйду.

Жестокий разговор. Аслан понимал, что рвёт по-живому, но знал также, что лучше сразу, отплачет, отскорбит, жизнь возьмёт своё, Лейла молодая, почти девочка, куда ей десять лет тянуть лямку вдовы. Нет, не допустит он этого.

Лейла не помнит, как доехала до дома. Ровно через месяц она, конечно же, опять подходила к тюремной проходной. Только напрасно ждала на солнцепёке, напрасно вглядывалась в небольшую щель в заборе. Аслан не вышел.

Как плакала она, обняв свою подругу Гунду. Рас­сказывала, перескакивала с одного на другое, Гунда успокаивала, а потом вдруг сказала:

- Я знаю такого человека. Он живёт недалеко отсю­да, сразу за ущельем небольшое село. Год назад жену схоронил, детей у них нет. Его зовут Элизбар. Он со­сед моего старшего брата, брат с ним поговорит.

- Гунда, я не хочу замуж! У меня есть муж, я люб­лю его.

Опять плакала, опять причитала. Да только - успо­коилась.

Элизбар уверенной походкой вошёл в просторный двор. Сел под инжиром в холодке. Лейла вышла к нему с кувшином вина и стаканом. Он пил вино большими глотками. Сам большой, широкоплечий, основательный.

- Вот что, Лейла. Твой Аслан прав, негоже тебе, та­кой молоденькой, одной оставаться. Да и я вдовец, мне хозяйка нужна. Переходи ко мне. Только я сейчас кры­шу у амбара перекрываю, вот закончу и приду за тобой. А пока здесь помогу. Как, кукуруза-то уродилась?

Наутро он уже вовсю цапал кукурузу на Лейлиной делянке. Через день вычистил ей коровник, починил проводку. Он приходил утром, переодевался, шёл в огород, выгонял скотину - мало ли забот в деревен­ском доме, оставшемся без мужских рук.

Спустя время он опять завёл с Лейлой разговор о женитьбе:

- Дом у меня небольшой, с вашим не сравнить. Да­вай так - мне тут по нормальной цене доски предлага­ют, я сделаю пристройку к дому, тогда тебя к себе и заберу.

Затеял пристройку. Но Лейлу по-прежнему не за­бывал, приходил, помогал, брал на себя самую тяжё­лую работу. Она успокоилась немного, даже стала без Элизбара скучать. Он собрал по осени её кукурузу, отвёз на мельницу, затащил тяжёлые мешки с мукой в подвал. Подошло время сбора винограда. Рано ут­ром, обвешанный корзинами, он уже входил во двор к Лейле, подставлял лестницу, принимался срезать грозди. Пристройка продвигалась медленно, куплен­ных досок не хватило, пришлось ещё подкупать. А время бежало, неумолимое, проворное время.

Кое-как, с горем пополам одолел пристройку. Но влез в большие долги. Надо отдавать.

- Вот отдам, тогда...

Долги отдавались медленно, время шло быстро. Потом случилась беда - умер двоюродный брат Элиз­бара, и он держал траур. Но по-прежнему был правой рукой Лейлы, брал на себя всю мужскую работу, вот уже в который раз собрал её кукурузу, виноград, на­молол муки, сделал вино. Корова Лейлы разрешилась телёночком. Очень слабеньким. Элизбар выхаживал его как ребёнка. А Лейла, та настолько привыкла, что Элизбар рядом, что даже стала слегка ворчать на него, если что не так. Совсем, совсем по-семейному. Так и шло. А Элизбар, наработавшись в своём дворе, шёл к Лейле, косил, таскал воду из ручья, латал крышу... И всё сокрушался, что никак не может взять её хозяй­кой в дом.

- Видишь, теперь траур... А это год, не меньше. И почему мне так не везёт, встретил хорошую женщи­ну, намаялся один, мне бы хозяйку в дом, а опять от­кладывается. Сколько мы будем жить на два дома?

Лейла слушала его и удивлялась. Действительно, всё что-то мешало, всё не складывалось. И не поймёшь теперь, чья она жена, Аслан от неё отказался. Элизбар не берёт...

Она месила тесто для мамалыги и тихонечко пела. Песня была грустная, но не очень, хорошо ей пелось под взмахивание рук, хорошо дышалось утренней прохладой. Она уже многое успела. Вымести двор, покрыть новой клеёнкой стол под инжиром, достать из погреба кувшин с вином. Несколько розочек сорва­ла, поставила их в вазу, месит тесто и любуется - кра­сиво. «Теперь вот ещё мамалыги наварю - и хоть гос­тей встречай, всё готово...»

- Принимай гостя.

В воротах стоял Аслан. Постаревший, ссутулив­шийся. Она хотела броситься к нему, даже несколько шагов сделала навстречу да остановилась, не зная, не понимая, что ей делать. Муж? Но ведь Аслан просил забыть, что он ей муж... Аслан смотрел на неё испод­лобья:

- Почему ты здесь, Лейла, в моём доме? Разве ты не поняла, что я просил тебя выйти замуж и уйти в дом к мужу, а вы, значит, остались в моём...

- Нет, - Лейла заволновалась, стала поправлять косынку запачканными мамалыгой руками, - ты про­ходи, это твой дом.

- Мой дом? Тогда что ты делаешь в нём, чужая же­на...

- Я не чужая жена, твоя. Элизбар, он, он дом стро­ил, потом доски покупал...

Аслан вошёл во двор. Оглядел его, прибранный, ухоженный. Задержал взгляд на небольшом розовом кусте, усеянном алыми небольшими цветочками. Сел. Тяжело положил руки на новую клеёнку.

- Рассказывай, что-то я ничего не понимаю.

Она рассказала ему всё. Что не ослушалась, нашла человека, вдовца. Что он вроде как и взял её в жёны, да только все эти годы жили они врозь, каждый в своём доме... Элизбар приходил, помогал, но ночью уходил к себе. Долго сидели друг против друга Аслан и Лейла. Уже и вечер опустился в их двор, пришло время зажи­гать свет.

Через день они устроили хлеб-соль и созвали всех соседей, даже самых дальних, с того края деревни. За­резали бычка, наварили мамалыги, достали большую бочку вина, сделанного Элизбаром в самый первый год. Аслан сам пошёл к Элизбару и пригласил его. Тот пришёл, сел с краешка стола. Аслан при всех подошёл к нему, крепко обнял. А потом громко объявил:

- Моя жена-сирота. У неё нет ни брата, ни сестры. Вернее, не было. Теперь у неё есть брат. Человек, кото­рый оказался очень мудрым и очень добрым. Беда моя подсказала мне отчаянную мысль, а ему она подсказа­ла мысль добрую. Я знаю, почему у Элизбара не хвата­ло времени ввести в дом жену, он берёг её для меня, он хитрил, он откладывал. Своим мужским сердцем он понял другое мужское сердце. Он был чужой мне чело­век, а теперь... теперь он брат моей жены.

Элизбар смущённо встал, опустил глаза. Вино искрилось в его стакане. То, которое он сделал сам специально для этой встречи.

...Мы сидим на весёлой полянке, под густым алычо­вым деревом в горном селе Абгархук. Два свежеспиленных кругляша нам за стулья. На одном сижу я, на другом - мой давний знакомый Алексей Акауба. Он высок, кареглаз, статен, хоть и немолод. Здесь, высо­ко в горах его дом, его семья. Весёлая, проворная же­на его Аида накрывает на стол. Сейчас они одни, дети разъехались, дочка Гунда вышла замуж, сын Мазик сдаёт сессию, другой сын Мирон уехал погостить к родственникам. Я знаю эту семью уже года четыре. Всегда с радостью приезжаю к ним, если отдыхаю ря­дом, на море. Поговорить, подышать ни с чем не срав­нимым горным воздухом.

- Вот видишь, какие бывают истории. Если бы где прочитал - не поверил, но это недалеко отсюда было, правда.

Это больше, чем правда. Старики говорят, что тра­диция братания давно пустила глубокие корни на аб­хазской земле. На свадьбе всегда назначают брата невесте. Как правило, это уважаемый, проверенный, близкий семье человек, на которого можно поло­житься. И если, не дай Бог, что-то случается в семье, именно названный брат жены приходит на помощь первым, берёт на себя мужские заботы. Бывает бра­тание и другого порядка. Надо пресечь долгую враж­ду. Так было, когда враждовали между собой два парня из-за девушки, красавицы Фатьмы. Она не мог­ла сделать выбор, а они уже за кинжалы хватались. Тогда собрались старики на сход. Решили: устроим джигитовку (конное соревнование) и кто победит на ней, тот и будет Фатьме мужем. Но дабы и в дальней­шем не враждовать, благословили старики: «Побра­тайтесь, не мужское это дело - затаиться во зле». С тех пор соперники - братья. Это было давно, но сейчас в деревне Лидзава под Пицундой живёт Арка­дий Джакония, а в посёлке Рыбзавод Валерий Бения. Их деды как раз и соревновались в джигитовке за право жениться на красавице Фатьме. Один из них внук Фатьмы, другой сын брата её мужа. Сами они считаются родными и никто в их родстве ни разу не усомнился.

Слово, сказанное мужчиной, обещание, данное им - крепче и прочнее многих печатей в официаль­ных метриках. Слово мужчины припечатывается навек. И нет такой силы, могущей стереть его из па­мяти. «Побрей мою бороду», - говорит один абхаз другому. Это значит - я хочу побрататься с тобой. Это как пароль. Почему именно эти слова произно­сятся? Наверное, брить бороду можно поручить только тому, кому ты очень доверяешь, или брату, что в сущности одно и то же. Этот обычай прочно прижился на абхазской земле. Здесь много братьев, чьё братство не по крови, а по мужскому долгу. Будь то брат, назначенный жене или брат, смиривший в се­бе гордыню и прервавший своим благородством злую и давнюю цепь вражды.

Не знаю, как вам, а мне очень по душе эта абхазская традиция. Братство - по сути естественное между людьми родство. Все мы братья и отец наш - Господь. Потому можем ли мы враждовать и сводить счёты? Абхазские старики своей властью, данной им прожи­той жизнью, пресекают брань между врагами одним твёрдым словом: «Побратайтесь». И не ослушаешься уже и не поднимешь на пьедестал своё «я». «Подож­ди, - скажут старики, - поживи с наше...» Может быть, именно поэтому не видела я в Абхазии одиноких брошенных людей. Одинокие, конечно, есть, но не брошенные, не забытые. Рыбаки с удачным ловом от­кладывают часть рыбы в корзину и разносят её по до­мам, где некому сходить на рыбную ловлю. Брат жене, брат брату, брат бывшему врагу и завтрашнему другу. Нормальная жизнь, в которой мудрость на законном первом месте.

Эта история поучительна. Она подталкивает нас к нашим нереализованным возможностям. Благород­ный человек всегда образчик. Кто запретит и нам назвать недруга братом, а попавшему в беду человеку определить в братья себя? Жаль, но у нас в России та­кой традиции нет. Но у нас есть традиция прощать, выручать, забывать зло и говорить «прости » друг дру­гу. Чем это не братание, чем это не образчик благо­родства, достойный всяческого подражания?

 

 

ДВЕ ЖИЗНИ ЕВГЕНИИ РЕВКОВОЙ

На двери в кухню - роскошная штора-макраме. Сложный, замысловатый рисунок, узелки один к одному, ровненькие, тугие. Чувствует­ся, плела штору сильная, уверенная рука, управляемая тонким вкусом и безупречным чувством красоты. Лю­буюсь шторой, трогаю тяжёлые, прохладные кисти.

- Нравится? Оксана плела.

Скрыть удивление не получается. Оксана?! Девоч­ка, с трудом передвигающаяся по квартире, с резкими, нескоординированными движениями рук и тела, с бес­покойной головой, удержать которую в покое даже на несколько минут проблематично. Мама привыкла к удивлению и даже чуть устала от него.

- Да, да, - говорит она, - Оксана... Одно время она очень увлекалась макраме, я килограммами покупала ей нитки, шпагат, знала ассортимент всех московских магазинов. В доме много её работ.

Действительно: сова взирает на меня пристально с одной стены, забавная собачонка с висячими ушами - с другой. В прихожей - рыбка, замысловатые цветы, роскошная ветка то ли сакуры, то ли вишнёвого цвета - всё не просто красиво, а очень профессионально.

- Неужели Оксана?

ДЦП - обычные буквы алфавита. Но если выстро­ились они именно в этой последовательности - беда.

Обычно родителям сообщают диагноз ребёнка -детский церебральный паралич — ещё в роддоме, вра­чи выявляют его сразу. С Оксаной же всё получилось иначе.

Первые роды Евгении Ревковой. «У вас девочка...» Какое счастье! Они с мужем хотели именно девочку, они назовут её Оксана. Но вот, уже пора бы девочке сидеть, а она не держится, падает. «Ничего, девочки садятся позже мальчиков», - успокаивали врачи. Но материнское сердце уловило беду — что-то здесь не так. Только в пять месяцев после долгого хождения по врачам был установлен страшный диагноз - ДЦП. Спа­сибо профессору Ксении Александровне Семёновой:

- Мамочка, запасайся терпением. На всю жизнь...

Правда, другие врачи вскоре предложили ей другой вариант, в котором терпение не предусматривалось:

- Ваше право. Откажитесь от ребёнка.

Не было бессонных ночей раздумий, даже секунды раздумий не было. Евгения и Геннадий Ревковы засту­пают на вечную вахту родительского подвига. Оксана обретает отчий дом.

Первое, что делает Евгения Федосовна: отказыва­ется от коляски для дочки. Инвалидная коляска реши­ла бы сразу много проблем: ребёнок привыкает к ней, осваивает передвижение по квартире, а потом и по улице. Это проще, но... Пусть девочка чувствует, на­сколько может, почву под ногами, пусть хоть слабо, хоть на секундочку, касается земли. Мама поднимает лежачего ребёнка и, держа под мышки, сама, согнув­шись в три погибели, водит, вернее, носит её по квар­тире. Потом прогулки стали длиннее и даже - по ули­це. Спина разламывалась, гудела по ночам, нестерпи­мо болела, но Евгения отмахивалась от собственной боли, боль дочери покрывала её. Десять лет проноси­ли Оксану на руках, но не дрогнули перед соблазни­тельными возможностями коляски.

- Евгения Федосовна, ведь Оксана практически не двигалась, она лежала на спине. С чего вы начали?

- С массажа. Массировала её руки и ноги, поднима­ла их, ведь девочка сама не могла. Да, необходим был хороший массажист, но где было взять на него денег? Ведь о работе с таким ребёнком пришлось забыть, жи­ли на одну мужнину зарплату. И я стала массажистом. Десять лет несколько раз в день - массаж. Поднимаю Оксаночкины ноги и массирую, массирую.

- А ещё что?

- А ещё я десять лет тёрла ей яблоки. Девочка от яблок отказывалась, а тёртое я ей по ложечке скарм­ливала. Руки в кровь стирала, но приучила Оксану к яблокам. Жаль, недооцениваем мы яблоки, а они чу­деса творят. Вот и моя девочка стала энергичнее, весе­лее, румянец появился.

- Но не только ведь яблоки ела Оксаночка?

- Конечно, нет. Я считаю, для детей, больных ДЦП, самое главное - уход и питание. И - воздух. Мы гуля­ли с ней по нескольку раз на дню, всё на руках, без ко­ляски, да ещё одеть-раздеть надо. Но зато она при­выкла трудиться, хоть слабенько, хоть по чуть-чуть, но ножками перебирала. А это уже первая ласточка победы.

Уход и питание. Два кита, на которых долгие годы держалась материнская методика лечения. Евгения крутилась, как белка в колесе. Зажала себя в жесто­чайшие рамки времени, не могла не успевать - успе­вала. Кроме обязательных яблок, тёрла дочке свежую морковку, приучала к творогу со сметаной, сто граммов творога плюс сто граммов сметаны, пе­ремешает получше и даёт с ложечки, пусть не за один раз, но за день скармливала. Гемоглобин не просто выправился от такого питания, он даже подскочил. Ну, очень хороший гемоглобин - удивлялись врачи и в недоумении разводили руками. А ещё мясо отвар­ное. Она варила крепкие мясные бульоны, меленько крошила туда мясо, добавляла овощей, получались насыщенные мясные супы. Ни в коем случае не дава­ла бульоны из бройлерных кур. Один врач, когда Ок­саночка лежала в санатории, предупредил настрого: бройлерные куры для ребёнка очень вредны, они па­губно действуют на развитие мозга. Летом Геннадий Аверьянович отвозил их в деревню. Уж там Евгения Федосовна пичкала дочку земляничкой с куста, ма­линой, всяческой свежей ягодкой, на которые не ску­пится солнечное лето. А ещё... голубями. Да, да, во­круг было много голубей, и Оксана с удовольствием ела голубиный суп, очень питательный и полезный. Старушки местные, сердобольные, советовали поить девочку молозивом, первым после отёла коровы мо­локом. Попробовали и это. Папа сделал во дворе для Оксаночки специальные брусья и она уже могла по­немногу стоять между ними.

Потихонечку девочка окрепла, передвигалась она всё ещё с помощью мамы, но ножки уже ощущали под собой почву и не боялись её, а руки, ещё непослушные, нервные, уже тянулись к яркой игрушке. Очень боялись родители задержки умственного развития ребёнка, не­редкого при таком заболевании. Мама учила Оксану различать цвета, выговаривать первые слова. Непросто девочке далось первое слово «мама». Язык не слушал­ся, двигался очень медленно, слова произносились не­внятно. Но «мамочка, запасайся терпением. На всю жизнь». Видимо, сознавая, что оно, терпение, необхо­димо в больших, космических размерах, Евгения Ревкова сразу делает приличный его запас. Все удивлялись ей, жалели её, а она недоумевала, даже роптала:

- Не надо меня жалеть. Моя дочь - и всё, что я де­лаю, мой перед ней долг, неужели можно иначе?

Можно иначе. Евгения Федосовна отлично знала это. Нередко в порыве жалости ей советовали поду­мать о себе и отправить девочку в интернат. Да и сама она, повозив Оксану по санаториям, насмотрелась на отказных деток. Думать о себе, конечно же, надо, но при условии, если больше не о ком думать. Ей было о ком. Дочка подрастала, уже надо было определять­ся со школой.

- Стали ходить по врачебным кабинетам, везде врачи говорят о задержке психического развития и об определении во вспомогательный (для умственно от­сталых детей) класс. Даже не обследовав её, уповая только на диагноз. Говорю: «Да вы с ней побеседуй­те». Пришли как-то к врачу, а врач картинки семилет­ней Оксане показывает: «Скажи, девочка, где здесь собачка, а где кошечка». Я не выдержала: «Доктор, -говорю, - она у нас с пяти лет читает, рисует хорошо, с ней поговорить обо всём можно, а вы с кошечками, это уже в два года ребёнку по силам». Нехорошо, на­верное, сорвалась, но что было, то было.

Восьмилетнюю школу-интернат Оксана Ревкова оканчивает с отличием. Мама, если бы не мама... Во­семь лет подряд, рано утром они выходили из дома и медленно, на неустойчивых ногах, поддерживаемая мамой, шла Оксана Ревкова грызть гранит науки. А давка, какая была давка по утрам! Исхитрились так: впереди в толчее метро шёл папа - торил путь, а за ним вплотную Оксана с мамой. Штурмом брали метро, потом автобус, потом троллейбус. Измотанные, взлохмаченные, приезжали в школу. Папа отправлял­ся на службу, Оксана - на занятия, а мама оставалась ждать, смысла возвращаться домой не было. Обрат­ный путь проделывали без папы. На переменах мама помогала дочери переходить из класса в класс, а пока шли уроки, бегала по магазинам за продуктами. И об­ратно домой - троллейбус, метро, автобус. Восемь лет, изо дня в день.

Оксана Ревкова оканчивает школу с отличием. Но этого образования было недостаточно. Сообразитель­ной, способной девочке родители решают дать среднее образование. Обучают Оксаночку на дому учителя из обычной, ближайшей к их дому, школы. Сострадание, жалость, какие там знания! Но мама всё ставит на свои места:

- Оксане нужны не пятёрки, а знания, прошу вас об этом помнить. И - никакой жалости, ни Оксана, ни я этого не любим.

Учителя не знали тогда, с кем имеют дело. А имели они дело с отличницей, самостоятельно выучившей английский плюс к положенному немецкому, пре­красно рисующей, умеющей вязать и плести макраме, любящей и понимающей музыку.

- И пишущей стихи, - добавляла мама. - Стихи те­перь у нас самое главное.

Да, стихи в жизни Оксаны Ревковой не случайная страница, не временное, как макраме, увлечение. Сти­хи - её жизнь. Её дети.

- Когда Оксана написала первое стихотворение и показала его мне, я растерялась, сама-то я не шибко понимаю в поэзии. «Мама, как?» - «Да вроде склад­но». Но ведь ей нужно советоваться со мной, обсуж­дать темы, мнением «да вроде складно» не обойдёшь­ся. И занялась я самообразованием, много перечитала стихов, критической литературы, сравнивала, окуну­лась в мир поэзии по уши.

Теперь мама у Оксаны первый советчик и судья. Вот они, сборники стихов на книжной полке, их четы­ре. «Исповедь моей души», «Три свечи», «Письма в никуда» и «Осень». На подходе пятый. С ним проб­лемы чисто материальные: для издания нужны деньги, а денег в их семье всегда было в обрез, только на жизнь и хватало.

Мы говорим с Оксаной о её стихах. Она медленно выговаривает слова, и я ловлю себя на мысли, что о серьезных вещах и надо говорить именно так, взве­шивая, обдумывая фразы, не поспешая суетно и не пе­ребивая.

- Помню своё первое стихотворение. Ехали с ма­мой к врачу в автобусе, а за окном серебрился снег. Это... было так прекрасно.

Писать Оксане трудно, непослушные руки выводят каракули. Мама купила ей машинку, удобную, доро­гую, нажимать на клавиши легче. Оксана печатает свои стихи сама.

На её стихи уже пишут песни, проходят вечера её творчества, на которые собираются друзья и люди, не знакомые с ней, а знакомые только с её стихами. Они удивляются, увидев хрупкую девушку, с трудом пе­редвигающуюся. Оксана Ревкова, вот она какая, ока­зывается.

- Один раз по телевизору была передача об Оксане. Всё вроде хорошо, а в конце дали почему-то бегущей строкой фразу «Оксана ищет друзей». И - обвал звонков! Сумасшедшие, сектанты бросились решать Оксанины проблемы одиночества. Да никакого одино­чества нет! Не ищет она друзей, их у неё много. На­дёжные, проверенные, верные.

- Но, наверное, самый проверенный и верный из них — мама?

- Да, конечно, мама. Моя дорогая, моя самая луч­шая на свете мама.

Оксане Ревковой сейчас двадцать семь. Маме - пятьдесят два. Двадцать семь лет из них она живёт по принципу «надо». Слово «хочу» исчезло из её лекси­кона сразу же, как только поставлен был дочке диаг­ноз - ДЦП. Мама стала для Оксаны врачом, масса­жистом, медсестрой, сиделкой, снабженцем, курье­ром, поваром, литконсультантом, душеприказчиком, да мало ли ещё кем. Она прожила и живёт не одну жизнь, а две. Одну - свою, другую - дочери. Обе жиз­ни сложны, обе - достойны. Оксана считает себя счастливым человеком. У неё есть дом, где её любят и понимают, у неё есть талант и признание его. Её жизнь состоялась. Но состоялась не сама по себе, а каторж­ным трудом родного ей человека. Евгения Ревкова за­была себя, забыла свои немощи, запретила себе быть слабой.

Как мало, как непростительно мало говорим мы о матерях-подвижницах, взваливающих на себя тяжё­лую ношу детской беды. А эта женщина несёт ношу двадцать семь лет, да ещё умудрилась каким-то одной ей веданным способом обратить тяжесть ноши в ра­дость. Ведь дочь, её единственная дочь состоялась! Всякий ли родитель, имеющий здоровых детей, может сказать эту фразу?

Они много путешествуют. Мама, поддерживая дочь, помогает ей ступать по земле. Уже знакомы им днепровские просторы, черноморский Кавказ, берег турецкий, музеи Петербурга, святые родники и пра­вославные храмы России. Вот они, в альбоме храня­щиеся фотокарточки, где лягушка-путешественница Оксана только успевает менять наряды: топик и шорты на элегантную бархатную блузку и - наобо­рот.

Две жизни. Это ведь тоже дано не каждому. Быва­ет, мы и от одной устаём и тянем лямку земного бытия безрадостно и по привычке, А две жизни? Кто знает, может, это и не крест вовсе, а награда Создателя, как тут разобраться?

Мы сидим с Оксаной в её комнате, и нам хорошо го­ворится за жизнь. Вслушиваюсь в её медленную речь и привыкаю к ней, всё понятно. Хочу спросить её об очень личном, но всё не решаюсь - кому понравится, когда лезут в душу?

- Вы хотите о чём-то спросить? - чуткая девушка смотрит на меня серьёзно.

- Да, да, вот скажи мне, пожалуйста, когда, в каком возрасте ты почувствовала, что ты не такая, как все?

- А я и сейчас этого не чувствую, - засмеялась Ок­сана.

Евгения Федосовна хлопочет на кухне насчёт чая.

 

 

КУПЕ НА ДВОИХ

Я опаздывала на поезд и привычно корила себя за несобранность. Скорее, скорее... В вагон влетела запыхавшись и облегчённо оглядела купе: с кем суждено мне коротать неблизкую дорогу к Северному Уралу. И увидела женщину в обтягива­ющих бёдра лосинах и много-много коробок, баулов, безразмерных клетчатых сумок, которыми пестрит наша матушка-столица, принимая и провожая бедо­лаг-коробейников. Вещи лежали и под столом, и в ногах у моей попутчицы, и даже на двух верхних полках.

- А если придут пассажиры, тогда как? - удивлён­но спросила я.

- Не придут. Я оплатила три места, - голос у попут­чицы был резковатый, с хрипотцой, - так что радуй­тесь, у нас купе на двоих.

Радоваться почему-то не хотелось.

Было в женщине что-то вызывающее, неделикат­ное. Даже лосины, заправленные в чёрные высокие сапоги, даже яркая, просторная, почти до колен футболка с двумя уродливыми мышками на живо­те. Крашеные волосы уже пробивались честной сединой, небрежно подведённые глаза смотрели колюче. Но - всё, хватит. Мы не выбираем попут­чиков.

- Хотите кофе? - делаю попытку «подружиться» с женщиной: ехать долго, и колючий взгляд мне сов­сем без надобности.

- Можно...

Мы пьём растворимый, из пакетиков, кофе и уже знаем друг про друга, что одна едет в командировку, а другая - домой. Отоваривалась в Лужниках, успела обернуться за один световой день. Поезд пришёл в Москву утром, только метро открылось - она уже «на Луже», сапог женских двадцать пар взяла, пер­чаток мужских - тридцать, домашние тапочки, сви­тера, два мужских костюма, джинсовые сарафаны. Обернулась, и на поезд обратно, домой, в Ханты-Мансийск.

- Теперь надолго хватит... - успокаиваю.

- Что вы, какой там надолго! Сейчас хорошо берут, к зиме всем надо. Я каждые пять дней в Москву езжу.

- Каждые пять дней с такими баулами?!

- Хочешь жить, умей вертеться...

Жалко мою попутчицу. Тягать по метро тяжёлые тюки, жить на колёсах, не поесть толком, не помыть­ся, не поспать. Нелегко зарабатывают люди свой хлеб насущный. Чувство вины в душе, сострадание к сидя­щей напротив женщине. Мыши на животе хохочут, за­ливаются, а измученное лицо серо и невыразительно.

Она ушла покурить. Вернулась нескоро.

- Сейчас с мужиками в тамбуре разговорилась. Из Белоруссии. Едут на Север деньги зарабатывать, кот­тедж какому-то крутому строить. Говорят, большие деньги обещал. Спрашиваю, это какие же большие? Полторы тысячи баксов за три месяца. Ну, мужики, ну измельчали.

- Неплохие деньги, - говорю, - для семьи сущест­венная поддержка.

- Неплохие?! Да я, бывает, за день столько имею.

Вот и разберись, жалко ли мне её теперь. Чтобы зарабатывать так много, можно и баулы «с Лужи» потаскать, и не поспать, и не помыться. Попутчица видит, что произвела должное впечатление. Она до­стала губную помаду и без зеркала, по памяти, ловко ею мазанула. Закинула ногу на ногу, посмотрела на­смешливо:

- А вы сколько зарабатываете?

- По-разному, - смутилась я, - по-разному.

- Деньги человека к жизни возвращают, - приня­лась философствовать женщина. - Мне говорят, ты, Валентина, крутиться умеешь. Да, умею. У меня цель есть, вот и кручусь.

И она без вступлений стала мне рассказывать про цель. Стучали колёса, горячий кофе согрел и развесе­лил, спешить было некуда. Окончила торговый инсти­тут в Челябинске, пошла в промторговую организа­цию, но очень скоро поняла, что протирать на этой работе юбки - себе дороже. Знакомствами кой-каки­ми обросла, стала доставать дефицит, конечно, за пе­реплату. Быстро окрепла материально. Вышла замуж. Муж тоже попался «не из инженеров», раскрутились, купили машину, построили дачу, обставили с иголоч­ки квартиру. Родилась дочь. И ей ни в чём не отказы­вали, жили в достатке. Достаток стал привычным, естественным. А как же по-другому? Поехали своей машиной в Крым. Она хорошо помнит. Ободзинский. «Эти глаза напротив...»

- Сделай погромче, - попросила мужа.

«Эти глаза напротив чайного цвета...» Откинулась на сиденье, прищурила в блаженстве глаза. Только вдруг полоснула по ним жаркая молния, и тепло, про­тивное, липкое, поползло по щекам. На полной ско­рости врезались в идущий навстречу «Жигуль».

Врач зашивал на её лице швы и матерился. Первое её осознание случившегося: матерные слова и боль.

- Молчи, сдохнуть могла, радуйся. Правда, краса­вицей уже никогда не будешь, - врач негодовал, де­журство уже заканчивалось, «скорую» встретил у подъезда.

Удивительно, муж отделался сотрясением мозга и лёгким переломом ребра. А она полгода пролежала в корсете в больнице, потом на реабилитации в заго­родной клинике, потом дома. Стремительно, под уклон, под горочку, посыпались с вершин её благо­получия, нажитые умением крутиться «пятаки». Сбережения на книжке «сожрала» больница, врачи беспомощно разводили руками: «С радостью бы, но лекарство очень дорогое». Уж она-то знала расшиф­ровку этих слов. «Нужны деньги? Скажите сколько. Я готова на всё». Сильнейшее потрясение: впервые с палочкой самостоятельно дошла до туалета и уви­дела в зеркале безобразное лицо с красными шрама­ми, изуродованной губой. Закричала, забилась в ис­терике.

- За любые деньги, сделайте что-нибудь!

Продали дачу. Деньги нужны были не только на пластическую операцию, но и на откуп от тюрьмы. Мужу грозил приличный срок, вина его в аварии была установлена, а пострадавший «Жигуль» оказался не промах. Назвал такую сумму...

- Всё, что угодно, только не тюрьма! - она плакала на плече у мужа, а он опускал глаза.

Она уже не раз ловила на себе брезгливый взгляд. Шрамы, они заживали очень медленно... Операция на­дежд не оправдала. Предательские ниточки, метины страшной беды, прочертили на лице Валентины гео­метрический незамысловатовый узор. Еле заметный...

- Видите, как меня изуродовало? Но ничего, мы ещё поборемся.

Пришла беда - отворяй ворота. Деньги таяли как снег, и в конце концов истаяли окончательно. Даже мебель кой-какую продали, добрались до шубы, украшений. Отбиться от суда удалось. И когда они с мужем праздновали победу, он вдруг сообщил, что уходит.

- Куда?

- Туда, где меня любят и где я испытал настоящее чувство.

Опухла от слёз. Плакала и удивлялась, когда же, наконец, они выльются все, и она сможет сухим взгля­дом всматриваться в реалии жизни. А всматриваться было надо. Безденежье настолько зажало её, что она выла по ночам от страха наступающего дня. И - запи­ла. И - загуляла. Случайные поклонники успокаивали её, боль отходила. Она ещё молода, она ещё сможет устроить свою жизнь.

- Надоело вам меня слушать?

- Нет-нет, продолжайте.

Пила долго. И когда уже совсем озверела от угар­ного похмелья, вдруг трезвым взглядом всмотрелась всё в то же, честное зеркало. Увидела старуху. Жал­кую, опухшую. Испугалась.

- Я сильная женщина. Я смогла бросить пить раз и навсегда. Трудно было, обросла собутыльниками. Но послала их всех однажды подальше, и вот уже пять лет ни капли спиртного. Бывает, даже сижу за столом, ря­дом пьют, а мне хоть бы что. Я сильная...

Правда, она уехала из Челябинска, чтобы начать жизнь с чистого листа. Ей сказали, что в Ханты-Мансийске хорошо идёт торговля. Уехала, оставив квартиру взрослой дочери. Раскрутилась. Начала с малого: шнурков, резинок для волос, ободков, ба­тареек. Дело пошло. На рынке, где она появилась новенькой, сначала насторожились, когда отказыва­лась посидеть после удачной торговли. Но она стоя­ла насмерть. И - стоит. Теперь не зовут, не пригла­шают.

- Я сильная, у меня есть цель...

Опять ушла курить. Я смотрела в окно и думала о превратностях судьбы, о том, что человек каждый своим путём идёт к цели. У каждого она своя. Поезд тормознул и, впустив новых пассажиров, раскраснев­шихся, с морозца, пошёл дальше. К нам, конечно же, никто не подсел. Купе на двоих. Клетчатые пузатые баулы, по-хозяйски взгромоздившись на верхних пол­ках, отдыхали от московской сутолоки.

- Киров, Вятка по-новому, - весело объявила Ва­лентина. В руках она держала два мороженых. - Уго­щайтесь. Выскочила, воздухом подышала, - и, лизнув пару раз эскимо, посмотрела на меня уже не колюче и настороженно, а доверчиво, почти по-дружески. - На чём я остановилась?

- На том, что цель достигнута, больше не пьёте.

- Цель не достигнута. Моя цель другая. Я должна, понимаете, должна вернуться опять к тому уровню, на котором была. Перед поездом вещи в камеру хранения сдала, а сама зашла в магазин. Вижу - сервиз. Роскош­ный, почти пятьсот баксов. А у меня точно такой был, понимаете? Подарить пришлось, когда от суда отмазы­вались. Ничего, Валентина, сказала я себе, будет у тебя ещё такой сервиз, всё у тебя будет, ещё не вечер...

- А дочь? Она-то как живёт?

- Дочь моя... Ну ладно, всё рассказывать, так всё. Дочь в тюрьме сидит.

У дочери красивое имя Христина. Поступила в ин­ститут, но учиться не захотела, пошла работать в бар официанткой. Деньги не ахти какие, но хватало на са­мое необходимое.

Мать присылала из Ханты-Мансийска «вспоможе­ние», на первых порах невеликое. В прошлом году на Новый год приехала, а у Христины новая шуба, рос­кошная, из голубой норки.

- Говорю: «Откуда?» Молчит. Вижу колечко на ру­ке с непростым камушком. «Откуда?» Опять молчит.

Потом призналась: стала продавать наркотики. «Мам, я только пару раз, деньги нужны, одеться хочется, я больше не буду». Сказала я ей тогда: «С огнём шу­тишь, твой бизнес на беде людской замешан, опом­нись». Обещала. Уехала в Ханты-Мансийск, а через месяц телеграмма: «Срочно приезжай». Посадили Христину, пять лет дали.

Рука невольно поднялась, чтобы перекреститься.

- Беда, беда, Валентина, помоги вам Господи!

Настороженный взгляд.

- Вы в Бога верите?

Вздыхаю:

- А разве можно в Него не верить?

- Тогда скажите, почему в моей жизни всё так не заладилось? Я ведь работала, не воровала, всё в семью, а муж от меня к другой ушёл, оставил одну с ребён­ком. Да и авария эта... Ведь после неё всё вверх дном перевернулось. А Христина? Я же ничего для неё не жалела, игрушки импортные, куртка не куртка, всё с иголочки. Хотела коттедж купить, забрать её к себе, а теперь с передачами раз в месяц в тюрьму наезжаю. В тюрьме она у меня лучше всех одета. Надсмотрщица говорит: «У вас Христина как кукла по зоне ходит». А я отвечаю, что не хочу её терять, что люблю её, она у меня единственная.

- Жаль, что нет у вас ещё ребёнка.

- Был. Ещё до Христины. Но в роддоме на пятый день умер. Подруга посоветовала: «Ты его оставь в роддоме, без тебя похоронят, тогда и забудешь быстро».

- Господи, как же живёте вы с такой бедой?!

Эти слова вырвались из меня, и я испугалась. А Ва­лентина заплакала. Она плакала устало, обречённо, размазывая по лицу краску. Сильная женщина с изму­ченным саднящим сердцем. Вдруг она стала говорить, поспешно глотая слёзы:

- Скажите, что мне делать, скажите! Я ничего не понимаю, почему всё так? Я хочу нормальной жизни, такой, как раньше, я рвусь, уже коттедж присмотрела, а душа не на месте, Христина в тюрьме. За что мне это? Ведь я никогда ничего чужого...

- Вам на исповедь надо срочно. Душа покаяния тре­бует.

- А как это, исповедь?

Рассказываю. Советую не тянуть, пойти сразу же. И всё поведать. Про Христину, про аварию, про кот­тедж, про клетчатые баулы.

- Не смогу. Я в церковь боюсь заходить, меня отту­да какая-то сила гонит. Хотя очень хочется, если чест­но. Если бы с кем-нибудь...

- Вы бываете в Москве, давайте пойдём вместе.

- Спасибо. Можно я позвоню вам?

Она нервно ищет на столе зажигалку и уходит ку­рить. А я опять смотрю в окно и вижу вдалеке, на не­большом взгорочке красавицу церковь. Купола синие, кресты золотые. Крещусь и успеваю попросить перед мелькнувшим Божьим храмом вразумления заблуд­шей и несчастной душе. Саднит она, ноет нестерпимо, и никакие дорогостоящие пластические операции не исцелят эту боль и не зарубцуют эти раны. Никакая манящая цель не отвлечёт израненное сердце. Не об­радуется и не возликует оно, ликование ведомо толь­ко покаявшемуся сердцу.

Столько лет жить без покаяния! Как больно и как тяжело. А может быть, та авария на полном ходу благополучия и довольства была единственной оста­новкой в пути и Господь управил ради спасения души потерпеть боль физическую? А душа-то не вразумилась, душа помчалась дальше догонять ускользаю­щие горизонты, преследовать желанную цель - вер­нуться в былое. Да разве можно вернуться во вчера? Духовный закон был дерзко нарушен, и как резуль­тат - серьёзный сбой в налаженном пути. Уход мужа, беда с Христиной, запои и поиски сиюминутных ра­достей. Баулы... Ими забиты полки, они и здесь, в ку­пе, занимают не принадлежащие им места, места лю­дей на верхних полках. Смотрю на них и чувствую, как враждебны они, будто чуют, что о них идёт речь. Маленькое тельце, оставленное в больнице ради собственной пощады- так легче забыть. Забыла? Нет, помнит, иначе не плакала бы так горько и так устало. Ведь детская ангельская душа, возлетев в обители неба, плакала и плачет о материнской не­избывной боли. Пощади, Господи, эта боль непере­носима. «За что мне это?» - кричит вопрос. И ответ кричит, да только надо захотеть его услышать. И содрогнуться, и припасть к милосердным коленям и вымаливать себе пощаду. Как всё страшно, как всё непросто и как всё промыслительно.

- Не бросайте меня...

Валентина принесла в купе сигаретный дух на кра­шеных волосах и развесёлой футболке.

- Не бросайте меня...

- Не брошу, - обещаю.

А что ещё я могу сказать своей случайной, неслу­чайной, попутчице? Рассказываю ей о Троице-Сергиевой Лавре, мы договариваемся, что она оставит на вокзале свои баулы, мы поедем к преподобному Сергию исцелять душу и укреплять дух. Пойдёт на исповедь.

- Страшно...

- Страшно. Но другого пути нет.

Дарю Валентине свой маленький дорожный молит­вослов. Со стихами на последней странице. Я писала их гелевой ручкой, убористо, чтобы поместились. Пушкин. «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, за­чем ты мне дана...» Унылое сердце не видит выхода, не видит смысла, не видит спасения. Но мудрый совре­менник Пушкина митрополит Филарет спорит с ним: «Не напрасно, не случайно жизнь от Бога нам дана...» Два стихотворения. Уныние и вера. Тоска и надежда. Погибель и спасение.

Мне скоро выходить. Через час Верхотурье.

- Не бросайте меня...

И вдруг я понимаю, что через пять дней буду опять ехать в этом поезде, даже в этом вагоне, вот обратный билет, вагон третий, место семнадцатое.

- И я через пять дней обратно в Москву. Этим же поездом. Билета нет, но я найду вас.

Радуемся скорой встрече.

- Я еду в монастырь. Напишите мне имена ваших близких, помолюсь.

Она торопливо ищет листочек, не находит, и на то­варном чеке «сапоги женские» пишет имена о здра­вии. Валентина, Христина... О упокоении...

Боюсь спросить, но всё же спрашиваю:

- А тот маленький, в роддоме, у него было имя?

- Владик, - шепчет она, глотая слёзы и пишет: Вла­дислав.

- Раб Божий, - подсказываю я, - раб Божий...

Выхожу в стылую ночь Верхотурья. Игумен Фи­липп подхватил мои сумки, повёл к машине. Успеваю оглянуться и вижу сквозь вагонное стекло яркую фут­болку. Валентина машет рукой. Через пять дней мы увидимся...

Её не оказалось в обратном поезде. Передумала, приболела, изменились планы? Не знаю. «Не бросайте меня...» Ничего не знаю о ней, кроме того, что знаю очень много. У меня не осталось ни телефона, ни адре­са, а только маленький клочок бумаги, товарный чек с именами близких ей людей. Я не теряю надежды, я жду. Благослови, Господи, дождаться.

 

 

ТЕПЛО ХОЛОДНОГО ИСТОЧНИКА

Как всё-таки удивительно соединяет Господь человеческие судьбы. Что мы знаем об Иоанне Богослове? Прежде всего то, что был он люби­мым учеником Христа, апостолом, автором четвёрто­го Евангелия и книги Откровения. На рубеже первого и второго веков почил сном праведника в городе Эфе­се в Малой Азии. А спустя несколько веков, на рязан­ской земле основывают монастырь во имя святого Иоанна Богослова. Кем устроен, какими были его первые насельники - остаётся неизвестным. Но изве­стно другое: святой апостол Иоанн давно и верно покровительствует этой обители. Есть предание, по которому особое расположение любимого Христова ученика объясняется древнейшим событием, проис­шедшим в Византии. Один мальчик очень хотел овла­деть искусством иконописи. Но ему приходилось пас­ти гусей и единственное, что он мог себе позволить, это подолгу смотреть на чудный образ святого Иоан­на над городскими вратами. Мальчик молился и про­сил Господа о даровании ему художественных спо­собностей. Чистая детская молитва была услышана. Сам Иоанн Богослов явился мальчику-гусарю и водил его рукой, когда писался образ. Прошло немало вре­мени, икона попадает в Иерусалим, и уже оттуда Иерусалимский Патриарх посылает её в дар рязан­скому князю. Он-то и основывает Иоанно-Богословский монастырь, а насельники его истово молятся своему небесному покровителю. Он слышит их мо­литвы. Зимой 1237 года по Рязанщине прошли полчи­ща Батыя, испепеляя на своём пути всё. «Токмо дым, и земля, и пепел» оставался после них. Но чудесным образом обитель уцелела. Монашеская братия в сер­дечном благодарении отслужила своему заступнику молебен. Дальнейшая история Иоанно-Богословской обители только подтверждала покровительство Христова апостола Иоанна. По его молитвам в окрестных сёлах была прекращена холера, да не один раз, а два. Первый - в 1848 году, второй через четыре года. В селе Пощупово, что рядом с монасты­рём, был остановлен пожар. А в селе Окаемово - на­пасть зелёного червя на огороды. Всё сжирал червь, ничем не брезговал - капусту, огурцы, репу. Пришли крестьяне в монастырь, упали в ноги к настоятелю: «Помоги, святой отец». Вынесли чудотворный образ, отслужили молебен. Прямо на глазах произошло чу­до: зелёные черви превращались в бабочек и тучами улетали в сторону реки, где и погибали.

Всё это обязательно рассказывают в монастыре приезжающим сюда паломникам. А мне рассказывали уже паломники и советовали: «Поезжай, не пожале­ешь». Но всё как-то не складывалась дорога в сторону Рязанского края. Да вот и сложилась.

В небольшом овраге, под горочкой, совсем рядом с обителью, чистым серебром звенит святой ручей. Пока ходила я по монастырскому двору, заметила де­сятилетнего паломника с пятилитровой, пока пустой, бутылью в руках.

- Ты на источник? - спрашиваю.

- Да, мои родители уже там, а я иконку покупал.

- Проводишь? Я тоже на источник.

Имя паломнику Владик. Он закружил челноком по монастырскому двору. Я за ним. Нырнул в какой-то едва заметный лаз, я за ним. И побежал, только пятки засверкали, под крутую горочку. Уж куда мне за ним... А он, взметнувшись по тропинке вверх, уже машет мне пустой бутылью:

- Догоняйте!

Нет, Владик, нет. Я тихонечко. Я не спеша. И не толь­ко потому, что скакание по горам будням моим уже не угрожает, но ещё и потому, что красота места сего за­ставляет остановиться и низко поклониться Создате­лю. Изумрудный ковёр из разнотравья у моих ног. Из мелких, некичливых цветочков, весёлых, упругих лис­тиков соткан его узор. Хочется вглядеться в каждую травинку, насладиться радостной гармонией Господне­го лета и отпустить истомившуюся душу на весёлый пир весёлого бытия. Как мало в моей жизни таких минут, когда радость - в радость. Всё больше наспех, всё боль­ше вприглядку с повинным за суету сердцем, с опущен­ной долу головой. А тут небо хлещет синим водопадом в глаза, зажмуриваюсь, а оно не даёт спуску, хлещет... А тут птицы славословят Божий мир, громко, совсем не винясь перед чьей-то дрёмой. А тут - золотая ниточка тропинки в зелени пышного ковра. Можно долго любо­ваться ею, а можно и поспешить.

- Владик, я к тебе!

Вот уже идём и беседуем неторопливо. Владик рас­сказал, что перешёл в пятый класс, живёт в Рязани, па­па у него офицер, мама - учительница. На источник их уже один раз привозили классом, но купаться не раз­решили, только ноги помочить. Но уж сегодня он обя­зательно нырнёт, уж сегодня...

Я молчу. Говорят, что холоднее источника, чем в Пощупово, в России нет. Не просто холодная вода, а ледяная, дыхание перехватывает. Но зачем раньше времени сообщать об этом юному паломнику? Нас то и дело обгоняют. Все с пустыми бутылками, канистра­ми. Все какие-то торжественные, радостные, светлые. Всегда вижу такие лица на источниках и по дороге к ним. Праздник духовного торжества. Вот говорят, что глаза - зеркало души. В глазах свет - значит с ду­шой всё в порядке.

В маленьком овраге у святого колодца многолюдно. Умываются, набирают воду домой. Бутылки рядком выстроились на траве, в прозрачной воде отражается солнце. Рядом другая очередь. Из паломников. К свя­той купели Пощуповского родника. Баня - назвал её мой провожатый.

- Вон там баня...

Правда, похоже. Маленький деревянный домик с низким потолком и тесным крылечком. Стоим в ожи­дании очереди. Впереди меня две молодые женщины. По милому рязанскому говорку - местные:

- Из Рязани мы. Вот выбрались. Все твердят - По­щупово, Пощупово, такой источник, от ста недугов лечит, а мы не были ни разу. Правда, говорят, вода хо­лодная, не заболеть бы...

- А вы с молитвой, - инструктирует кто-то сзади. -С молитвой не заболеете. А ещё надо было благосло­вение взять.

У меня с благословением всё в порядке. По дороге в Пощупово заехала в Рязанский кремль, в духовное училище. Проректор училища иерей Сергий Трубин рассказал об истории Рязани, мы помолились у мощей святого Василия Рязанского, походили по кремлю. И...

- Благословите, батюшка, в святой источник оку­нуться.

- Господь благословит.

Потихонечку продвигается очередь. Сзади гром­ким шёпотом наставляет своего благоверного женщи­на:

- Ты в воду-то не лезь сразу. Помолись святому Иоанну Богослову. Перекрестись, а потом уже в ис­точник. И с головой. Три раза по три.

- Да это целое дело, я лучше совсем не полезу...

- Я те не полезу! А пить кто бросить обещал? Ты за­чем сюда приехал, комаров кормить или молиться? За бензин заплатили, отгул взяли, а он - не полезу...

Затихает благоверный. Велика Россия, а отступать некуда.

Да, мне тоже рассказывали, что одна женщина при­везла сюда много лет назад пьющего мужа. Жили они в деревне Пощупово целую неделю. И каждый день -служба в храме, акафист Иоанну Богослову, купание в роднике. Потрудились вдвоём на славу и дал Гос­подь силы по молитвам Иоанна Богослова на трезвую жизнь. Много всего чудесного слышала я накануне поездки в Пощупово. Перед операцией на сердце при­ехал сюда ещё нестарый человек, мне даже имя его назвали - Андрей Платонович. Тоже не наспех, а по­жил недельку. Каждый день на родник. Вернулся до­мой, а врачи руками разводят, говорят, повременим с операцией. Временят уже шестой год. Может, кого-то эти истории удивят. А верующие удивятся удивле­нию: «А как же иначе?» Ведь по молитвам даётся нам и утешение, и вразумление, мирность души и телесное здравие. А пощуповский родник давно прошёл испы­тание временем. История его чудес пишется уже не первый век, а докторам со стажем и опытом всегда до­верия больше.

Заходим партиями. Партия мужчин. Их очередь. Вошли не спеша, без суеты, без гомона. Как-то подоз­рительно тихо за тяжёлыми деревянными дверями. Спокойный всплеск воды, второй, третий... Без визга и ойканья, одно слово - мужчины. А вот и первый герой показался. Красный, улыбающийся, бодрый.

- Мой! - восклицает женщина в очереди. - Мой-то самый шустрый, так и знала...

Все смеются, шустрый конфузится:

- Ну заладила...

Один за другим выходят из купальни мужчины. А вот и Владик. Мокрый, взъерошенный, волосы торч­ком, глаза горят, возбуждён:

- Я три раза по три, с молитвой. Я больше всех оку­нулся.

- Вода холодная?

- Норм-м-мальная, - ответил уклончиво дрожащи­ми губами.

Господи, благослови! Вхожу и я в деревянную ку­пальню, в полумрак из солнечного света, в прохладу из тёплого летнего дня.

Нас много. Но мы не суетимся у святого источни­ка, всем нам кажется это неуместным и даже дерз­ким. По одному входим в воду. Первое чувство -огонь. Вода обжигает и пугает. Как в неё? Но сзади стоят и ждут другие. Пересиливаю страх, с крест­ным знамением опускаюсь в воду. С головой. Три ра­за. «Святой Иоанн Богослов, моли Бога о нас, греш­ных!» - шепчу холодными губами. Мгновенно что-то происходит внутри. Проясняется разум, кажется, вижу мир чётче, чем раньше. Вместе с неожиданным теплом, разливающимся по телу, чувствую, что раз­ливается по душе любовь. Силюсь вспомнить какую-нибудь обиду - не могу. Отыскать «за пазухой» какой-нибудь завалящийся камушек - не могу. Но­венькой, счастливой и всепрощающей выхожу из ле­дяной пощуповской купели. Как хочется подольше сохранить в себе этот мир и эту любовь! Вспоминаю, что именно его, Иоанна Богослова, звали апостолом любви. Он учил любви не проповедью, а своим при­мером. Маленькая частичка любви через века - в моё сердце. Знаю, ненадолго. Удержать это благословен­ное чувство можно только великим трудом, а не­мощное моё сердце труда боится. Но даже эта мину­та, коротенькая, как соловьиная трель, дарованная святым родником - радость. Это мой опыт. А убеж­дает только он, свой опыт, я знаю, что это в моей жизни - было.

Рядом, прижав к себе букетик васильков, плачет де­вочка. Её тихонько успокаивает мама:

- Не бойся, Катюша, смотри, все выходят и улыба­ются, всем хорошо.

- У тебя сердце больное, а вода холодная, не хо­ди...

Оказывается, не о себе плачет, за маму волнуется. Вот и ещё один, едва заметный след любви. Молитва апостола, современника Христова и друга, здесь, в глубоком овраге близ рязанского села. Чудны дела Твои, Господи! Не плачь, Катюша, сюда едут за исце­лением от недугов, святая пощуповская водичка укрепит мамино больное сердце и твоё сердце укре­пит - верой, красотой и радостью. Плачет девочка, а я ничего не говорю ей, потому что разговор её с мамой сокровенный. Он не для посторонних.

Долго сижу на деревянной скамейке у колодца. Не хочется уходить. А люди идут и идут. Сюда - налегке, обратно - гружёные бутылками с водой и раскраснев­шиеся от купания. Золотая ниточка тропинки в бирю­зовом ковре из разнотравья. Её протоптали ноги тех, кто верит в Божье чудо, в молитву, благословение и любовь. И даже те, кто не верит, находят здесь ра­дость для своего беспокойного сердца. Эта радость -красота Божьего мира, красота русской природы, соки которой способны врачевать, укреплять и успо­каивать.

Уже на монастырском дворе вижу знакомый буке­тик васильков в руках знакомой девочки Катюши. Мокрая косичка, весёлый взгляд.

- Искупалась?

- Совсем не страшно. И мама тоже. Она сказала, что у неё теперь силы прибавилось, она без отпуска работать может.

Маленький крестик на простом шнурке.

- Папа купил. Вон там, в лавке. Вам нравится?

Мне очень нравится. Мне вообще нравятся дети с крестиками на простом шнурке. А если в руках у них ещё васильки и они не боятся холодной воды в святых родниках, это самые лучшие на свете дети.

 

 

БРОШКА С МАДОННОЙ

Он бросился к моим ногам. Мела позёмка, стели­лась к самым ступням, и мальчик откуда-то сни­зу, от позёмки, жалобно протянул озябшую ру­чонку:

- Подайте, Христа ради, на хлебушек...

У меня было с собой большое румяное яблоко.

- Возьми.

- Лучше деньги, - тоненько протянул мальчик, - лучше деньги, мамка хлеба купит.

Побирушка. Профессиональный побирушка. У во­рот Троице-Сергиевой Лавры их много. Сидят каж­дый на своём месте - спившиеся, непривыкшие рабо­тать женщины с опухшими почерневшими лицами, нечёсаные мужики с похмелья, инвалиды, жестоко выставляющие напоказ культю или изъеденную язва­ми голень. Многих я уже знала в лицо, но мальчика ви­дела впервые. Невостребованное яблоко отправилось в сумку, я была уязвлена таким невниманием к моему гостинцу.

- Денег у меня нет, - сказала мальчику твёрдым го­лосом, - а мамке передай, пусть работает.

- Она не может, болеет, у неё по-женски... - как-то отчаянно выкрикнул мальчик и добавил, зло сощурив чёрные глазёнки:

- Ты жадная, тебе копейку жалко...

Больше я этого «скандалиста» не видела. А недели через две один лаврский монах обратился ко мне с не­обычной просьбой:

- К нам вчера ночью мальчик прибежал, замёрз, плачет, говорит, дома какие-то дядьки пьют с его мамкой, а его - избили. Он через два балкона спус­тился - и к нам в монастырь. Барабанил в ворота, всех переполошил. Пока живёт в гостинице. Но надо бы сходить к нему домой, он покажет. Не говорите, что вы из монастыря, придумайте что-нибудь, мо­жет, квартиру хотите снять. Нам надо всё выяснить, решить, что с ним дальше делать. Хороший такой па­ренёк.

Уже вечерело, когда мы вышли с ним из лаврских ворот. Это был тот самый нечестивец, я сразу узнала его. А он меня нет, мало ли прохожих мелькает за день перед его глазами.

- Веди, Сусанин!

Он и повёл. Но повёл как-то странно, петляя по по­садским дворам, как маленький хитрый лисёнок, заме­тая следы и скрываясь от преследователей-охотников.

- Скоро?

- Скоро. Вон за тем домом.

Я хотела взять его за руку, но он решительно её отдёрнул. Пришли. Мальчик остался на улице, я по­звонила. Ещё раз, ещё. Никто не открыл. Обратилась к соседям.

- Да здесь не живёт никто. Хозяин умер, а у сына в Москве квартира.

Что-то намудрил мой Сусанин.

- Ну что, поговорили? Мамку мою видели? - маль­чик хитренько смотрел на меня, даже, мне показалось, весело.

Поняла, надо клин-клином:

- Видела. Она сказала, что завтра заберёт тебя из Лавры. Хорошая у тебя мамка, красивая...

Лицо мальчика вытянулось от изумления. Он смот­рел на меня широко открытыми глазами. Потом, види­мо, понял, что я всё придумала, шёл молча, изредка с любопытством на меня поглядывая. Он явно что-то скрывал, но что? Тут я вовремя вспомнила, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок. Мы оста­новились у киоска со всякой всячиной.

- Можешь выбирать, что тебе хочется. Я угощаю.

Посмотрел с недоверием, насупившись. Потом про­изнёс как можно равнодушнее:

- Вон ту шоколадку можно?..

- Ещё!

- Жвачку вон ту кругленькую?

- Ещё!

- Орешки, леденец на палочке, нет, два леденца...

Дело пошло веселее. Он понял, что его не обманы­вают и с интересом изучал приглянувшийся ассорти­мент. Отправились дальше. Мальчик сам вложил в мою руку свою маленькую ладошку. То-то же... Но - молчал. Как ни выпытывала я у него про мамку, где найти её, где их дом - молчал, обсасывая основатель­но и неторопливо большой розовый леденец на палке. Правда, на один вопрос всё-таки ответил:

- Зовут-то тебя как?

- Рустик. Когда меня крестили, мамка рассказыва­ла, я попа два раза за бороду дёрнул. Ему больно, он ругается, а я смеюсь. - Рустик залился весёлым сме­хом, наверное, как тогда, у купели.

- Фантазёр ты. Рустик - имя не православное, не могли тебя крестить. Почему, скажи на милость, ты так любишь придумывать?

Рустик опять зло сощурил глаза. Сейчас как ска­жет...

- Ну, давай поговорим по душам. Ты ведь меня в другой дом привёл, да? Мамка твоя здесь не живёт, ты всё сочинил. А зря, ведь монахи в Лавре тебе хотят помочь. Ты же придумываешь всякую ерунду.

Рустик в долгу не остался:

- Я знаю, вы из милиции. Вас специально ко мне приставили. Думаете, я ничего не понял? Хотите меня от мамки в детский дом? Не выйдет. Мамка у меня больная, а я - её кормилец...

Потихоньку прояснилось. Рустик привёл меня в чу­жую квартиру, наверное, недалеко от своей, так как знал, что в этой квартире не откроют. Но почему тог­да он убежал ночью от пьяной мамки и её гостей, по­чему барабанил в ворота, плакал...

- Вы точно не из милиции?

- А ты точно Рустик?

Мальчик засмеялся.

- Вы не из милиции. Те, кто из милиции, шоколад­ки не покупают. Я мамку свою люблю, она болеет, а когда выпьет, ей легче. Мамка у меня была артист­кой, пела. Она и сейчас поёт, когда выпьет. У нас де­нег нет. Она и сказала, беги в Лавру, скажи, что тебя бьют дома, они приютят, а через две недели я тебя за­беру. Две недели поживёшь тут, кормить будут, спать есть где.

Осторожно, боясь навредить Рустику, объяснила ситуацию пославшему меня «на дело» монаху. При­ехала через неделю, и, Боже праведный, навстречу мне с большой плетёной корзиной, наполненной ру­мяными булками, шёл маленький послушник, путаю­щийся в длинном, не по росту, подряснике. Рустик!

Узнал. А уж когда вытащила из сумки шоколадку и два банана, разулыбался до ушей. Его определили на кухню. Там и сыт будет, и поможет по силам: столы протрёт мокрой тряпкой, хлеб в хлебницах расставит. Рустик оказался проворным, сообразительным. Толь­ко через три дня украл банку шпрот. Спрятал под под­рясником. А банка и выкатилась прямо под ноги трапезарю, всё тайное стало явным.

- Иди на исповедь, кайся, - благословил трапезарь.

Рустик заплакал, опять стал рассказывать про больную мамку, ей надо питаться хорошо, шпроты для неё нёс.

Кто она, эта таинственная Рустикова мамка? Опять меня просят в Лавре, поищите её, пусть придёт, надо с ней поговорить, мальчику десять лет, а он нигде не учится, слабенький. Долго ходила я среди нищих, всё искала мамку. Да разве найдёшь? Спросишь - сразу насторожатся. А молча как вычислишь? Подошла к одной молодой, с заплывшими от спиртного глазка­ми, нищей. Стала расспрашивать о сыне.

- В интернате мой Коля, в интернате. Я вот денег тут соберу и поеду к нему, уже написала: «Сынок, жди, скоро буду...», - женщина тараторила, а сама не спускала глаз с моей сумки, ждала.

Ничего не узнала. Но зато вечером мы с Рустиком долго сидели на скамейке у Успенского собора. Он, мне показалось, стал доверчивее:

- Я прошлым летом машины мыл. Купил нам с мам­кой три килограмма риса, гречкой запасся на зиму. Но меня прогнали, там своих много. Мамка, правда, греч­ку продала, водки купила. Она больная, она не хочет пить, а пьёт, есть такая болезнь. Я ей говорю, давай от­везу тебя в больницу, а сам устроюсь туда санитаром, буду полы мыть в палате. Не хочет...

Рустик долго рассказывал мне о своей горемычной жизни. Было в том рассказе что-то особенное, он ни разу свою мамку не попрекнул. Он очень любил её, он бросался ей на помощь, ограждал от бранных слов, готов был ради неё на всё и со вздохом, с печалью со­крушался: «Вот только она не хочет».

Как в его маленькое сердце вмещалась такая большая любовь? Что же это за женщина такая, ко­торая в запоях, гулянках, непотребстве была спо­собна сохранить в ребёнке чистые и глубокие чувства к себе?

Рустика полюбили в Лавре. Его приучали к утрен­ним и вечерним молитвам, читали ему «Детскую биб­лию», один батюшка подарил ему большую коробку конфет, которую Рустик мгновенно спрятал под под­рясник - мамке, болеет...

Но вот две недели пролетели. «Командировка» мальчика подошла к концу. Ему предложили остаться в Лавре, пожить, но он по-взрослому развёл руками:

- Домой надо. Загостился.

И опять бросается мне под ноги маленький вихрас­тый комочек:

- Подайте, Христа ради, на хлебушек.

- Здравствуй, Рустик! Как твоя мама?

Мальчик прячет глаза, приглаживает вихры:

- Болеет...

Потом он прижмётся ко мне и будет плакать на­взрыд и горевать по поводу пропитых мамой новень­ких кроссовок. Его приодели в Лавре из гуманитарки, а кроссовки приглянулись так, да ещё и впору приш­лись, что он пустился в пляс прямо перед Смоленской церковью.

- Рустик, ты в монастыре!

- Господи, прости, - перекрестился Рустик.

Нет кроссовок. Всего два раза и надел. Горько пла­чет мальчик, а я глажу его по голове и говорю дежур­ные слова:

- Не расстраивайся, вырастешь, заработаешь себе на кроссовки.

- Да, заработаешь, - всхлипывает Рустик. - А она пропьёт. - И тут же, спохватившись, что позволил се­бе что-то непозволительное по отношению к маме, до­бавил:

- Болеет. Такая тяжёлая у неё болезнь.

Мы не то что подружились, мы узнавали друг друга и немножко друг другу доверяли. Он по-прежнему по­бирался, выпрашивая «денежку на хлеб», профессио­нально-жалостливо протягивая к прохожим руку. Теперь он брал у меня и яблоко, и шоколадку, а вот других благодетелей ориентировал исключительно на наличные. Больная мамка обходилась ему всё дороже и дороже.

Было воскресенье. Народу на Красногорской пло­щади перед Лаврой пруд пруди. Иностранцам люба пестрота посадского рынка с матрёшками, расписны­ми яйцами, кружевами, деревянными игрушками. Они топчутся между рядов, прицениваются, фотографи­руются, радуются, как дети, экзотическим для них покупкам. Я шла через торговую площадь по своим де­лам и вдруг услышала крик и матерщину. Большой бо­родатый продавец матрёшек мощной своей лапищей хлестал по щекам худенького мальчика. Мальчик за­крыл лицо руками, потом покачнулся и упал. Бородач несколько раз пнул мальчика ногой, выругался смачно и с удовольствием занял привычное место среди жиз­нерадостных глуповатых матрёшек. Рустик! Я броси­лась к мальчику.

- Ваш? - грозно спросил матрёшечник. - Стащить хотел товар, хитростью взял - «Дяденька, покажи», - а сам незаметно с прилавка. - И ещё раз грозно спро­сил:

-Ваш?

- Какая разница? - огрызнулась я. - Вот только кто позволил вам распускать руки?

Мы быстро ушли с торговой площади. Под одино­кой берёзой у голубиной кормушки перевели дух. Рус­тик смотрел на меня весело, его чёрные живые глазён­ки озорно посверкивали.

- Ну, дал он мне... А мне его матрёшки без надоб­ности. У меня вот... - он раскрыл ладонь. На ней лежа­ла небольшая изящная брошка. На чёрном фоне белый профиль мадонны в лёгком, будто кружевном обрам­лении.

- Мамке взял. У неё день рождения, а к матрёшкам я нарочно подошёл, отвлёк того, с брошками...

Что я могла сказать ему? Что воровать грех и что чужое берут только совсем опустившиеся люди? Он всё знает лучше меня. Конечно, попытку сделала:

- Давай отдадим. Хочешь, я сама отнесу?

- А мамка без брошки? У неё день рождения! Нет, - Рустик мотнул вихрастой головой так твёрдо, что я отступилась.

А через три дня, говорят, он опять барабанил ночью в монастырские ворота. Плакал, просился по­жить. Его, конечно, пустили. Опять обрядили в длинный подрясник, и он стал вытирать клеёнку на столах в рабочей столовой. А брошка? Не пошла впрок ворованная бижутерия. Брошку с мадонной хотела мамка продать, а её никто не покупал, и мам­ка, не протрезвевшая после вчерашнего, растоптала её в злобе своими тяжёлыми ботинками. Рустик бро­сился спасать брошку, но мамка отдавила ему ногой палец.

- Видите, опух? Больно...

И опять никакой обиды. И опять я смотрела на ма­ленького несчастного человечка с удивлением. Я зави­довала его беззлобному сердцу, его такой жертвен­ной, такой редкой любви.

А потом мамку лишили родительских прав, и, по договорённости с городскими властями, Лавра реши­ла отправить мальчика-побирушку в вологодское се­ло, где создана православная община и где живут та­кие же, как Рустик, неприкаянные дети. Там их учат считать и молиться, писать и катать свечи, читать и не держать на людей зла. Многому научат там Рустика, а не держать зла он и так умеет.

Он долго не соглашался ехать, всё горевал о боля­щей мамке, которая без него пропадёт. Опытный ба­тюшка потихонечку подготовил Рустика к отъезду:

- Ты должен помогать маме не копейками на водку, а молитвой. Вот выучишься, может, Бог даст, семина­рию закончишь, возьмёшь её к себе, а пока ей лечить­ся надо. Сам говоришь, болеет...

Уехал Рустик. А мамка ищет его теперь повсюду, потому что совсем стало невмоготу без сыновних «го­нораров». Говорят, приходила в Лавру скандалить. Говорят, очень страшная, почти чёрная, с ногами в бо­лячках, пропахшая мочой, в рваных калошах на босу ногу. Хорошо, я не встретилась с ней. Не смогла бы, наверное, пройти мимо и не бросить ей в лицо резкую и обидную правду. Рустик мог. Он мог любить её, до­бывать пропитание, промышлять ей среди торговых рядов брошку с мадонной ко дню рождения, мог ода­ривать её любовью, сочувствием и - жалостью. Рус­тик, любящий свою мамку. Маленький побирушка с чутким сердцем преданного сына.

Разглядит ли она когда-нибудь, хоть с похмелья, какой великой любовью одарил её Господь? Ужаснёт­ся ли её сердце в страшном прозрении? Никто не зна­ет этого. И никто не знает, где Рустик. Батюшка бла­гословил молчать, чтобы не узнала мать, не поехала, не стала умолять сына вернуться. Он не выдержит, он бросится ей на помощь, опять станет мыть машины за гречку и просить денежку на материнский пропой.

Фантазёр Рустик. Слишком сера и неприглядна бы­ла его жизнь, вот и разрисовал её красками поярче. Мамка артистка, поёт, самого его окрестила, а он ху­лиганил, батюшку обижал. Если бы окрестили, не на­звали бы Рустиком.

Но вот недавно я нашла в православных святцах имя - Рустик. Оказывается, есть и переводится с ла­тинского - «деревенский». Значит, не соврал, значит, крещён. Деревенский Рустик, живущий в православ­ной общине в вологодском селе. Хочется верить, что он сумеет полюбить неспешную сельскую жизнь, ведь у него чуткое и настрадавшееся сердце. Сердцем сво­им чистым он вымолит исцеление своей любимой мам­ке, и несравним будет тот подарок ей ни с какими да­же самыми дорогими брошками.

 

 

КУДА ПРОПАЛИ СНЕГИРИ?

В натопленной горнице в два окошка с белыми крахмальными занавесками, с маленьким сто­лом под чистенькой клеёнкой, с пёстрыми поло­виками от порога к кровати, спит девочка. Вернее, даже уже не спит, а хитро хмурится, лишь только за­слышит бабушкины шаги.

Два раза хитрость удавалась. Бабушка подходила, глядела на спящую внучку.

Жалко будить - уходила. А в третий раз...

- Вставай, Катюша, вставай, моя хорошая. В школу-то пойдёшь сегодня, или, зайдёт Павлик, сказать пусть без тебя идёт?

Катюша жмурится, но уже одним глазом. Ей очень надо посмотреть, как улыбается бабушка. Вставать не хочется, под тёплым одеялом куда как хорошо. Ещё минуточку... А бабушка подходит к окошку, поднима­ет край занавески и ахает:

- Снегири! Снегири прилетели! Да какие важные сидят, да какие солидные, вот ведь красота, и создал Бог красоту такую...

Катя стремительно соскакивает с кровати. Шлёп-шлёп босыми ногами к окошку. Снегири! Нет снеги­рей.

- Ну, бабушка, опять ты пошутила... - обиженно надула губы Катюша.

- А как тебя ещё поднять? - смеётся бабушка. - Да прилетят твои снегири, прилетят, никуда не денутся.

Катя собирается в школу. Она уже совсем не хочет спать, весело снует по горнице и на бабушку не сер­дится. Это она всегда так - чтобы Катя встала. Но очень часто снегири действительно сидят на яблоне­вой ветке перед окном. Тогда Катя прижимается но­сом к стеклу и шепчет тихонько: «Бабушка, их пять, нет, шесть... Бабушка, красота-то какая».

Сегодня они появились аккурат к Катиному чаю. Бабушка налила ей в большую кружку чаю с молоком, отрезала большой кусок пирога. И вот они - снегири. Уселись на голых ветках, горят фонариками.

- Сказала же, никуда не денутся, - бабушка сама любуется снегирями.

Но хлопает дверь, сосед Павлик в нахлобученной на глаза шапке вваливается в дом, краснощёкий от ут­реннего морозца.

- Почто не одетая? Ждать не буду. Смеётся Катя:

- Пошто! Кто так говорит - пошто! А ещё четверка по русскому. Надо говорить - почему. А сначала по­здороваться: здравствуйте, Варвара Семёновна, здравствуй, внучка её Катя!

Павлик молчит. Он всегда так - с Катей не спорит, но и не обращает внимания на её вечные придирки. Павлик деревенский, он родился здесь, в Матрёнино, и никуда отсюда не уезжал. А Катя городская, она с родителями живёт в Москве, но родителей на четыре года послали в командировку на Кипр. Катю привезли к бабушке, в Вологодскую область. Кате здесь нравит­ся, с бабушкой они ладят, в школе проблем особых нет, живут себе и живут, родители деньги присылают, посылки. Бабушка немного на родителей ворчит: за­чем девочке столько одежды, свитер не свитер, куртка не куртка, нехорошо перед другими-то выставляться, другие ведь не могут. Права бабушка, Катя сколько раз уже ловила на себе завистливые взгляды подру­жек. Но очень уж хочется надеть обновку.

- Бабушка, вырасту же, мала будет!

Бабушка вздыхает. Пожалуй, это единственный конфликт с внучкой. А в остальном, не разлей вода. И посмеются, и погорюют, и посекретничают. А вре­мя, оно летит быстрее, чем хотелось бы. Вот уже Кате шестнадцать лет.

- Вставай, внучка, снегири-то сидят на ветке, ждут, хотят тебя с днём рождения поздравить.

Катя опрометью бросается к окну. Загадала: если правда - снегири, получит она сегодня поздравление, которого очень ждёт. Не от родителей, они уже позд­равили Катю. Особое поздравление ждёт от Миши Марьина, студента института культуры. Летом он приезжал к родственникам в соседнее село Агапово, они познакомились на дискотеке. Миша высокий и черноглазый, не то что Павлик, белобрысый и с вес­нушками. И говорит грамотно. Но главное совсем не это. Главное, Миша - гитарист. Он сам сочиняет пес­ни и поёт, голос у него - заслушаешься. Миша сразу выделил Катю из деревенских девочек, и когда девчон­ки уговаривали его спеть, он пел и смотрел на Катю.

Катя светилась. Миша не скрывал своего к ней распо­ложения. Пришло Катино счастливое время. Она пе­ретряхивала свои «кипрские» наряды, то распускала волосы, то собирала их в замысловатый пучок и -очень поздно приходила. Конечно, пошли разборки с бабушкой. Та по-прежнему подсаживалась к ней пе­ред сном на кровать:

- Катюша, милая, покажи мне своего ухажёра. Пригласи его к нам, что ты его прячешь?

- Что на него смотреть, - отмахивалась Катя, - че­ловек как человек, образованный, воспитанный, с Пашкой не сравнить. И вообще я спать хочу.

Бабушка обижалась. А сегодня - снегири! День рождения! Катя загадала... Собрались девчонки из класса, Павлик пришёл, ещё два паренька. Сложи­лись и подарили Кате хрустальную вазу. Посидели, попрыгали под магнитофон, объелись бабушкиными пирогами. А Катя всё прислушивалась к шагам, не почтальон ли, не с телеграммой от Миши? Вечер уже... Шаги. Катя смотрит на дверь. Вот на ступень­ках терраски отряхивают снег, вот стучат, вот вхо­дят. Миша?! Воротник куртки запорошен снегом, в кожаном потёртом чехле гитара, смеющиеся глаза, розы. Он укутал их в несколько слоев газет, а когда достал и протянул Кате... Роскошные, бледно-розо­вые, они совсем не помёрзли, они мгновенно впитали в себя деревенское тепло, изысканные бутоны рас­слабились, горница расцвела от них райским садом. А как расцвела Катя! Она стояла с розами в руках, тоненькая, в короткой пышной юбочке, с волосами, струящимися по плечам, с глазами, из которых вы­плёскивалось счастье.

- Здесь живёт самая красивая девочка на свете? Я принёс ей цветы, новую песню и своё сердце...

Гости после Мишиных слов поникли. Его изыскан­ность, эти розы, такие нелепые в простеньком доме с домоткаными половиками по полу и клетчатой, за­тёртой до белесых пятен клеёнкой на столе, эти слова, будто не вольные из сердца, а из какого-то средневе­кового романа, всё это сконфузило гостей и они стали собираться.

- Нет! - Катя метнулась к гостям. - Не уходите, прошу вас, мы сейчас будем петь под гитару. Да, Ми­ша, ты сыграешь нам?

Она поставила цветы в вазу, подаренную одноклас­сниками. Принялась смущённо убирать со стола гряз­ные тарелки, куски пирога, метнулась к полке с чистой посудой, потом умоляющим взглядом посмотрела на бабушку: выручай...

- Никуда никто не пойдёт. Надо гостя накормить сначала, гость с дороги. Вот холодец, вот пирожки, са­латик. А песни потом будете петь, успеете.

Поели. Миша стал настраивать гитару, запел, без стеснения устремив взор на Катю. Она смущённо опустила глаза, гости тоже. Решили погулять. Ушли, а бабушка, собирая посуду, всё пыталась понять, по­чему так неспокойно у неё на душе. Миша не то что не понравился ей, он был каким-то чужим, почти инопланетянином, залетевшим в их прихваченное морозцем Матрёнино по случаю, по ошибке. В нём была какая-то натянутая деликатность, что-то не­настоящее, придуманное. Это так заметно, но Катя! Миша для неё свет в окошке, особенно теперь, когда он ради неё приехал в такую даль, да ещё эти розы, да ещё эти песни. Неспокойно на душе у Варвары Семё­новны. Холодец наварила. Его особенно и не ели, раскис в глубокой тарелке. Одна розочка-то Мишина прямо в холодец склонилась, видать, прибило её мо­розом. Неспокойно на сердце. А как сказать? Разве послушает... Кто из них сейчас слушает, сами гра­мотные, сами всё знают. Родители далеко, им и забот мало, а она-то рядом. Не дай Бог, беда, как оправда­ется, как будет им в глаза смотреть.

Катя пришла под утро. Тихонько юркнула под оде­яло, спала долго, до полудня. А встала, была весела, возбуждённо рассказывала:

- Мы, бабушка, до утра гуляли. Сначала пошли в Агапово, Миша сказал своим, что приехал, а то ведь он сразу ко мне, не предупредил, из Агапова опять к нам, так всю ночь и ходили.

- А ребята?

- А ребята домой ушли, замёрзли... - Катя отвела глаза.

Она бесцельно бродила по дому. Поменяла воду в розах, долго смотрела в окошко.

- Бабушка, а снегири утром прилетали?

- Прилетали...

Она скучала. Миша приезжал всего на один день, поздравить Катю. Потянулись такие обычные, такие долгие зимние будни. Катя ждала писем, нервничала, срывалась на бабушку. Писем не было, несколько раз она ходила звонить на почту, но скорее всего не до­звонилась. Она сторонилась Варвары Семёновны, сов­сем не разговаривала с ней, злилась. Бабушка и не заводила разговор о Мише, как Божий день было яс­но - Катя не хочет этого разговора.

И вот первая весточка злой, надвигающейся беды. Катю затошнило. Сначала она в недоумении рассуж­дала вслух, чем это она могла отравиться. Потом вдруг притихла, испуганно затаилась, стала плакать по ночам. И бабушка стала плакать. Тоже втихомолку. Но плачь, не плачь, а разве уйдёшь от разговора?

- Катя, деточка моя, не терзай себя. Раз уж случи­лось это, ничего не поправишь. Напиши письмо Мише, сообщи ему, вас распишут, когда такое бывает - рас­писывают.

- Бабушка, - Катя подняла на неё заплаканные гла­за, - бабушка, я ему звонила два раза, а писем написа­ла, знаешь сколько... Он не хочет разговаривать, он меня... разлюбил. Говорит, ему творчеством надо за­ниматься, а тут я со своими проблемами.

- Я ему покажу творчество! Соблазнил девочку, ду­шу чистую, доверчивую, а теперь творчество. Вот по­еду в институт к нему, расскажу про его творчество!

- Только попробуй, - Катя смотрела на бабушку жёстким взглядом. - Только попробуй, пожалеешь...

Варвара Семёновна испугалась. Что надумала Ка­тя? Ой, беда, а родители далеко. Но бабушка, желая, видимо, облегчить свою душу, написала письмо мне в редакцию. Большое, подробное, обстоятельное. Она просила совета, спрашивала, может быть, не надо со­общать родителям, а может быть, наоборот, сообщить им сразу всё. Но Катя не разрешает, а как она, бабуш­ка, пойдёт против неё, тем более сейчас, когда девочке и так несладко.

Долго я на письмо не отвечала, потому что разве имею право советовать? Чужая жизнь, чужая душа, ко­торая, как известно, потёмки. А потом собралась всё-таки, купила красивую открыточку, написала, что же­лаю бабушке и внучке мира сердечного, без которого нам в нашей жизни никак не обойтись. Уже когда от­правляла, заметила, что на выбранной мною открытке с деревенским зимним пейзажем - снегири. Вот ведь кстати! Я написала, что Катя, имея такую бабушку, одо­леет все жизненные коллизии, и пожелала ей счастли­вого материнства. А вскоре получила от бабушки вто­рое письмо... Вновь они оказались рядышком. Катя тянулась к бабушке, хранящей их тайну, бабушка вся­чески поддерживала внучку, попавшую в такую нежданную беду. Потихонечку она внушила Кате, что женщины рожали и раньше шестнадцати и надо обяза­тельно ребёнка оставить. Ей, Кате, конечно, ещё учить­ся, но бабушка пока на ногах, вынянчит, родители ма­териально помогут, Катя родит здесь, потом уедет в Москву, никто ничего не узнает. Катя заметно успо­коилась. Они даже стали заводить разговор об имени. Если мальчик - Дениска, если девочка - Настенька.

Решили, что надо съездить на консультацию в го­род. Там хорошие врачи. Посмотрят Катю, подска­жут, что и как.

Полдень. Варвара Семёновна сидит у раскраснев­шейся печки и вяжет крошечные носочки Катиному первенцу. Уже отболело. Уже начался отсчёт новой жизни, в которой Катя не маленькая девочка, а буду­щая мама. А она, Варвара Семёновна, аж прабабушка. Ну и ничего, ну и вырастим...

Полдень. Катя сидит в очереди к врачу. Её подташ­нивает, но она уже немного приспособилась к своему положению и быстренько разворачивает карамельку. Конечно, сейчас врач обязательно спросит про отца ре­бёнка. Катя заготовила ответ: он в армии, вернётся, распишемся. Они с бабушкой всё хорошо решили: Катя родит, а как малыш подрастёт немного, уедет в Москву доучиваться, а малыш побудет в Матрёнино. Чем пло­хо? Свежий воздух, бабушкины заботливые руки.

- Фамилия?

- Анисимова Катя... Ой, Екатерина Леонидовна.

- Ну что, Екатерина Леонидовна, любишь кататься, люби и саночки возить.

- Мой муж в армии, вернётся, распишемся.

Женщина в белом крахмальном колпачке, кокетли­во прихваченном блестящей заколкой, мила и обая­тельна. У неё чёрные глаза, нос с лёгкой горбинкой, мягкий, даже вкрадчивый голос:

- Деточка, на какое число тебе писать направление?

- Какое направление? - Ещё столько времени впе­реди. Она ещё не знает число...

- На аборт, конечно.

- Нет! - Катя испугалась этого слова как нецензур­ного. - Мы с бабушкой решили...

- Деточка, успокойся. Хочешь, расскажу, чем кон­чатся ваши с бабушкой фантазии? Ты ещё не закончи­ла школу, тебе надо доучиться, вряд ли это получится, если ты родишь. Это, во-первых. Во-вторых, мать-оди­ночка это как штамп в паспорте, на всю жизнь, вряд ли есть надежда, что ты с ребёнком устроишь свою жизнь, сейчас и без детей мыкаются. В-третьих...

Катя с ужасом слушала врача. И чем больше она говорила, тем больше понимала Катя, что она, врач, права. И что они с бабушкой большие фантазёры. Всё так хорошо придумали, напланировали. Да, да, сколько ей предстоит разных унижений, как она, например, с коляской выйдет первый раз на улицу... Все знали про их роман с Мишей, узнают и другое - Миша бросил её, она стала ему неинтересна. А мама, а отец? Ведь они ещё ничего не знают, они с бабуш­кой только собирались написать им письмо. Не зна­ют. И - не узнают.

- Да, да, - тихо сказала Катя, - вы, наверное, пра­вы...

- Вот и чудненько, вот и хорошо. Тебе, деточка, и откладывать не надо. У тебя есть деньги?

Деньги у Кати были. По дороге она заехала в сосед­нее село, где была почта, получила приличный пере­вод от родителей.

- Вот и чудненько...

Врач повела Катю узким коридором. Туда. Переда­ла её маленькому злому мужчине, он прикрикнул на Катю, когда она заплакала от испуга. Он, наверное, торопился, то и дело поглядывал на часы. Кате сдела­ли укол. Она видела какой-то страшный сон. На неё надвигались вытянутые фигуры без глаз, они шли на неё, как солдаты, строем, она уворачивалась от них, потом побежала. Только ноги будто приросли. Она не могла. Кричала...

- Не кричи, всё уже... Полежи полчаса. Небось не кричала, когда с парнем забавлялась, а теперь чего орёшь?

Катя увидела толстое одутловатое лицо пожилой женщины. Санитарка. С Катей началась истерика. Она рыдала, царапала ногтями простыню, задыхалась. Толстая санитарка накапала ей чего-то приторного. Катя затихла. Потом спала. Потом осторожно встала. К вечеру её уже отпустили домой, подбодрив, что всё прошло без осложнений. Она зашла в больничный ту­алет и посмотрела на себя в зеркало. Измученное, худенькое личико, бледное, с припухшими от слёз гла­зами. «Это я, - сказала Катя самой себе, - это я уже одна...» Какая-то доселе неведомая пустота ощуща­лась ею так явно, что она испугалась этого чувства. Она была одна. Без него, без того маленького комоч­ка, которому не суждено было стать Дениской или Настенькой. Она ощущала его присутствие каким-то особым чутьём, он был, он диктовал ей свои условия, он подавал ей сигналы. Её и тошнило потому, что это­го хотелось ему. Не тошнит. И аппетит теперь есть. На вокзале, у пригородных касс она купила себе гамбур­гер, запила холодным апельсиновым соком, опять вспомнила врача с вкрадчивым голосом, неряшливую, толстую санитарку. И - бабушку. Что она скажет ей, как всё объяснит? Решила: буду молчать. А потом что-нибудь придумаю.

...Катя обмела на крылечке снег с обуви. Вошла. Ба­бушка бросилась ей навстречу, захлопотала, засуети­лась:

- Поешь, ведь целый день не евши, я уже все глаза проглядела. Почему поздно так, Катюша? Попала к врачу? Рассказывай.

Катя смотрела на бабушку и молчала.

- Что с тобой, Катенька? Уж не беда ли...

Она всё поняла, её мудрая, её самая лучшая на све­те бабушка. Беда. Да ещё какая. Катя до этой самой минуты не понимала до конца свою беду. Но когда ба­бушка заголосила громко, запричитала: «Не уберегла, не уберегла девочку...» Кате стало страшно. Она ки­нулась к бабушке и стала уговаривать её словами той элегантной врачихи в белоснежном колпачке. Ей учиться надо, ей надо жизнь устраивать.

- Кто тебе сказал это? Кто?

- Врач. В больнице. Ей, бабушка, виднее. У неё та­ких, как я, знаешь сколько.

- Будь она проклята, - бабушка сказала это очень тихо и сама испугалась сказанного, перекрестилась, испуганно оглянулась на образа.

А потом Катя болела. Она не ходила в школу две недели, стресс дал о себе знать пониженной темпе­ратурой и сильной слабостью. Бабушка заваривала ей шиповник, носила с другого конца деревни пар­ное молоко. Они решили не писать родителям, зачем расстраивать их, всё равно уже ничего не изменишь.

И вообще они договорились не вспоминать о пере­житом. Но всё-таки вспомнили два раза. Первый раз, когда Катя случайно нашла два крошечных но­сочка, один готовый, другой недовязанный. Они обнялись с бабушкой, опять поплакали. И опять по­вторяла бабушка: «Не уберегла...» А второй раз, когда Катя, проснувшись утром, долго смотрела в окно и спросила:

- Куда пропали снегири, бабушка? Давно уже нет, а раньше каждое утро прилетали.

Накрахмаленная занавеска, яблоневая ветка, голая и унылая на унылом ветру. Взрослая девочка ждёт от­вета.

 

 

МУЖСКАЯ ЖИЗНЬ В ДОЛИНЕ ОЧАРОВАНИЯ

Смогли бы вы целый день от утренней зорьки до густых сумерек промолчать, будто воды в рот набрали? И не просто отсиживаясь в укромном местечке, а находясь «на юру», среди говорливого донельзя окружения, которое так и норовит развя­зать твой язык? «Обед скоро?» - спрашивают. «Ты пойдёшь в футбол играть?» - допытываются. А смог­ли бы вы целый день, от утренней зорьки до густых сумерек, маковой росинки в рот не брать, презреть завтрак, обед, ужин, довольствоваться только ключевой водицей, которая растекается по вашему изголодавшемуся животу, возмущённо урчит и бес­покоится? А друзья при этом аппетитно хрустят ре-дисочкой, наворачивают по две порции ухи и пред­лагают тебе издевательски-великодушно: «Съешь полтарелочки! Ну и аромат, удалась ушица как ни­когда...» А смогли бы вы покинуть обжитую лагер­ную стоянку и удалиться на сутки в непролазные дебри да и просидеть там ночь у костра, стуча зуба­ми от страха и холода?

«Непростое» испытание - скажете вы и хорошо по­думаете, стоит ли соглашаться на такие экзамены. Православные следопыты из Краснодара тоже хоро­шо подумали. И - согласились. Теперь-то умилитель­но вспоминать, весело...

- Самое трудное - молчать. Я чуть-чуть не сорвал­ся. Меня спрашивают, куда отец Евгений пошёл. Я уже и рот раскрыл... Спохватился, - у Антона Сапунова на рукаве синей форменной куртки рядом с эмблемой православного братства юных следопытов маленькая яркая нашивка: три изящных лёгких перышка. Мол­чальник, постник, отшельник.

Но теперь экзамены позади, молчать юным следо­пытам уже без надобности. Наоборот, надо как мож­но больше рассказать приезжему человеку, то есть мне, о следопытском житье-бытье. Рассказывают:

- Один раз на лагерной стоянке на нас смерч по­шёл. Чёрные тучи, ветер гнёт деревья, а мы все - к ико­не Матери Божьей бросились. Утих смерч, слава Бо­гу, - вспоминает семиклассник Илья Курдюков.

- А помните, как мы панихиду на братской могиле в посёлке Кура-Цэце служили? Ночь, а мы все со све­чами в руках, местные жители плакали, - это Катя Голивец.

- Почему, Катя, ты пришла в братство следопытов, у тебя была какая-то особая цель?

Девочка серьёзно смотрит на меня.

- Цель у нас у всех, наверное, одна - быть право­славными.

Да, ради этой цели пришли в братство православ­ных следопытов и Антон Ушаков, Иван Дульнев, На­дя и Илья Ященко. Ради этой цели собрал их всех под своим крылом иерей Евгений Иванов. Можно сразу поспешно возразить: не лучше ли приобщать детей к церкви напрямую, ходить на воскресные службы, поститься, изучать Закон Божий? Не околь­ным ли путём идут к православию юные следопыты, и вообще, допустима ли игра в православие, нет ли здесь подмены серьёзных понятий облегчённым ва­риантом забавы ради? Возражу сразу. Православ­ные следопыты посещают храм Божий, выстаивают долгие службы, причащаются, соблюдают посты. Никаких послаблений для них нет. Раз уж назвался православным... Но всё дело в том, что воцерковлённые дети разобщены, а они живут в мире, где разоб­щённым легко пропасть. В классе, на улице, даже по­рой в собственном доме они одиноки, непоняты, благодатные начатки веры, бывает, чахнут под на­тиском злого и жестокого мира. Боксёры знают, что на ринг надо выходить после серьёзной тренировки. И чем сильнее противник, тем прочнее должна быть сталь налитых мышц. Следопытские лагеря в Крас­нодарской епархии - как раз тот самый ринг, где православные дети учатся смотреть в глаза миру без робости, учатся оставаться самими собой, бороться с искушениями, укрепляться в православной вере. Это ни в коем случае не игра в православие, а эле­менты игры используются здесь исключительно для воспитания необходимых жизненных качеств - чест­ности, трудолюбия, скромности, умения встречать жизненные катаклизмы без паники и уныния, а с ве­рой, молитвой, упованием на помощь Божию, готов­ностью понести любые невзгоды. Кто скажет, что это лишний багаж для наших инфантильных, рас­слабленных детей?

Я любовалась юными следопытами. Крепенькие, бодрые, шустрые, сообразительные. Никакого зануд­ства, никакого противопоставления себя другим, невоцерковлённым детям. В них чувствовался особый вкус к нормальной, здоровой жизни, брезгливость к греху, умение постоять за себя и за православную веру.

Я всё никак не могла взять в толк, как мне называть детскую следопытскую организацию - клуб, общест­во, комитет, как ещё?

- Братство, - подсказали сами ребята. - Братство православных следопытов.

Храм «Всех Скорбящих Радосте». Праздничная воскресная служба. Настоятель храма отец Алексий Касатиков знакомит меня с молодым священником от­цом Евгением Ивановым. Именно он руководит брат­ством православных следопытов. «Отец Евгений - че­ловек удивительный, - говорит настоятель. - Каждую свободную от службы минуту проводит с детьми. Сей­час лето, самое время следопытских лагерей. Он рас­скажет».

Вот мы уже третий час сидим с отцом Евгением на скамеечке возле храма, в тени огромной акации, и я не перестаю удивляться мудрому Божиему промыс­лу, руководящему нашими дорогами-путями. Кто мог разглядеть в студенте географического факультета Жене Иванове будущего священника? Никто. Да и он сам, романтик, любитель туристских походов, песен у костра, не помышлял о пастырском служении. Жил взахлёб, жадно встречал рассветы, с нетерпением провожал закаты, скорее, скорее к новому дню... Землетрясение в Армении встретил как собственную беду. Бросился в постигшее армян горе как в горя­щий дом, не раздумывая, каково самому придётся. Разгребал завалы, помогал хоронить погибших, ста­вил палаточные лагеря для живых, утешал плачущих. Мимолётная встреча на стонущей от беды армянской земле. Молоденький семинаристик, откуда, как зо­вут, теперь и не вспомнить, подарил тоненькую кни­жечку - молитвослов. Жизнелюб Женя Иванов по­листал её, да и отложил. До срока. Опять походы. Альпинистские восхождения, встречи на дорогах. Встреча. Скалолазка моя... Высокая стройная девуш­ка с живыми глазами, студентка отделения графики его же университета. Свадьба! Какая же весёлая, не­обычная свадьба «пела и плясала» под синим небом, на «паркете» высокогорного скалодрома. Спортив­ный свитер вместо свадебного фрака, стоптанные ке­ды вместо лаковых мокасин. Невеста Ольга в клетча­той ковбойке, тренировочном костюме была самой прекрасной из всех встреченных до сей поры деву­шек. Да, фаты не было, но разве густой и мягкий гор­ный туман не лёг на её свадебную причёску лёгким прикосновением, разве в её глазах не увидел счастли­вый жених синеву горных ручьёв и трепет крыла промчавшейся над «свадебным столом» птицы?

...Альпинистская жизнь захватила тогда пол­ностью. Уже замаячила самая желанная для всех альпинистов экспедиция - на Гималаи. Начались учебные восхождения. Однажды, когда он уже почти коснулся стопой желанной вершины, нога подверну­лась, и Евгений Иванов сорвался вниз. Долго он не приходил в себя, потом сознание вернулось к нему ненадолго. Опять отключился. Акья - называются носилки для альпинистов. Они похожи на лодку, и он, упакованный в спальник, начинает долгое и мучи­тельное плаванье в этой лодке в сторону земли, к причалу, к больничной койке. Спасатель спускал его осторожно, медленно, от страшной головной бо­ли Евгений терял сознание. Сделали остановку на ночь. Маленькая площадка между двух почти верти­кальных скал. Место как раз на двоих. Измученный спасатель сразу же заснул, а Евгений смотрел в звёздное небо, лежа в акье, спелёнутый, как ребё­нок. Вдруг он услышал шум. Своеобразный нараста­ющий гул - альпинисты ни с чем не могут его перепу­тать. Так падают камни. Камнепад прямо над ними, над их крошечным лагерем, над его акьей. Перело­манная рука не двигается. Евгений слабо, обессиленно толкает спутника ногой. Несколько секунд и -они вдавливаются в скалу, в её острые выступы.

- Самосвал камней! Они летели в миллиметре от нас, едва не задевая. Мы спаслись чудом... Так бывает. С переломанными костями, с ушибом головного мозга я был доставлен в больницу. Лежал пластом, не мог глотать, двигаться, от боли заходилось сердце. И вот вспомнил. Пришёл срок. «Отче наш, иже еси на небесех... Да святится имя Твое...»

Первая молитва, первое воздыхание к Господу, первое упование на Его милость и любовь. Полтора месяца на больничной койке, возвращение к жизни. Надо было кормить семью. Определился в монтажни­ки, стал колесить по России в поисках заработков. Сейчас шутит: «Любил город за то, что из него можно было уезжать».

Сын подрастал, надо было оседать дома, в Красно­даре. Пошёл по храмам - знал строительное дело, монтаж, столярку, электричество. В церкви Рождест­ва Христова пригодился. Работалось в радость, хоть и за копейки. Стал ходить на богослужения, причащать­ся, в семье налаживался иной, православный уклад. Вскоре отец Александр Игнатов, настоятель храма, спросил: «А как ты, Евгений, насчёт того, чтобы диа­коном стать? »

Растерялся. Не думал никогда. Но мысль осела в сердце, и Господь ради подкрепления её стал посы­лать встречи. Поехал в Москву, в храм Николы в Куз­нецах, где начал воцерковляться. Отец Владимир Во­робьёв благословил рукополагаться в диаконы, очень поддержал отец Виктор Подгорный из Георгиевского храма уже в Краснодаре, наставлял, подсказывал, хо­датайствовал перед владыкой. В день памяти святого праведного Иоанна Кронштадтского Евгения Иванова рукоположили в диаконы. Потом - в священники. На­чался отсчёт нового времени, времени, за которое Господь спросит особо...

Практически сразу с пастырской службой занялся отец Евгений детьми. Он видел прихожанок, воспиты­вающих детей без отцов, видел рафинированных, аб­солютно не подготовленных к жизни чад из среды ин­теллигентов, знал, как труден и опасен переходный возраст вообще и чувствовал, что он должен, обязан внести свою посильную лепту в это дело. Во-первых, по образованию он учитель, во-вторых, альпинист, тёртый калач, знающий, что почём в серьёзной муж­ской жизни. И над всем этим главная его должность на земле - православный священник, ведущий свою паству к спасению. Вот так и появилось в Краснодаре братство православных следопытов, возглавляемое иереем Евгением Ивановым.

Приехала в Краснодар в пору открытия летнего ла­геря. Проблемы наваливались на батюшку одна за другой, но он, как и полагается бывшему альпинисту, встречал их мужественно. Площадку под лагерь осва­ивать надо? Надо. Место выбрали, но смонтировать палатки, оборудовать туалеты, душ надо? Надо. Про­вести электричество, запастись продуктами...

С миру по нитке. Много добрых дел делалось на Руси по этому проверенному жизнью «принципу». Конечно, одному батюшке, будь он хоть четырежды альпинист, трижды следопыт, не одолеть этого дела. Но есть, есть, слава Богу, добрые помощники. На­пример, Павел Геннадьевич Кузьмин и Маргарита Ивановна Соболева, руководители фирмы «Екатеринодарбизнес». В прошлом году, если бы не их под­держка, батюшке пришлось бы ох как нелегко. Но -помогли.

Да, целые семьи в Краснодаре считают дело право­славного воспитания очень важным, им не надо дока­зывать, что их дети должны вырасти здоровыми не только телесно, но и духовно. Потому и отец Евге­ний - человек в городе известный. Куда бы мы с ним ни заходили, везде встречали его радушно, уважи­тельно. Вице-президент Кубанского союза молодежи Михаил Алексеевич Джурило тепло вспоминал о па­нихиде на братских могилах моряков и солдат-пехо­тинцев в станице, где проходила линия обороны. Служил панихиду отец Евгений вместе со своими сле­допытами. А председатель краевого комитета по де­лам молодежи Андрей Владимирович Фонарёв назвал отца Евгения человеком уникальным:

- Любовь к делу, любовь к детям и любовь к Богу - вот что отличает его.

И сообщил радостную для отца Евгения новость. Комитет выделил для православных следопытов семьдесят путёвок в лагерь в красивейшее в Красно­дарском крае место - долину Очарования. Разумная политика, когда объединяются усилия светского ру­ководства с руководством церковным, обязательно даст добрые результаты. В Краснодаре это хорошо понимают. Об этом говорили мы и с митрополитом Екатеринодарским и Кубанским Исидором. Владыка много доброго сказал об отце Евгении Иванове и его детище - братстве православных следопытов. Но, ду­мается, именно поддержка владыки, его помощь, его молитвенное окормление серьёзного дела воспита­ния краснодарских ребятишек сыграло здесь не по­следнюю роль. Владыка Исидор знает следопытов по имени, в лицо, он всегда интересуется их учёбой, их дальнейшими планами.

Доброе дело прижилось на богохранимой земле Краснодарской. Дети Кубани привыкают с малых лет жить с Богом в сердце, переживать за будущее Рос­сии, вникать в её прошлое, стремятся стать в достой­ные ряды её граждан. Ох, как много следует для этого трудиться! Но - «трудись и молись» - благословляют нас святые отцы. Два самых важных, самых перспек­тивных дела. Труд сформирует характер, молитвен­ное воздыхание вознаградится ни с чем не сравнимой духовной радостью. Они трудятся. Они молятся. Каж­дое утро звучит в тишине лагерной стоянки следопытская молитва: «Боже, дай, чтобы мы сегодня были лучше, чем вчера. Аминь». А вечером, прежде чем уп­лывет закатное солнышко за острый выступ серебрис­той скалы, встанут дети рядышком, по-братски при­жавшись плечом друг к другу, и попросят: «Боже, дай, чтобы мы завтра были лучше, чем сегодня».

Крепок сон людей, ничего не задолжавших прожи­тому дню. Да ещё на свежем воздухе, да ещё после ра­боты во славу Божию, от которой побаливает спина, да ещё под иконой Пресвятой Богородицы, распрос­тёршей над детскими головами Свой спасительный, Свой надёжный покров.

 

 

ТРИ КАЛАЧА И ОДНА БАРАНКА

Помню, одно время пошла мода на трезвые за­столья. Стали пропагандировать свадьбы с томатным соком, юбилеи с минералкой. За­мельтешили в телевизоре безалкогольные праздники, на которых изо всех сил старались быть весёлыми, плясать, петь и улыбаться виновники торжества. Я получила редакционное задание: посетить безалко­гольную свадьбу, сделать репортаж. Поехала в ка­кой-то окраинный дом культуры. Действительно: свадьба. Действительно: на столах соки, компоты, лимонад.

- Приживается новая традиция? - спрашиваю мо­лодых.

- Приживается. Водка и вино - не главное. Душа бы пела, а она и без водки поёт...

Началось веселье. Я с блокнотом, группа телеви­зионщиков с тяжелющей камерой, двое с диктофона­ми из редакции радио. Всё как надо: слова, тосты, кри­ки «горько!», танцы. Блокнот исписан, пора и честь знать. Подошла проститься, а отец жениха таинствен­но так мне шепнул: «Подождите...» Жду. Разошлись гости, остались самые близкие. Отец жениха пригла­шает всех за стол:

- А теперь давайте по-нашему, - и поставил на стол бутылку хорошего армянского коньяка.

- Выпейте, - обратилась ко мне мама невесты, - ведь вы сегодня так много работали.

Выпила. И... уже не вправе была писать этот репор­таж. Адрес дали по ошибке - отговорилась тогда в ре­дакции, свадьба была в духе старых традиций - алко­гольная. Фарисейство - печальное знамение недавнего времени. Нас упорно приучали якобы верить в светлое будущее, негодовать на инакомыслие, якобы скорбеть и якобы веселиться. Мы приспособились к содружест­ву двух правд, одной для служебного, другой для част­ного пользования. Сейчас другое. Сейчас нам уже нет никакой нужды притворяться. Мы обнажаем свои по­роки наспех, совсем не конфузясь по поводу их коли­чества и непотребства. Зачем казаться лучше, чем мы есть, зачем фарисействовать? Время бежит так неумо­лимо, и надо успеть. Успеть насытиться. На Руси гово­рили: «Сытый голодного не разумеет». Потому что у сытого идеалы свои, у голодного свои. Ничего не из­менилось и в наши дни. Те же голодные тянут руки в метро, собирают по вокзалам бутылки, те же сытые торопятся по многочисленным своим делам, обеспечи­вающим им ещё большую сытость. Сейчас для чрево­угодника соблазн великий. Ломятся полки от замор­ских разносолов: коробочки, баночки, пакетики, бутылочки - вашему столу от нашего стола... И то хо­чется, и это, и это, и то. Но зачем называть грехом бе­зобидный, разнообразящий бытие каприз? Ведь как пел поэт: «... хоть поутру, да на свои». Но давайте вспомним, как выглядит человек, поднимающий денно и нощно стопудовые гири. У него крутые бицепсы, поч­ти уродливые, огромные руки. А у человека, обречён­ного лежать, совсем атрофированные, неразвитые но­ги. То есть, развивая одно и совсем не развивая другое, не достичь физического совершенства. А ведь желу­док - это ещё в человеке не всё. У него ещё есть сердце, способное или не способное сострадать и радоваться. У него есть душа - тонкий инструмент, по струнам ко­торого бережно и осторожно водит рукой Создатель. Мелодия души, чистота её зависит от настройки. А кто настроит душу, кто натренирует её, если все силы от­даны желудку?

На Руси испокон веков постились. Четыре поста - Рождественский, Успенский, Петровский и Великий утверждены в помощь и спасение христианину. Это как остановка, некий передых в жизненном пути. Остановись, одумайся, оглянись назад, отдохни от скоромной жизни. Пост называют подпоркой, косты­лём в духовной жизни. Так-то трудновато, а если под­держат, ничего, как-нибудь выдюжим. И если впал в грех чревоугодия, если позволил себе слабинку воз­любить желудок паче всего остального, покайся и вступи в пост. Конечно, постящийся обуздывает не только желудок, он обуздывает свой язык, не позволяя сквернословить и осуждать. Он обуздывает свою гордыню, прощая близким их промахи и ошибки, обуз­дывает свою душу, чётко оправляя её в рамки дозво­ленного постом бытия. Вот и получается, что пост - ве­ликое для нас благо, а мы с такой неохотой не только приступаем к нему, но и слушаем о пользе его нехотя, а то и с раздражением. Это неуёмный желудок дикту­ет нам свои права: ты болеешь, тебе надо усиленное пи­тание, куда тебе поститься. У тебя в самый разгар пос­та день рождения, гости придут, а ты им морковку тёр­тую. Ну уж нет... Да какая разница - пощусь я или нет, лишь бы зла не делать. Эти доводы у нас наготове. Мы убеждаем себя сами в их убедительности, хотя на каж­дый из них есть доводы другие. Нет такой болезни, ко­торую лечат переполненным желудком. Наоборот, во многих методиках лечения заложено именно голода­ние. И если вместо жирного бульона вы выпьете стакан свежего яблочного сока, польза будет куда более ощу­тимой. Часто приходят к священнику за советом:

- У меня день рождения, юбилей. Хотел гостей поз­вать, но пост.

Батюшка обычно советует: «Перенесите застолье. Всё будет так же: и речи, и тосты, и подарки. Но не бу­дет греха. Есть ли разница гостям вашим, какого чис­ла их пригласят? »

А насчёт добрых дел взамен поста... Грубая посло­вица, да справедливая: «Сытое брюхо к молитве глу­хо». Чревоугодие, если не накинуть на него вовремя узду, может обернуться страстью. А всякая страсть подчиняет себе разум и сердце. Она будет хозяйни­чать, диктовать свою волю и требовать, требовать. Добрая мысль - предтеча доброго дела. Не будет мыс­лей, страсть позанимает все вакантные места, а зна­чит, и дел не будет. Страсть своего рода болезнь, и болезнь опасная. Это как наркотик, привычка к нему пагубна. Подвижники благочестия понимали это хо­рошо. Они-то знали, как пагубен смертный грех чре­воугодия. И отвечали на него воздержанием, подви­гом усиленного, иногда протяжённостью в жизнь, поста. Воздержание открывало путь к глубокой, пока­янной молитве. А вот они - мы:

- Решила поста придерживаться. День ничего, а на другой прямо тянет к холодильнику. Покрутилась, покрутилась, да и съела бутерброд с колбаской...

Или вот они, тоже - мы: ,

- Я поститься буду, твёрдо решила. Только прошу, благословите, батюшка, салаты не с подсолнечным маслом, а с майонезом, я очень майонез люблю...

Вот такие мы постники. А по сути чревоугодники, не имеющие сил отказаться от лакомого кусочка, в ужас приходящие от собственного «подвига»: два дня без любимого сервелата. Безобидный каприз? Нет, активное потакание чревоугоднической страсти, которую святые отцы давно и прочно определили как смертный грех. Пухлые истории болезней в поликли­никах и больницах вопиют к обузданию этого греха. Гастриты, язвы большие и маленькие, завороты кишок и прочие немощи многие объясняют как раз невоздер­жанием, перееданием, едой без разбора всего подряд и побольше. Болезни укорачивают нашу жизнь, ведут к смерти, вот тебе и смертный грех...

Мы совершенно не владеем культурой трапезы, не знаем её традиции. Нет-нет, мы умеем пользоваться ножом и вилкой, мы знаем, что к шампанскому хоро­ши ананасы, а под холодную водочку отлично идут грибы. Но мы не знаем, что сплошь и рядом грешим тайноядением, например. Не удивляйтесь, не спешите оговориться: «Кроме меня». Грех тайноядения вовсе не вкушение конфет, оглядываясь, или хрумканье яб­локом под подушкой. Тайноядение - еда без молитвы, тайно от Бога, без благословения. Только благослов­лённая Богом трапеза приносит нам пользу. Молитва «Отче наш» - коротенькая. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь»... Полминуты. Находим мы эти пол­минуты, прежде чем сесть за стол с дымящейся кар­тошкой? Нет. Нам так некогда, скорее бы заглотить, и по делам, а чаще к телевизору или к телефону. И едим неблагословлённую, а значит, неполезную пищу. Себе во вред, себе в осуждение. Паломники, приезжающие в Троице-Сергиеву Лавру, удивляются, до чего вкусна монастырская еда. Казалось бы, каша на воде, суп без мяса, а вкусно!

- С молитвой готовим, - объясняют монахи, - с мо­литвой оно и вкусно.

Да, с молитвой. На святой водичке из святого ис­точника. А огонь в плите зажигают из лампады над ракой преподобного Сергия. Рано утром послушник с фонариком идёт к раке, зажигает фонарик, несёт на кухню. А меня всегда удивляют монастырские просфоры. Даже ещё не освящённые, только из ду­ховки, они удивительно вкусны, красивы, ровнень­кие, подрумяненные... В чём секрет? Всё в том же. С молитвой месят тесто послушники, с молитвой выкладывают его на листы. А теперь припомните ис­корёженный, горбатый нарезной батон белого с бли­жайшего хлебозавода. С какими словами замешива­ют его хлебомесы, хмурые, заспанные, озлобленные мужики? А если уж кто под руку попадётся... Да, в том-то и дело.

А коли кто не верит ни во что, так пусть поверит в очевидное: добрые слова добрым делам всегда со­путствуют. С худым же словом или с усталым молча­нием и дело хуже спорится.

Наша низкая культура трапезы и в непочитании среды и пятницы, двух постных дней в неделю, если нет большого поста. В скорбные дни никто не убла­жает себя разносолами и весельем. А среда и пятни­ца дни скорбные. В среду Господь был предан Иудой Искариотским за тридцать сребреников, в пятницу Спаситель был распят. Великой ценой заплачено за наше спасение. А мы даже такой малостью отплатить не можем: отложить до завтра кусок пирога или ножку копчёной курицы. Наверное, ещё и этим стра­шен грех чревоугодия. Он как бы не принимается всерьёз, почитается за пустяковый. А между тем, только постом и молитвой, по словам самого Спаси­теля, изгоняется от нас чёрная сатанинская сила. Постом и молитвой...

Постящийся человек защищен от этой силы, а непостящийся подставляется по собственному же­ланию. Хотя и здесь - культура. У меня знакомый - известный постник. Известный всем. Потому что как только придёт в гости, пристально вглядывается в сто­ящие на столе тарелки. Значит, так: «Это я не буду, это мне, пожалуйста, без сметаны. Салат с чем? С мя­сом? Ну вы даёте, сегодня же среда...» Вокруг него бе­гают и суетятся, а он, как король на именинах. Пост - подвиг тайный. Как негоже кичиться своими доброде­телями, так негоже кичиться тем, что не подвержен греху чревоугодия. Лучше промолчать и даже съесть скоромный кусочек, если тебе его с любовью подне­сут. А ещё лучше - сидеть в пост дома, подальше от чужих скоромных кастрюль, подальше от греха...

Есть у поста и ещё одно несомненное достоинство, не духовного происхождения, а так сказать, функци­онального, касающегося, прежде всего, нашей плоти. Воздержание в еде всегда, испокон веков, было прос­то-напросто полезно. Пост не надуман, он логичен для нас, он позволяет организму очиститься, сбросить лишние «накопления», передохнуть. Многие подтвер­дят на собственном опыте - от постной пищи больше пользы. Наверное, не вчера сделано это открытие, а, пожалуй, ещё до Рождества Христова. Опыт предков авторитетен. Конечно, воздержание от скоромной пи­щи ещё не пост, но невоздержание уже грех.

Обжор на Руси никогда не любили. Смеялись над ними, в частушках «славили». Помню, давно прочи­тала такую притчу. Один крестьянин очень захотел есть, купил калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тог­да он купил другой калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тогда он купил третий калач и съел. Но всё ещё хотел есть. Тогда он купил себе баранку, съел и сра­зу стал сыт. «Экой я дурак, - подумал крестьянин. - И зачем только я напрасно съел столько калачей, на­до мне было сразу съесть баранку». Конечно, эта притча скорее о крестьянской скупости, чем о чрево­угодий. Но не уподобляемся ли мы порой этому крестьянину, переводя зазря дорогие да пышные ка­лачи, потребляя их наспех, без молитвы, без удо­вольствия? Может быть, маленькая баранка, съеден­ная на благословлённой трапезе, окажется более полезной и для желудка, и для души? Страсть раз­болтанна и неуправляема. Она знает ходы, как одо­леть человека в рекордно короткие сроки. А чело­век, знает ли он ходы, как одолеть страсть? Если страсть к винопитию, что само по себе тоже чрево­угодие, заметна скорее, она видна, она беспокоит, требует принятия мер, то страсть объедения, страсть гурманства более хитра. Она скрывается до срока, пока не объявит человеку: «Ты мой, я тебя обуяла». Человек, жалко признавший своё поражение, станет рабом этой страсти. Что может быть хуже и унизи­тельней, чем быть в рабах у собственного желудка? Много есть способов не допускать до смертного гре­ха. Вовремя опомниться, вовремя обезвредить свою душу. Овладеть той самой древней культурой трапе­зы, которой в совершенстве владели наши предки. «Пост с молитвой сердце отогреет», - поётся в од­ной песне. Хорошей песне. Её написал монах, отец Роман. Написал не с чужих слов, а из собственного опыта воздержания. Прислушаемся к тем, кто учит не по книгам, а по своей жизни. И ещё одним празд­ником изукрасим нашу небогатую на праздники жизнь. Пройдя пост с достоинством и всей стро­гостью, сядем за праздничный стол, на котором та­кие желанные и такие давно не вкушаемые яства, и отведаем их с великой пользой для себя и с благо­дарностью тем, кто их приготовил. И, конечно, с мо­литвой к Тому, Кто её благословил. Увидите, почув­ствуете - это будет особая трапеза, не сравнимая с каждодневной. Трапеза, на которой самая малень­кая бараночка будет кстати и вовсе не проиграет ря­дом с пышнотелыми калачами, кои всегда пекли на Руси к большим праздникам.

 

 

ЧЕМ ГЛУБЖЕ СКОРБЬ

Так бывает - вы, я думаю, подтвердите. Какая-то случайная строка зацепится за взлохмачен­ную память и никуда не деться от навязчивой мысли: где слышал, откуда знаю? Будешь мучиться, пока не озарит ум яркий лучик спасительного - вспомнил! «Чем глубже скорбь...» Что это, незакон­ченная строка стихов или часть пословицы, основной смысл которой в той, завершающей половине? Не мо­гу вспомнить, мучаюсь, но не могу...

Мне сказали про них: подруги. Две молодые жен­щины - Елена Романовна Бутова и Людмила Влади­мировна Куканова. Обе - мамы очаровательных де­тей. У Елены два мальчика и девочка, у Людмилы три мальчика. Ничего удивительного, дружат, потому что много общих забот, общих радостей и общих раз­говоров. Сытый голодного не разумеет так, как не разумеет нерожавшая женщина ту, которая дала жизнь ребёнку. Лена высокая, стройная, кроткая улыбка, стрижка, в которой угадываются природ­ные, непослушные кудри, спокойный взгляд. У Люд­милы широко распахнутые глаза, высокий лоб, смо­ляные волосы, вся она - порыв и стремительность. Лена же - сдержанность и тишина.

Людмила пришла выручать подругу. Леночка одна воспитывает троих деток, практически без всякой поддержки, моральной и материальной, бьётся как рыба об лёд, о хлебе насущном печётся ежечасно. А никакого ропота на жизнь, напротив - благодар­ность за самую малость. Как умудряется? Решили встретиться и поговорить. Да услышала о нашем раз­говоре Людмила:

- Можно, и я приду? Лена будет смущаться, много­го может не рассказать. А я дополнять стану. Её жизнь удивительная...

Помощница пришлась кстати. Вряд ли рассказала бы про себя Лена, что была она благополучной краса­вицей, известной ткачихой, активисткой комсомоль­ской. Жизнь - пёстрым рушником под ноги - иди, дер­зай, твори. Да замуж вышла. Для кого эта фраза -начало счастливой жизни, для кого - её конец. Брак оказался неудачным. Муж с первых дней её от себя от­толкнул, а она плакала, хотелось внимания и любви. Кому не хочется?

- Думала, ребёнок растопит его сердце. Но родила одного - умер. Другого - умер. Родился Женя...

Она узнала, доброжелатели оповестили: муж имеет судимость, серьёзную, страшную. Поплакала, да и запретила себе плакать: муж он ей, а значит, будет она с ним жить, сколько суждено. Но суждено было мало. Большими глотками, взахлёб испила она горькую ча­шу нелюбимой жены. Некоторым по маленькому гло­точку на всю жизнь хватает.

Какой страшной была та ночь! Лена берётся расска­зывать, но голос её дрожит, и Люда бросается на вы­ручку:

- За одну ночь её муж совершил пять убийств. Пришли его забирать, а она поверить не могла, что всё это правда.

Ведь даже читать про такое страшно, а когда твой собственный муж...

Увезли. Орск небольшой город, жуткая весть раз­неслась быстро. В камере предварительного заключе­ния запоры надёжные, они укрыли убийцу от людско­го гнева. А Лену?!

- Она не могла выйти на улицу, её проклинали, пле­вали ей в лицо, чёрными пожеланиями награждали её маленького Женю.

- Господи, прости им! - вдруг перебивает подругу Лена.

Затравленная людской злобой, она впервые входит в храм и покупает шёлковый поясок «Живый в помо­щи». Первый опыт молитвы, первые спасительные слёзы перед иконой. Она заснула глубоко за полночь, только проснулась вдруг оттого, что кто-то склонился над её кроватью. Муж!

- Не бойся, я женщин не убиваю. Завтра суд, меня увезут, мы никогда уже не увидимся.

Он сбежал, чтобы попрощаться с ней, попросить прощения. Утром его забрали. Высшая мера. Спустя время она получила серый конверт, весь утыканный штампами: «Приговор приведён в исполнение». Кап­ризная птица семейного счастья не выбрала её. Елена Бутова примеривает платье вдовства. Оно пришлось ей впору, старомодного фасона, тусклой расцветки. Её не спросили, нравится ли оно ей. Надела и стала жить. Женечка рос, её дорогой, уже успевший настра­даться Женечка. Теперь она всё чаще ходила в церковь и водила за ручку сына. А ночами её мучили кошмары, ей снились убитые мужем люди, особенно один. С ним было связано так много.

Лена не сполна вкусила материнскую любовь. Мама жила своей жизнью, воспитывала Лену бабушка, ко­торую она до сих пор мамой и зовёт. Одно время мама сошлась с человеком, у которого был маленький сын. Лена - с детства в няньках.

Нянчила младшего брата, возила его в ясли, сама - Дюймовочка, впрягалась в санки. Школу пропускала, когда братик болел, выхаживала. И вот появился ещё один «братик». Маленький мальчик сожителя её ма­мы. Она бросилась и этого мальчика обстирывать, кормить, водить гулять и читать ему книжки. Мальчик вырос. Ему исполнилось четырнадцать лет, когда рука озверевшего убийцы замахнулась на него топором. Он не смог увернуться от удара... Ленин муж убил её «братика». В каком детективном сериале посмеют так безжалостно закрутить сюжет? Она не смогла даже пойти на похороны: злобная толпа её бы растерзала.

Прошло время, вновь очень захотелось семейного счастья. Нерастраченная женская нежность, громадьё планов - теперь-то всё уже будет хорошо... Она выходит замуж по любви, и переполненное высокими чувствами сердце сладко ноет от предсто­ящего материнства. Муж не хотел ребёнка. Поне­многу вставали на ноги: «Давай подождём, надо то купить, надо другое».

Убивать ребёнка, чтобы жить лучше?!

Лена не могла понять, принять эту логику. Убивать ребёнка... Злодей, бывший муж, убил «братика» топо­ром, зверски. А она? Она убьёт братика Жениного? Чем лучше его она, чем хуже её он? Павлик пробивался к Божьему свету упорно. Сквозь нелюбовь отца и страш­ный токсикоз мамы. Пробился. Сейчас ему девять.

А муж стал отлучаться из дома, привозить какие-то вещи, потом вещи исчезали, потом вдруг появлялись страшно большие деньги. Откуда? Зачем? Без ответа оставались вопросы. Потом деньги исчезали, и муж отбирал у неё последнее. Страшная жизнь, замешан­ная на криминале. Срывался на детей. Один раз вы­прашивал у неё последнюю десятку. Она стыдила его, а он вдруг нашёл верный ход добычи дармовых денег:

- Если не дашь, скажу Жене, что я ему не отец.

- Только не это! Только не это...

Мучительной жизнью обернулось её новое замуже­ство. Птица счастья и на этот раз не выбрала её. Даже рождение Лизоньки, долгожданной девочки, не при­несло покоя в их совместную жизнь. Побои, оскорб­ления. Только бы детей не трогал... На суде он плакал, разводиться не хотел. Боялся, что совсем пропадёт один? Жалел детей? Оценил вдруг Лену? Раскаялся? Но их развели и он вскоре исчез из её жизни, «не об­ременял вниманием» детей. Где он теперь, она не зна­ет. Вернее, все эти годы не знала, а теперь знает, чувствует...

- Его нет в живых. Я не могу молиться о нём, как о живом. Что-то мешает.

Нищета, безденежье. Она вкусила этих благ с лих­вой, одна, с тремя маленькими детьми. Рано утром, когда дети ещё спят, она идёт к заводской проход­ной... продавать семечки. Спешащие на смену рабочие не отказывают себе в грошовом удовольствии купить один-два стаканчика. А ей - привар.

- Неужели можно заработать на продаже семе­чек? - спрашиваю у Лены.

Она опускает глаза, Людмила, как всегда, её выру­чает:

- На батон хлеба заработать можно.

А ещё Лена сшивает кусочки меха, одна шкурка -три рубля. Женя и Павлик ей уже помощники, а Лиза ещё нет, маленькая.

«Чем глубже скорбь...» Опять вспомнила я, и опять свербит мысль: а дальше как, как дальше? Вечером, когда смена заканчивается, Лена опять бежит с семеч­ками к проходной. Вот и ещё одна буханка хлеба. На­до ли говорить, что жить так - мука. Буханка к бухан­ке складывая свой капитал, можно разве что насушить мешок сухарей, да и то вряд ли. Сгрызутся эти сухари­ки в один присест молодыми зубками Жени, Павлика и Лизы. Но Лена не согласна со мной. Лена говорит:

- Нам много не надо... Люда вторит ей:

- Нам много не надо.

А что знаю я про Люду? Кроме того, что верная подруга, готовая вместо Лены рассказывать про её страшную жизнь, дабы лишний раз не травмировать её сердце.

- Люда, прошу, расскажите и про себя немного. У вас тоже трое детей. Я видела самого младшего, Славика.

- Вам понравился мой Славик?

- Очень. Красивый мальчик.

Люда смотрит на меня благодарно. И вдруг! Вдруг в тишине вечернего покоя слышу:

- Знаете, как родился Славик? Меня, меня... изна­силовали.

Теперь уже Лена бросается в омут спасать подру­гу:

- Говорят, что таких детей не любят, от них хотят избавиться. А Люда, она оставила ребёнка. Родные ругали её, проклинали, а она... сильная.

Сильная Люда незаметно смахнула слезу. Но слезу нельзя смахнуть незаметно. Алёша, Андрей, Славик. Её богатство, её капитал, сколоченный в боях за мате­ринское счастье. Три сына.

- А девочку хотелось?

- Были и девочки...

Её муж вернулся с афганской войны. Рядом с ней он оттаял, а потом замкнулся, стал подозрительным, жестоким. Иногда говорил:

- Хочу крови, хочу бить, бить, убивать!

Она боялась его и - жалела его. А он, он жалости не ведал. Ей сказали: «Ждите двойню». Он не пустил её в больницу, родила дома. Двух махоньких, недоно­шенных девочек. Положила рядышком, отлежавшись, пошла в больницу.

- Он сжёг девочек в печке...

Эти слова произнесла Лена. Я помню, как зашлось у меня от боли сердце и рука судорожно стала искать в сумке валидол. А ещё помню, как сама Люда посмот­рела на меня виновато и с жалостью:

- Простите. Вам так тяжело об этом слушать.

Тяжело слушать! А пережить это?! Какими таки­ми неведомыми заслонами можно было оградить со всех сторон сердце, чтобы оно не разорвалось на кусочки от кошмара содеянного? У неё уже было к тому времени два сына - Алёша и Андрей. Она де­лает свой выбор. Выбирает детей, одиночество и ни­щету.

- Тоже продаёте семечки?

- Нет, - улыбается она. - Семечки - бизнес Лены, мой - стиральные порошки.

Они и познакомились на рынке. Две многодетные мамы, в одиночку поднимающие своих детей. Пока в одиночку, до знакомства. Людины дети, бывало, те­ряли сознание от голода. Утром, просыпаясь, она больше всего боялась войти на кухню. Там было пус­то. А ночью, отвернувшись к стене, она молила Бога, чтобы помог ей накормить трёх маленьких мужичков с хорошим аппетитом. Бывало, кто-то из знакомых приносил сумку картошки, банку квашеной капусты. Славик уже ходил в православный центр, и мне рас­сказала учительница из центра:

- Я решила посвятить урок сиротам. У наших-то у всех мамы. Скажите мне, говорю, кто из вас когда-нибудь ел манную кашу на воде и без сахара? Думаю, сейчас они скажут - никто, головами замотают, а я им и начну: «А вот сироты...» Вдруг поднимает руку Сла­вик: «Я ел. Невкусно...»

Невкусная каша всё равно пошла на пользу. Славик растёт здоровым и сообразительным. Сейчас весна, и он с радостью ждёт, радуется, что теперь у всех будет много денег.

- Почему? - удивилась мама.

- А потому, - объясняет он непонятливой маме, - что зарплату-то заморозили, а весной снег растает и она разморозится.

Все ждут весну. Ленины дети, Людмилины. А сами они ждут, не дождутся деньков погожих. Сад. Мы говорим о саде.

- Я и не мечтала о саде. Был небольшой участочек, шесть соток, - рассказала Лена. - Вышла по весне ко­пать - страшно. Но глаза боятся, а руки делают. Толь­ко шепчу: «Помоги, Господи». Всё вскопала. Идёт со­седка. «Не знаешь, - спрашивает, - где насчёт плуга можно догориться?» - «Зачем вам? У вас же два взрослых сына». - «Да тяжело им...»

Вскоре Лене предлагают купить участок поболь­ше, рядом. Где взять денег? Всё устраивается чудес­ным образом. Уезжает знакомая в Германию, остав­ляет мебель: «Вещи продавай, отдашь когда-нибудь». Продала и купила участок побольше. А тот, кому достался тот? Да, конечно же, Людмиле. И тоже чу­дом. Людмила числилась на предприятии, где полго­да не платили зарплату. Она решает взять расчёт. Её рассчитывают и выплачивают ей сумму стоимости как раз садового участка.

- У нас теперь нет времени никого осуждать. Разго­воры только о рассаде, семенах, ящичках. А ещё - о детях...

Дети - их главное сокровище. Да, они растут труд­но, голодно, но зато радуются малому, зато не эгоис­ты, зато знают цену копейке, зато приучены к труду, зато живут с Господом в сердце и имеют навык к мо­литве. Жизнь ради детей. Именно ради детей терпят нужду, голод, ходят в поношенных линялых свитерочках, приказывают себе ничего не хотеть, ни на что не заглядываться.

- Нам много не надо...

Ради детей вытерпели насмешки и проклятия, но совестью не поступились. Ради детей пашут на своих «наделах», радуются несказанно каждой ягодке, каж­дой закрытой впрок баночке. Жертвенная материн­ская любовь - талант. Я встретила сразу двух талант­ливых мам. Сидят и светятся счастьем:

- По мешку муки купили. Теперь продержимся. Людмилиному Алёше 14 лет. Он в семье за старше­го, и Ленину семью вниманием не оставляет.

- Ты скажи тёте Лене, - просит маму, - мы ей в этом году огород вскопаем. Ты скажи.

Они вместе носят воду на поливку, собирают жука с картошки, жгут сушняк. Их дружба замешена не на общих посиделках и пустых разговорах, а на общей за­боте. Я намеренно не говорю - на общей беде. Потому что иметь троих детей для матери не беда, женщины эти красивы именно особым светом материнской состоя­тельности, который к лицу каждой из нас, да только не каждая из нас торопилась к такому свету. Были дела по­важнее, да посолиднее, чем рожать детей и воспитывать их по-христиански. Главный смысл жизни был подме­нён на второстепенный, пустячный, придуманный.

Смотрю на Елену и Людмилу и любуюсь ими. Муд­рые, красивые, стойкие. Когда я слышу фразу о том, что Руси нашей пора подниматься с колен, всегда хо­чу спросить: «А кто её на них поставил?» Она сильна такими вот Людмилами и Еленами, которые, прекло­нив смиренно колени перед Господом, не преклонили их перед жизненными испытаниями. Загадка русского характера: закалённое бедой сердце не черствеет, а утончается, не грубеет, не ожесточается, а полнится любовью. «Чем глубже скорбь...» Тем ближе Бог! Му­чившая меня недосказанная фраза досказалась вдруг и освободила наконец меня от изнурительной работы мысли. «Чем глубже скорбь, тем ближе Бог». Именно скорбями пришли мои героини к апогею материнской любви, именно скорбями постигли любовь Божию.

Всю ночь Женя простоял в храме на праздничной службе.

- Мам, можно я сяду?

- Можно.

- А как лучше - стоять или сидеть?

- Лучше не садиться. И он стоял.

Людмилин Андрей пришёл домой расстроенный:

- Сегодня один мальчик в школе спросил меня: «Твоя мама добрая?» - «Добрая». А он взял и вытер об мою чистую рубашку масляные от пирожков руки.

- Прости ему, - сказала Людмила, - прости, а ру­башку я отстираю.

В несытых домах моих героинь радостно и светло. Без телевизоров, без видиков, без компьютеров и про­чих других обязательных «прибамбасов», живут люди так, как во все времена почиталось великим благом. Материнская любовь покроет с лихвой любые быто­вые изъяны. Потому что насколько материнская лю­бовь земна, настолько она и небесна. Сочетание двух этих ипостасей делает её несокрушимой.

Теперь в каждодневных молитвах я поминаю Люд­милу и Елену со чадами и прошу у Господа милостей для них. И ещё прошу я у Господа: когда вырастут их дети и пойдут каждый своей дорогой, пусть никогда не ожесточатся их сердца и материнский подвиг не из­мельчает и не поблекнет в их сознании. Избранники ведь не только те, кто состоялся в этой жизни, но ещё и те, кого очень любила мать.

 

 

БУТЫЛКА «ИЗАБЕЛЛЫ» ОТ ДЕДА АШОТА

Вот уже второй час сижу я у горящего камина, совсем близко к огню, потому что намёрзлась. Ушла далеко, к ущелью, дабы насладиться по­следний раз морем и одиночеством. Чёрная туча подо­бралась незаметно. Промокнув до нитки, я медленно побрела, увязая в сыром песке пляжа, под крышу дома, где вот уже почти месяц жила и откуда завтра уеду.

Долго не могла согреться. Уже совсем решила, что заболею, вернусь в Москву с джентльменским набо­ром простудных симптомов - кашель, насморк, боль­ное горло. Но старый Ашот засуетился, заскрипел дверями такого же старого дома, зашаркал тяжёлыми ногами по ступенькам. А спустя время осторожно постучал в мою комнату:

- Я затопил камин. Спускайся, тебе надо прогреть­ся, слушай...

Кресло-качалка почти впритык к топке. Ашот очень переживает, усаживает, укрывает потёртым клетчатым пледом. Его подслеповатые глаза в очках. Очки с одной дужкой то и дело сваливаются. Он привычно ловит их на лету, опять возвращает на крупный, коричневый от загара нос. Вот уже скоро десять лет, как живёт старик Ашот один в большом, необихоженном доме в ущелье между двумя невысо­кими горами, на берегу моря. Жена его умерла от сердечного приступа, прихватившего её, когда уеха­ла погостить к сыну в Сочи.

- Даже не попрощались. Она уехала, меня дома не было, ходил перепёлок стрелять. Не обнялись перед смертью, прощения друг у друга не попросили.

Ашот часто вспоминает о ней, часто повторяется, рассказывает одно и то же. Со стариками такое быва­ет. Слушаю по нескольку раз, не перебиваю, с кем ему ещё поговорить, когда уеду.

Раньше на Пицунде от отдыхающих не было от­боя. Просились даже во двор с палаткой - только пустите. А после недавней войны никто не едет сюда, граница закрыта, земля слухами полнится, да и мода сейчас пошла на турецкие берега. Вот и коротает свои дни старый Ашот в большом пустом доме. Несколько лет назад, отдыхая неподалёку в пансио­нате, мы с приятелями забрели в ущелье любопыт­ства и прогулки ради. Ашот предложил купить у него вина. Купили. А он ещё и по стакану «за так» налил. Вино было удивительное, терпкое, холодное, из под­вала. Он тогда пригласил: «Приезжайте, места мно­го, море рядом, вина в подвале вдоволь, фрукты тоже не покупать...» И вот уже второй год я сбегаю от мос­ковской суеты в старый дом старого Ашота. Моя скромная лепта за жильё - подспорье ему зимой до­тянуть до лета. Много ли надо старику? Сахар, куку­рузная мука для мамалыги, спички... В этот раз как-то особенно бросилось в глаза: ослаб Ашот. Совсем пригнула его к земле жизнь, подслеповатые глаза слезятся, ноги ослабли, но он двигается. Целый день топчется по двору и по дому. Всё в его дворе и доме по-старому. Вот только камин...

- Камин перед твоим приездом сложил. Замерзать стал зимой. Старость. А попробуй, найди сейчас печ­ника. Был один, уехал в Краснодар к сыну, там, гово­рят, отбоя нет от заказчиков. Печка-то в каждом доме нужна. Раньше я без печки жил, у нас зимы тёплые, да старость...

Ашот пристроился рядом с моим креслом на ма­ленькой скамеечке. В руках у него кочерга, время от времени он стучит кочергой по разгоревшимся по­леньям.

- Сколько исходил, слушай... Никто не берётся ка­мин сложить. Был бы молодой, выучился класть печ­ки, хорошее дело, для людей нужное и выгодное. А тут сосед к родственнику на похороны поехал, это за ущельем, далеко, там старая дорога, ещё мой дед по ней ездил. Там село в горах, маленькое такое село. Приезжает - и ко мне:

- Нашёл я тебе, Ашот, печника. Живёт в селе, в го­рах, только старый, как ты. Говорит: «Приеду, сложу камин, если только Ашот торопить не будет. Поти­хоньку сложу». Обрадовался я, слушай, зачем торо­пить человека, говорю. Мне куда спешить? К зиме ка­мин нужен.

И вот однажды въехала во двор Ашота бричка. Вы­шел из неё справный старик, высокий, худой, с акку­ратно подстриженными усами, в тёмно-зелёных гали­фе, заправленных в начищенные узкие сапоги. Печник Заур. Неразговорчивый, строгий, важный. Долго хо­дил кругами вокруг заготовленного Ашотом кирпича. Приглядывался, курил трубку. Потом долго обстуки­вал углы в комнате, всё прикидывал, что и как. Ашот не вмешивался, не торопил. А у самого сердце замер­ло. Что, если попросит печник заплатить ему деньга­ми? Какие деньги у Ашота? Никаких денег. Мукой ку­курузной может расплатиться, а ещё вином, чёрным вином из его знаменитой на всё ущелье «Изабеллы».

Неделю живёт Заур в доме. Не торопит его Ашот. Не напрягается печник, кладёт неспешно по кирпичи­ку, попыхивает своей трубкой. Оказывается, тоже вдовец. Но жена его болела долго, всю её, бедную, скрутило, кукурузу ломала и повалилась в челу между рядов. Отмучилась. А он всю жизнь в горах. Родился там, женился, там и помирать будет.

- Ты ещё крепкий, - подбадривает его Ашот. - Это я трухлявый пень, а ты крепкий...

- Какой там крепкий, - машет рукой Заур, - это я на вид, а внутри такая же труха...

Разговаривают. В основном вечерами, когда Заур, наломавшись с кирпичом, лежит, попыхивая трубкой, на Ашотовом продырявленном диване. Ашот рядом за столом режет острым ножом табак. Сам он не курит, режет для Заура. На столе большой глиняный кувшин. С вином.

- У тебя знаменитое вино. Ты, видно, сахара в него не добавляешь. Когда сахар, привкус есть. А это солн­цем пахнет.

Закончил печник работу. Два раза спускался в пог­реб Ашот, два раза наполнял кувшин своим знамени­тым, пахнущим солнцем вином. Пили неспешно, по­долгу говорили тосты - за детей, что разлетелись по свету, за родительскую память, за то, чтобы мир был, чтобы кукуруза на полях родилась, чтобы солнцем на­ливался в садах виноград.

- Знаешь что, Ашот, ты мне как брат теперь, и я те­бе, как брату, забор подновлю. Видел я за домом: за­бор совсем упал. Тебе одному не справиться, а мне по­ка даёт Бог силы.

- Заур, да я тебе за это... Мне без забора никак нельзя, куры соседские замучили, козы лезут. Я тебе за это целую бочку вина дам. Целую бочку. За камин хотел полбочки, а за камин с забором целую. Сам на бричку погружу, увезёшь.

- Вино у тебя, конечно, знаменитое. Но целую боч­ку... Сам-то с чем останешься?

- А у меня ещё одна бочка есть. Тоже пятидесяти­литровая. Две у меня, одна к одной, сам выберешь.

Но вот уже и забор поставил Заур. Уже и дорожку к летней кухне выложил оставшимся от камина кирпи­чом - зачем Ашоту месить осенью грязь? Уже за по­следним ужином сидят два старых вдовца. На столе знакомый кувшин, сыр сулугуни, тарелка с дымящей­ся мамалыгой. Завтра с утра пораньше, до жары, Заур на бричке отправится по горной дороге к себе в село. Хозяин не обидел гостя. Сам выкатил из подвала бо­чонок с крепко вбитой деревянной пробкой, сам по­грузил его на бричку:

- С Богом, Заур. Пойдём, провожу тебя до края де­ревни.

Пошли. Лошадь понуро потащилась в гору. Одолев подъём, пошла веселее, старики прибавили шаг.

- Домой торопится, чувствует, что к дому. Нагос­тилась, - грустно сказал Заур.

- Вон до того эвкалипта провожу, там наша дерев­ня кончается, дальше езжай один... - также грустно произнёс Ашот.

И тут случилась на дороге глубокая ложбинка. Ко­лесо брички нырнуло в неё, как-то беспомощно писк­нуло и - соскочило. Бричка завалилась набок, сполз набок и бочонок, а испуганная лошадь стала озирать­ся назад, вертя головой и заметно нервничая. Броси­лись к колесу, заохали. Заур стал обзывать лошадь, а той и самой не в радость дорожное приключение, до­мой шла, да вот остановилась. Решили, чтобы легче было надеть колесо, снять с брички тяжёлый бочонок с вином. И только тут и увидели. И - обомлели...

От удара пробка из бочонка вылетела, и под брич­кой щедро разлилась большой красной лужей знаме­нитая Ашотова «Изабелла»! Кинулись к бочонку - пустой лежит, неинтересный.

- Давай, брат, колесо исправлять, мне ведь домой надо... - первым нарушил молчание Заур.

- Знаешь что, ты пока тут посиди, а я домой сбегаю за лопатой, да и молоток нужен, как без молотка ко­лесо насадишь? Я пойду, я быстро. - Ашот медленно поднялся и зашаркал на старческих ногах по горной дороге вниз.

Долго его не было. Когда Заур увидел Ашота, тот шёл как-то странно, будто кланялся, то и дело вы­прямлялся, потом опять кланялся. Заур вглядывался в далёкую пока ещё фигуру друга и ничего не понимал. А когда понял... А когда понял, ощутил в горле мгно­венно подкативший ком. Ашот катил бочку!

Заур поспешил навстречу. Ашот разогнул затёк­шую спину, выпрямился:

- Вот, бери. Она точно такая же, как и эта, и вино в ней такое же...

- Что ты, брат, что ты! Зачем мне твоя бочка с ви­ном. Мы ведь так не договаривались. Она твоя. А моя... Кто же виноват, что всё так получилось.

Ашот сел на траву, потное лицо его было измучено, глаза слезились:

- Ты забыл, что ли, брат, наши законы? - спросил он строгим голосом. - Ведь ты ещё у меня в гостях. Там за эвкалиптом только кончается наша деревня. Значит, ты ещё мой гость. Как могу я отправить гостя домой без обещанного? Бери. Твоя это бочка, по пра­ву твоя.

Заур молчал. Он не забыл законы. Он знал, что бес­полезно сейчас спорить с Ашотом, как бесполезно бы­ло бы спорить с ним, если бы оказался он на Ашотовом месте. Они немного покряхтели и надели на ось соскочившее колесо. Заур сам подкатил бочку к брич­ке, сам осторожно поставил её на место прежней.

- Иди, Ашот, намучился ты со мной.

- Нет уж, - Ашот грустно улыбнулся, - я тебя до эвкалипта провожу, до края нашей деревни. Пока ты мой гость, я за тебя отвечаю, и за бричку твою, и за ло­шадь, и за вино...

Они побрели в сторону эвкалипта. Идти было сов­сем недалеко, метров триста, не больше.

...Дрова в камине трещат. Большой глиняный кув­шин стоит на камине, грациозно выгнув гладкую, блестящую ручку. Смотрю на него под впечатлением только услышанного рассказа. Ашот перехватывает взгляд и понимает его по-своему:

- Вот видишь, не могу тебя теперь вином угостить. Нет вина, пустой кувшин. Но ничего, даст Бог вино­град на следующий год, будет вино. Ты приезжай, ты обязательно приезжай.

Как он там теперь, мой старый хозяин Ашот? На­верное, в эту новогоднюю ночь сидит он возле натоп­ленного камина один, в кресле-качалке, укутавшись пледом, стучит кочергой по раскрасневшимся полень­ям. Наверное, он посматривает на часы, боясь пропус­тить ответственный момент соединения двух стрелок в одну, а рядом на камине стоит красивый кувшин. Пустой. Потому что законы гостеприимства во сто раз важнее праздничных тостов.

А я знаю, что сделаю. Я куплю для встречи Нового года не традиционное шампанское, а бутылку тёмно­красной «Изабеллы». Спрячу её до срока в холодиль­ник, а когда соберутся гости, достану её, ледяную, запотевшую, перелью вино в хрустальный графин и поставлю, торжественно поставлю на новогодний стол.

- Да, - скажу, - мы не будем стрелять в потолок шампанским. Мы осторожно нальём в бокалы терпкое рубиновое вино и будем пить его маленькими неспеш­ными глотками.

От мерцающих на столе свечей вино заискрится, впустит в себя счастливую кутерьму счастливой праздничной ночи.

- Откуда такое чудо? - спросят гости.

- Мне подарил это вино один старый человек. Он вырастил виноград удивительного сорта, чтобы радо­вать тех, кого любит. Правда, у этого вина особый, изысканный букет? Оно пахнет солнцем, горами, мо­рем.

- Да уж не сравнить с покупным, - согласятся гос­ти. А мне станет весело.

 

 

ИЗ МОЛИТВ СОТКАННАЯ

Обвенчаться? Хорошо бы... Я сошью себе роскош­ное платье к этому дню. Сама смоделирую, сама раскрою, сама отделаю с иголочки.

- И будешь ловить восхищённые взгляды и светить­ся счастьем...

- И буду ловить восхищённые взгляды и светиться счастьем...

Она любила помечтать о венчании, а значит, о платье. Праздники очень украшают нашу жизнь. Так хочется праздников! Когда расписывались с мужем, такой моды не было - венчаться. И он некрещёным жил, да и она не знала, в какую сторону открывается дверь в церкви. А когда всё-таки муж окрестился, к венчанию относились они, как к диковинке, без ко­торой всё-таки можно обойтись, двоих детей нажили, куда теперь под венец? Но человек предполагает, а Бог располагает. Пришло время - встали под венец Дмит­рий и Светлана Рогулины, художник-модельер и на­ладчик швейного оборудования.

- А платье-то, платье?

- Пришлось надеть самое простенькое, розовое, в мелкий цветочек, да и это у соседки одолжила. Об­венчались мы, вышли в садик, купили себе эскимо, едим и молчим. Вот такой получился праздник. Всё не как думалось, а на душе тишина и покой. Благодать.

Я слушаю матушку Фотинию и думаю в который раз о неисповедимых тропинках Божьих, которые стелятся под наши ноги промыслительно, милостиво и мудро. Вот у Рогулиных тоже...

Заболела младшая дочка Анюта. Закрылись у девоч­ки глазки, да так, что даже реснички спрятались под загноившимися веками. Забегали по врачам, бросились к дорогим препаратам - всё без пользы. Девочке ста­новилось хуже, врачи опасались самого страшного -слепоты. Маму с дочкой госпитализировали, девочке сделали надрезы, но загноение только усиливалось. Горькие материнские слёзы в тишине больничной па­латы. Это тогда они были горькими, а теперь опреде­лён им другой термин — промыслительные. Этими горькими тогда слезами призвал Господь к себе дрог­нувшее в беде материнское сердце. Только скорби про­буждают нас от духовной спячки. Она стала молиться, просить Господа. Кто-то подсказал - надо бы причас­тить девочку. Бросилась в Казанский храм к отцу Вале­рию Павлову. Батюшка пришёл сразу же. Покропил святой водичкой палату, помолился, причастил Анюту. Всю ночь пролежала Светлана на пружинной больнич­ной койке, боясь пошевелиться и разбудить впервые спокойно уснувшую дочку. А лишь солнце в окошко глянуло, на цыпочках подошла к детской кроватке. И -дрогнуло от радости сердце: один глазик слегка при­открылся, светлые реснички высвободились из-под тя­жести опухоли. Солнце ещё не добралось до зенита - открылся второй глазик! Анюта весело поглядывала на маму. Слава Тебе, Господи!

Явное чудо способно изменить жизнь. Так и случи­лось в семье Рогулиных. После выздоровления дочки папа принимает решение служить в церкви. Написать «принимает решение» - дело двух секунд. Но нет ни­чего более ответственного и важного, чем претворить эту двухсекундную фразу в жизнь. Дмитрий Рогулин работал наладчиком импортного швейного оборудо­вания, надо ли говорить, что работа денежная, спрос на хороших наладчиков всегда велик. Но в церкви швейных машин нет, а значит...

- Плотничать умеете?

- Нет.

- Штукатурить?

- Нет.

- Тогда только сторожем, но сами знаете - ко­пейки.

Дмитрий соглашается. Но смирение - самая «высо­кооплачиваемая» добродетель. Церковный сторож Дмитрий Рогулин много читает, беседует со священ­никами, разбирается в насущных вопросах, делает потрясающие открытия в духовной жизни, ужасается собственной слепоте прожитых лет. Вот и опять по­вторюсь, как же всё промыслительно: вместе с от­крывшимися глазками Анюты открылись глаза и её родителей. Скорбь в радость? Так получается. Вскоре он становится алтарником. А через полгода говорит жене самые важные слова:

- Буду священником...

А она радовалась, она ликовала! И муж, церковный сторож и алтарник, многое помог в жизни переосмыс­лить. Сидят в скверике и лижут эскимо молодые муж­чина и женщина. Молчат. Прохожий скользнёт по ним взглядом - ничего особенного. А они молчат о вели­ком. О том, что сегодня венцы церковные навеки сое­динили их жизнь в одну, и эта их одна общая жизнь отныне посвящена Господу.

Благодарное сердце Светланы трепетало. Она хоте­ла сделать что-то хорошее, что-то такое «приличное» подарить в храм в знак благодарности за милости щедрые. Но - простая мебель, обычная посуда, ника­ких драгоценностей-бриллиантов. Взгляд падает на ковёр... Светлана решительно скручивает его и несёт в Покровский собор.

- Почему, зачем, для чего?

- От чистого сердца, примите...

Число астраханских священников вскоре увеличи­лось на одного - отца Димитрия Рогулина. Сразу же стало больше и на одну матушку - Фотинию. Обычно матушки помогают своим мужьям пением на клиросе, регентством. Встала на клирос и Фотиния, но певицы из неё не получилось. Душа просила особого служе­ния, в котором раскрылись бы дарованные Богом та­ланты, нашли применения жаждущие творчества ру­ки. Вскоре они едут на приход в область, небольшой городок Харабали.

- Нас встретили, как родных. На новом месте уст­роиться всегда непросто. А тут как узнали, что при­ехал священник с семьёй, и понесли! Кто таз, кто скатёрку, кто вилки с ложками, кто чайник. Только приму с благодарностью очередной гостинец, на по­роге новый благодетель. Не выдержала я, встала на колени перед очередной бабушкой и заплакала.

Налаживалась приходская жизнь. В храм потяну­лись верующие, матушка взялась вести воскресную школу для местных деток. Конечно, дом на ней, хозяй­ство, дети. Без работы не сидела. Городская, худень­кая «модельерша» делала открытие за открытием. Теперь-то она знает, что уголь бывает трёх видов: оре­шек, звёздочка и зерно. Орешек лучше, он крупнее, ес­ли дрова вместе с орешком - горение ровное и тепло быстрое. Надо только исхитриться вовремя, пока не прогорели дрова, подбросить в печку уголь.

Вот ведь как: освоила хитрости деревенской жизни, а пришлось ей уехать из Харабали. Вернее, не совсем уехать, а делить себя между Астраханью и приходом мужа. Бог располагает... Пришло Анечке время идти в школу. После перенесённой тяжёлой болезни глазки её ослабли, врачи настоятельно требовали, чтобы она училась в школе для слабовидящих детей. Такая шко­ла только одна в области - в Астрахани. Когда Фоти­ния пыталась объяснить врачам, что она жена священ­ника и её место рядом с ним на приходе, они не очень вникали в её проблемы, а пригрозили, что если она от­даст своего больного ребёнка в обычную школу в Ха­рабали, они подадут на неё в суд. Долго думали-гада­ли, как поступить. И отец Димитрий благословляет свою матушку пока пожить в Астрахани, чтобы дочка могла учиться в спецшколе.

- Все выходные, праздники мы на приходе. А уж будни у нас астраханские. Конечно, дети скучают без отца, но я говорю старшей дочке Оле, что ради Анюты надо потерпеть, смириться.

Семья крепнет общим делом, общими заботами, об­щей любовью. Уметь жертвовать ради любви искус­ство вечное, редчайшее, ценнейшее.

Хорошо, что Рагулины учат этому своих детей.

Пришло время сказать об иконе. Несколько лет я не была в Астрахани, в дорогом мне Казанском храме, где знаю многих прихожан. Но вот привёл Господь. Ступила под высокие храмовые своды и - обмерла. От увиденного чуда. Казанская икона огромных разме­ров слева от алтаря. Божия Матерь с кротко опущен­ными глазами, благословляющая десница и взыскую­щий взгляд Спасителя. Чем ближе подходила к иконе, тем светлее и радостнее становилось на душе. Было чувство, что икона живая. Ещё минута - и Господь ше­вельнёт указующим перстом, ещё минута - и колых­нётся тёмно-вишнёвая риза Матери Божией. Уже и складки вижу на рукаве Спасителя, уже и звёздочка на хитоне Пречистой Девы засветилась реальным, не­писаным серебром.

- Да она живая...

- Живая, - подтвердил отец Валерий, настоятель Казанского храма. - Потому что соткана из живой материнской молитвы. Говорят, молитва матери тво­рит чудеса, вот и это чудо сотворено материнским подвигом.

- Кто она, эта удивительная мать?

- Матушка Фотиния Рогулина. Дочка у неё была спасена от слепоты по молитвам к Матери Божьей.

Пришла ко мне: «Батюшка, хочу икону бисером вы­шить для вашего храма. Благословите». Можно ли Божье дело не благословить?

Втайне вышивалась икона. Но прежде чем решить­ся на такую огромную, два метра на метр восемьдесят, трудоёмкую работу, нужны смелость, решительность, и, конечно, упование на помощь Божью. Но было ещё огромное желание послужить Царице Небесной за ис­целение дочки, и именно это желание породило сме­лость и решительность. Казанские иконы на Руси, любимы и почитаемы. Именно перед ними молятся об исцелении больных глаз. Матушке Фотинии не за­быть, как прибежал отец Валерий в больницу к Анеч­ке, как кропил святой водичкой ослабленную бо­лезнью девочку, как читал акафист Казанской иконе, как сама она взмолилась не привыкшим ещё к молит­венным воздыханиям сердцем, прося милости у Зас­тупницы усердной.

Теперь-то можно сказать, дело прошлое. Матушка Фотиния никогда в жизни бисерных икон не вышива­ла, техникой бисероплетения не владела. Всё постига­ла через собственные, не через чужие ошибки. Снача­ла думала, чтобы бисер не скользил, надо нашивать его на ткань плотную, негладкую. Выбрала ситец. По­лучилось плохо, тускло, невыразительно. Теперь-то она знает, что лучше шёлка или парчи ничего не при­думаешь. Небольшая астраханская квартира Рогули­ных превратилась в мастерскую. Огромные пяльцы в два с половиной метра заняли всё место. Негде было пройти, негде было присесть. Повсюду коробочки, ко­робочки, коробочки. С бисером, стеклярусом, камуш­ками, нитками. Не месяц, не два - девять месяцев. Проткнув иголку, надо было обойти вокруг огромных пялец и вытянуть её с обратной стороны. Сотни кило­метров исхожено за девять месяцев. Мне интересно, удивительно и до сих пор непонятно, как можно отва­житься на такой труд одной хрупкой женщине. И я пристаю и пристаю, требуя подробностей:

- Наверное, трудно было совмещать домашние де­ла и вышивание?

- Совмещать? - матушка Фотиния смотрит на меня с удивлением. - Нельзя совмещать такую работу ни с какой другой. Можно оскорбить Божью Матерь сует­ностью, пустословием, мелочностью. Я совмещала вы­шивку только с молитвой. А потому работала по ночам.

- Девять месяцев? - ахнула я.

А Фотиния вроде как винится, разводит руками, смущённо улыбается:

- Так уж получилось...

Девять месяцев изо дня в день, вернее, из ночи в ночь, рождалась чудная Казанская икона. Именно столько зреет в материнском лоне человеческая жизнь. Матушка Фотиния выстрадала своё «чадо», перетерпела все ошибки и огорчения, возблагодарила за здоровье, а ещё за дарованные силы молиться каж­дый день, каждый час, каждую минуту.

- Я, знаете, как приспособилась? Нанизываю четы­ре бисеринки на иголку и молюсь: «Пресвятая Бого­родица, спаси нас!» Как раз четыре слова. И считать не надо, так всю ночь с молитвой и работаю.

С одиннадцати вечера до пяти утра её рабочий день вышивальщицы. Потом немного вздремнёт, начинает рабочий день хозяйки - стирка, уборка, готовка. По­том дети приходят из школы, разговоры, новости, проверка уроков, подготовка к школе.

Когда я второй раз подошла к иконе в Казанском храме, я уже знала, что только на нимбе Богородицы более тысячи бисерных лепестков и что использована здесь изобретённая самой матушкой техника - двой­ной бисерный слой. Именно объёмное бисерное шитьё и создаёт удивительное впечатление, что икона живая. А ещё знала я уже, что в иконе использованы не нит­ки, а леска.

- Почему леска?

- А чтобы на века! Говорят же святые отцы, что времена грядут непростые. Кто знает, может быть, опять будут гонения на православие. Вдруг придётся икону прятать, вдруг где-то закопать случится. Нитки сгниют, а леска нет.

Умеет она удивлять, матушка Фотиния. Вот и этот ответ меня очень удивил и озадачил, а ещё заставил задуматься, поразмыслить. Любую работу надо де­лать на века. И дерево сажать, и дом строить, и икону, конечно, вышивать. И молиться, само собой, не о сию­минутном, преходящем, временном, а о том, что изме­ряется Божией любовью и благословением. Это и зна­чит - на века.

Лик Божией Матери и Спасителя писан Виктором Павловым. Об этом тоже хочется сказать особо. Ма­тушка Фотиния и Виктор приступили каждый к своему делу и ни разу (!) не видели работы друг друга. Но бисер­ная риза идеально легла на икону, будто кто-то долго и тщательно подгонял одно к другому. Виктор Павлов рассказал мне, что для него работа над Казанской ико­ной тоже была великой радостью. Он хорошо представ­лял себе, что подобной иконы нет не только в Астраха­ни, но и вообще в русской православной церкви.

Приближался престольный праздник храма - Ка­занская. Последние бисеринки крепила к ризе Божией Матери матушка Фотиния, последним взыскательным взглядом иконописца Виктор Павлов всматривался в своё произведение. Никто из прихожан даже не мыс­лил себе, какой подарок ждёт их на престольный праздник. Целый месяц накладывалась риза на икону.

- Приехали на «Волге» и увезли мою работу. В квартире стало непривычно просторно и пусто. Только бисеринки отдельные по дому рассыпаны. Грустно чуть-чуть, но ведь уже завтра Казанскую уви­дят астраханцы.

А они увидели и ахнули! Вставали на колени перед светлым чудотворным ликом, зажигали свечи, проси­ли, плакали, благодарили. Много православных соб­рала Матерь Божия в Казанском храме на Казанскую. А в толпе смахивала слезинки худенькая блондинка в белой нарядной блузке и лёгкой косынке. Рядом с ней стояла нарядная Дюймовочка в бархатном платье с изысканным жабо, с красиво струящимися по плечам волосами. В очках. Анечка Рогулина. Девочка, окрепшая материнской молитвой, материнским под­вигом и материнской верой.

Отец Валерий рассказал мне, что Казанская бисер­ная икона привлекла в храм много новых прихожан. Кто-то заглянул любопытства ради, прослышав о ди­ве, да и остался, кто-то, узнав о материнской молитве, устыдился, что оставил своих детей без Богородично­го заступничества и поспешил покаяться, кто-то с ве­рой и терпением заступил перед Казанской на труд­ную вахту молитвенного труда.

А сама матушка? А матушку стали одолевать прось­бами научить бисероплетению, бисероткачеству, бисеровышиванию. Она создала свою мастерскую, где учит тому, чем овладела сама. Мастерская создавалась чу­десным образом. Не было помещения. Вдруг сосед Рогулиных отдаёт под мастерскую свою старую квартиру. Не было оборудования. Отец Димитрий продаёт ста­ренькую машину и на вырученные деньги приобретает­ся самое необходимое. Желающих учиться оказалось много, но кропотливый труд, конечно же, не для всех. Сложился костяк из прихожан Казанского храма, а ду­ховником мастерской стал отец Валерий.

- Надо нам было зарегистрировать свою мастер­скую в городской регистрационной палате. А мне хо­телось, чтобы это произошло не в обычный день, а на Богородичный праздник. Приближалось Благовеще­ние. Оно выпало на субботу, день нерабочий. Решила я позвонить и попросить начальника регистрационной палаты Александра Германовича Новикова, чтобы кто-нибудь вышел в этот день на работу и нас зареги­стрировал. Звоню, объясняю и слышу: «Ради такого святого дня я сам вас зарегистрирую». Спасибо ему, наши мастерицы в полном составе за него теперь по­стоянно молятся.

«За уникальность и высокохудожественное мастер­ство», - написано в одном из многих теперь уже дипло­мов, которых удостоилась матушка Фотиния Рогулина за свои чудные бисерные работы. За веру и жертвенную любовь дипломы не выдаются. Награду за эти доброде­тели человек получает другой бесценной «купюрой» Божией милости. Милость эта особенно щедра к тем, кто не копит себе сокровищ на земле, не экономит на любви и добрых делах во славу Божию. Матушка Фотиния не копит, не экономит и не имеет в сердце потаённых за­гашников. Оно открыто, её сердце, прежде всего для мо­литвы открыто. А ещё для труда, от которого всем радо­стно и всем светло.

Как-то, в очередной раз приехав в Москву закупать бисер, Фотиния сдавала переполненные товаром сумки в камеру хранения на Павелецком вокзале. Крепкий мускулистый хлопец в окошке поднял туго перевязан­ные тесьмой коробки да и ойкнул:

- Что там у вас, булыжники, что ли?

- Бисер, самый обыкновенный бисер...

- Да ладно, - отмахнулся хлопец, - бисер - он лёг­кий, он не весит ничего, а тут прямо булыжники.

А она, сдав свои коробки в камеру хранения, отпра­вилась за очередной партией бисера на Арбат, где са­мый большой в Москве выбор. Привезти ведь надо по­больше, работы впереди непочатый край.

 

 

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ В СЧЁТ ОТПУСКА

Теперь, кажется, всё. Нет, ещё салфетки. На каждую тарелочку сложить веером, очень кра­сиво. Значит, так: бутылка коньяку по центру, бутерброды с красной икрой, ветчина, лимон тонень­кими кружочками.

- Входи!

Вошёл. Развёл руками, обнял, чмокнул в щёку:

- Ну, ты даёшь! Такой пир закатила. Теперь я пони­маю, почему не давала мне нести сумки, сама, сама... Боялась, что разносолы твои увижу, сюрприза не по­лучится. Получился сюрприз. Ну что, начнём чрево­угодничать?

Поезд покачивался, хрустальные рюмки (она и рюмки прихватила из дома) легонько позванивали. За занавес­кой мельтешил совсем не интересный им мир - платфор­мы, перелески, привокзальные «бистро», маковки высве­ченных настоявшимся вечерним солнцем церквей.

- Неужели вырвались... - Ирина откинула назад го­лову, прислонилась к мягкой спинке. Коньяк рассла­бил её, ей было хорошо и спокойно. Вдруг она встре­пенулась:

- Фотоаппарат! Олег, ты не забыл фотоаппарат?

Муж кивнул на спортивную сумку под столом: «Там, там, не волнуйся». Он молчал и смотрел в окно: мельтешит там, мельтешит чужая жизнь.

Вырвались... Ирину переполняли чувства, она уже не могла и не хотела справляться с ними.

- Думал ли ты, - начала она свои философские рассуждения, — думал ли ты, когда женился на мне, что пройдёт двадцать пять лет, и мы будем отмечать с тобой нашу серебряную свадьбу вот так - в двухме­стном купе по дороге в Сочи. Пить коньяк, говорить друг другу нежные слова, и никто нам не будет ну­жен?

- Это какие такие нежные слова? - Олег смотрел на неё с лёгкой иронией, - что-то я не слышал сегодня от тебя нежных слов.

- Я тебя очень люблю, Олег, - Ирина провела ру­кой по его слегка седеющим волосам, - я благодарю Бога, что встретила тебя, родила тебе сына, прожила с тобой целых двадцать пять лет.

- Я тоже тебя люблю и тоже счастлив...

А потом она пошла мыть яблоки и несла их, вымы­тые, в пакете, пакет разорвался, и яблоки посыпались к ногам смотревшей в окно женщины. Женщина бро­силась поднимать их и складывать обратно в пакет. А они - опять из пакета: рваный ведь. Обе хохотали. Как хорошо жить, как хорошо, когда тебя любят.

- Зайдите к нам на минуточку, - Ирине хотелось, чтобы кто-то видел, как они с Олегом счастливы. - У нас событие, серебряная свадьба, вот вырвались в Сочи, взяли десять дней в счёт отпуска, решили поз­волить себе.

- Нет, нет, что вы, неудобно, - женщина смущённо замахала руками.

- Глупости! Мы попутчики, нам ещё ехать и ехать. Пора познакомиться. Я Ира, мужа Олегом зовут. А вас?

- Я Таня... Татьяна Николаевна, нет, просто Таня, -женщина была очень смущена. Ирина слегка подтолк­нула Таню к купе:

- Олег, принимай гостью на нашей серебряной свадьбе! Прошу полную рюмку и - тост. Таня, поже­лайте нам счастья.

- Я желаю вам счастья, - Татьяна сделала малень­кий глоток, смущённо протянула руку к лимончику. Она была напряжена, робела.

Ирине приятна была даже робость попутчицы. Ря­дом с ней она чувствовала себя этакой раскрепощён­ной, почти светской львицей, благополучной, обожа­емой мужем, красивой. Она сделала перед поездкой стрижку, подкрасила волосы, на ней были светлые брюки и яркая жёлтая футболка. Жаль, что Татьяна не увидит её в вечернем платье, которое она, взяв деньги в долг, купила на Кузнецком мосту втайне от мужа. Чёрное, на узеньких бретельках, облегающее. Сверху она набросит воздушную, почти кисейную шаль... Это ещё один сюрприз Олегу. Когда они пой­дут в ресторан официально отмечать свой юбилей, она его и наденет. Олег вежливо подливал Татьяне коньяк:

- Вы совсем не пьёте...

- Да я вообще не любительница.

Говорили о пустяках, смеялись. Потом выяснилось, что и Таня едет в их пансионат. Дали путёвку на рабо­те, бесплатную, грех отказываться. Где работает? Бух­галтер в одной из торговых фирм. Попутчики. До мес­та вместе.

Пока беседуют они тихонечко и потягивают конь­як, я расскажу вам, откуда знаю Ирину и её мужа Олега. В редакцию позвонила женщина и, путаясь, пе­рескакивая с одного на другое, рыдая в трубку, чего-то требовала от меня, говорила о мести, о том, что просит написать обо всём, что с ней произошло. Она опозорит его на весь белый свет, она ему не простит... Кому? За что? И вообще, при чём здесь я?

Потихоньку прояснилось. Я поняла, что меня про­сят, нет, не просят, требуют поучаствовать в семейной разборке. Отказываюсь.

Женщина говорит резкие слова в мой адрес, в адрес вообще всех журналистов, от которых нет никакого толку. Короткие гудки вместо вежливого «до свида­ния». Почему-то я запомнила её голос. Нервный, то высокий, то сходящий почти до хрипоты. Пронизан­ный злобой, некрасивый голос. Она говорила быстро, глотая слова, будто захлебываясь: «Опозорю, я его на весь свет опозорю...» Видимо, действительно хоте­лось - на весь свет, если даже в редакцию позвонила. Все несчастливые семьи несчастливы по-своему -пришло на ум расхожее и привычное.

...Первый день Олег и Ирина, как дети, бегали по пансионату, осваивая всё новые и новые уголки. Поси­дели на веранде под густым плющом, попили кофе. Потом выбрали в саду одинокую лавочку, над которой плыл дурманящий запах магнолий, и Ирине показа­лось, что она от счастья растворяется в этом аромате. Потом пошли на пляж, она брызгалась водой, а он сердился и грозил пальцем. Ирина без конца переоде­валась. То наденет длинную пляжную юбку на пугови­цах, то яркий летний костюм, то вдруг ей безумно за­хочется элегантности, и она явится перед Олегом в строгой белой блузке и чёрной юбке с глубоким раз­резом. А тот «козырь на бретельках» берегла. Ещё не было случая. Пару раз на тенистых аллейках они встречались с Татьяной. Та прохаживалась с пожилой женщиной, видимо, соседкой по номеру.

- Давай пригласим к нам вечером Татьяну. Ей скуч­но, она одна. Да и вообще, мне кажется, она одинока. Пусть погреется у нашего огня, жалко, что ли...

- А мне кажется, нам лучше побыть вдвоём. Ещё два дня, и всё, кончится наша с тобой сказка. Опять будни, как не хочется обратно в Москву...

- Как два дня? Всего два дня? Олег, как быстро кон­чается всё хорошее.

- Да, быстро. И моя Иришка опять начнёт пилить меня за позднее возвращение домой, за то, что курю в постели, за то, что совсем не помогаю по хозяйству.

Нет-нет, она ничего такого не помнит. Подумаешь, какие-то мелкие семейные неудовольствия. Теперь всё будет по-другому. Роскошные десять дней в Сочи вер­нули Ирину в молодость, когда она была беззаботной, лёгкой и не придавала значения таким пустякам, как немытые тарелки. Как много зависит от женщины. Вот захотела и - Олег опять у её ног, не сводит с неё влюб­лённых глаз, предупредителен, заботлив. Эти десять дней тоже не прошли для него бесследно. Он помоло­дел. Даже походка стала упругой, лёгкой, а глаза... Давно она не помнит таких его глаз - лучистых, нетер­пеливых, озорных.

- Сегодня вечером идём в ресторан! - объявила Ирина. «Вот сегодня-то я его удивлю...» - Иди, погу­ляй пока, зайдёшь за мной через час.

Она встала под холодную струю душа. Очень хо­лодная, но что делать - придётся потерпеть. Холодная вода — её спасение. Она, как хлыстом, стегала себя струёй душа по ногам, животу, бёдрам. Потом напра­вила струю на лицо, и сердце зашлось - так холодно. Теперь растереться, сделать маску, полежать минут десять, совершенно расслабившись. Как хорошо, как отрадно предаваться этим милым женским заботам, дома нет времени, дома живёшь по непонятно кем на­писанному сценарию, думала, сын вырастет, легче бу­дет, куда там: маленькие детки - маленькие бедки. Теперь вот сын в институте, и она там преподаёт. Учиться не хочет, ленится, контроль и контроль ну­жен, а она устала. Да и у Олега свой характер, не лю­бит, когда она опекает сына, вырос, сам себе хозяин. А уж какой там хозяин - одно название. Она наноси­ла на лицо тональный крем и молодела с каждой ми­нутой. Пела. Тихонько, умиротворённо, как поёт только счастливая женщина.

Вошёл Олег. Она увидела его в зеркале. С достоин­ством повернулась, грациозно подняла голову, протя­нула руку для поцелуя. Он коснулся губами запястья, потом отошёл на два шага, присвистнул:

- Ну, мать, ты даёшь! И как тебе удаётся не стареть рядом с таким обормотом, как я? А платье! Новое? В долг залезла? Накажу...

Их столик стоял у самого окна. Штора колыхалась от лёгкого ветра и время от времени открывала синеву морского лёгкого прибоя, шумевшего совсем рядом. Долго выбирали вино. Остановились на лёгком италь­янском, как раз для вечера вдвоём, некрепкое, с тон­ким букетом. Пусть не кончается этот вечер, пусть ра­дуется женщина своему выстраданному счастью. Жизнь научила её ценить неповторимость минут. Сна­чала, когда Олег предложил ей поехать в Сочи, взять десять дней в счёт отпуска, она с листочком бумаги принялась подсчитывать убытки. А Олег раскрутился как никогда. Если ехать, то в «СВ», если брать номер в пансионате, то люкс, да ещё гардероб обновить -кругленькая сумма. Сомневалась, отговаривала мужа, а он ей: «Глупая, один раз живём, надо устраивать се­бе праздники, надо уметь воспарить над бытом». Олег умница. Лучшего подарка к серебряной свадьбе нель­зя было и придумать. Конечно, придётся потом слегка ужаться... Нет, нет, не думать о неприятном!

- Вина! Я ещё хочу вина!

Танцевали.

- Вина, я ещё хочу вина!

Уже совсем в темноте они вышли из ресторана. Стройная женщина в чёрном, элегантном платье на узких бретельках, рядом с ней предупредительный мужчина, чуть седоватый, высокий. Красивая пара, сказал бы про них всякий встречный. Красивая пара.

Двадцать пять лет, прожитых вместе, не удалили их друг от друга, а научили друг друга ценить. Возраст не юношеская бижутерия. Возраст драгоценный камень, который при умелой огранке способен засверкать све­том сдержанным и достойным. Ирина валилась с ног от усталости, от выпитого вина, от чувств, перепол­нявших душу.

- Ты спи, - сказал ей Олег, когда они вернулись в номер, - а я пойду покурю на улице.

Она заснула. А среди ночи вдруг проснулась от ка­кого-то тревожного толчка. Так бывает: вроде ниче­го не беспокоит, но сердце опытный вещун, у него свои глаголы. Где Олег? Встала. Набросила халатик, вышла в чёрную духоту южной смоляной ночи. Сов­сем недалеко увидела одинокий огонёк от сигареты. Олег! Сейчас подкрадусь и зацелую, единственного, неповторимого, любимого... Сняла босоножки, на цыпочках обошла скамейку справа и встала под кус­том магнолии, затаившись и улыбаясь. И тут поняла, что ошиблась. На лавочке сидели двое, мужчина и женщина. Мужчина курил, а женщина всхлипывала и говорила:

- Я не могу больше, это пытка, понимаешь... Зачем ты затеял всё это, сколько ещё ты будешь притворять­ся и морочить ей голову? Пора что-то решать.

«У каждого своё», - подумала Ирина и хотела бы­ло незаметно уйти.

- Ты потерпи, потерпи, солнышко моё ненаглядное. Ты же знаешь, как я люблю тебя, мы будем вместе, вот увидишь. Но не сейчас. У нас юбилей, серебряная свадьба, не могу же я сказать ей об этом сейчас. Это жестоко, Таня, согласись, это жестоко.

Это был голос Олега. Первые несколько секунд Ирина почувствовала, что у неё поплыла под ногами земля. Но потом она впилась глазами в черноту, обра­тилась в слух, боясь упустить хотя бы слово:

- Жестоко? А не жестоко покупать мне билет в со­седнее купе, привозить меня сюда, чтобы я каждый день видела твою сияющую счастьем жену, не жесто­ко дарить мне короткие поспешные встречи, ночью, на сыром песке, пока она спит в люксе.

- Потерпи. Это последняя её радость. Вернёмся, я ей всё скажу. Я сам измучился. Ты же умница, Танеч­ка, потерпи.

- Я люблю тебя, Олег. И готова терпеть, сколько скажешь.

- Вот и хорошо, я тоже тебя люблю. Совсем скоро мы будем вместе, и никто нас никогда не разлучит. Я пойду, я уже и так задержался...

Она опередила его. Она успела. Легла, отвернув­шись к стене, затаилась. Он долго плескался в ванной, потом тихонечко, боясь разбудить её, лёг рядом. И мгновенно заснул.

Утром Ирина знала, что сделает. Ночь хоть и ко­роткая, потому что летняя, а идёт в ней, видимо, час за два, если успела Ирина несколько раз проиграть плас­тинку их неповторимого свадебного путешествия. И вот ведь удивительно: у неё не было слёз. Сухими, воспалёнными глазами смотрела она в чёрный пото­лок, пока смутно не прорисовалось в нём едва замет­ное пятно абажура. Потом пятно стало рельефным, потом во всей своей красе предстал красавец - абажур их роскошного семейного люкса, зелёный, бархатис­тый, не утомляющий взора.

Ирина встала, боясь, что Олег проснётся раньше, и она не выдержит. Ушла на море, но и тут сжималось от страха сердце: вдруг встретит Татьяну. Обошлось. Олег стоял на балконе и беспокойно всматривался в садовую аллею.

- Куда ты пропала? К завтраку опоздаем!

- Иди, я догоню тебя! - хотела сказать весело, а по­лучилось вызывающе громко, почти визгливо.

Да, она знала, что сделает. Она наденет своё ве­чернее платье. Плевать, что утро, что она будет вы­глядеть в нём нелепо. Нелепее, чем выглядела она рядом с мужем, который в соседнем купе разместил свою любовницу, ей уже не выглядеть. Она уйдёт красиво и избавит его от ожидания подходящего мо­мента. Со своей серебряной свадьбы она проводит его к свадьбе новой, жизнь раскручивается стреми­тельно: «Олег, лови момент!» Она ненавидела его, она хотела его растоптать, разметать по клочкам, но она знала, что сделает.

Завтрак был в разгаре, когда Ирина вошла в ресто­ран в своём чёрном, на бретельках, платье. Глянула в попавшееся на пути зеркало. Маска. Маска вместо лица. Некрасивая, неживая. «Старая, какая я ста­рая...» Она сама испугалась себя. Села. Олег напрягся, увидев её в «козырном» наряде:

- Ты что, обалдела?

- Гулять так гулять. Закажи мне коньяк. Если мож­но, такой, какой мы пили в поезде, помнишь?

Официант принёс коньяк. Она налила себе в боль­шой бокал для сока, пригубила.

- Я хочу сказать тост.

Олег почувствовал недоброе:

- Прекрати истерику.

Она встала и через весь зал, с бокалом, направилась к столику Тани. Та сидела спиной к ней, намазывала масло на кусок хлеба, мирно беседуя с соседкой.

- Ты пила коньяк за наше семейное счастье, - гром­ко сказала Ирина. Таня вздрогнула, повернула к ней бледное лицо. — Теперь я хочу выпить за твоё счастье, - она хотела продолжить заготовленную ночью фразу, красивую, витиеватую, но комок нена­висти перекрыл гортань, она зашипела, она испуга­лась своего голоса:

- Подавись, - и выплеснула коньяк в лицо сопер­нице.

Что было потом - не знает. Убежала, с трудом удерживаясь на высоких каблуках. Побросала вещи в чемодан, выбежала на улицу. Только в самолёте пришла в себя, выпила предложенный стюардессой кофе.

Вскоре после этого и позвонила:

- Я опозорю его на весь белый свет...

Жажда мести давала силы. Она взяла на себя орга­низацию развода, она позвонила шефу Олега и откры­ла ему глаза на «положительного» подчиненного. Она выложила сыну в подробностях всю историю их ко­роткого отпуска и заявила: «У тебя больше нет отца, он умер и для тебя, и для меня». Сын обнял её, а она всё никак не могла заплакать. Прошло месяца два, Ирина устала от мести, ей захотелось сочувствия, и она стала искать его среди близких. Да разве нашла? Судить-то мы мастера. «Эх, не надо было тебе ломать дров, ушла бы потихонечку». «Эх, не надо тебе было посвящать в ваши дела сына». Эх и эх, сколько всяких «эх» на её измотанную, сломавшуюся в ненависти ду­шу. Однажды ей очень захотелось позвонить Олегу и попросить его о встрече. Нет-нет, она ни на что не претендовала, но пусть он расскажет ей, как он умуд­рился поселить в своём сердце двух женщин, как смог так искусно скрывать от неё свои чувства к Тане. Ведь она ни разу не почувствовала тревоги. Только тогда, когда проснулась среди ночи и пошла искать его. Не позвонила. Да и знала: никогда не позвонит. А ещё ей было... стыдно вспоминать тот свой «маскарад» в рес­торане, она пряталась от воспоминаний, но они насти­гали её и мучили. Тогда-то она позвонила мне второй раз и попросила о встрече. Я вспомнила её нервный, взвинченный голос, упрёки.

- Приходите.

Мы просидели с ней два часа на кожаном диване в коридоре. Она говорила сначала торопливо, но по­том успокоилась. Я слушала и удивлялась тому, что давно заметила. Нам легче говорить с чужими. Чужие не знают нас хорошо, нам можно причёсывать свои поступки, оправдывать себя. Вот и Ирина. Она прожи­ла с Олегом много лет, а не разобралась. Да, говорила она, он оказался скрытным, хитрым. Какая подлость... Но она сильная, она перенесёт. И вдруг вздохнула, посмотрела на меня печальными искренними глазами:

- Может, мне в церковь сходить? Говорят, помога­ет...

А через три дня опять позвонила:

- Ходила. С батюшкой говорила. А он мне: «Прос­ти его!» Я должна простить Олега, как вам это нравит­ся! Он предал меня, он всадил мне нож в самое сердце, и я же должна его простить! Ничего не понимаю... Разве можно простить измену?

- Простить можно всё. Только вот не все это мо­гут...

Она не звонила очень долго. А я вспоминала её час­то, жалела, что не взяла номер телефона, и как же об­радовалась, когда услышала:

- Это Ирина. Помните, та самая, история с отпус­ком в Сочи? Можно приду? Потерпите меня ещё не­много...

Опять мы сидим на редакционном кожаном диване и опять никуда не спешим. Разве можно спешить, если сидящий перед тобой человек говорит очень важные выстраданные слова:

- Я опять пришла к батюшке за утешением. А он своё, утешать не буду, а вот настроить душу на про­щение помогу. А я опять ему: «Не прощу, не смогу простить». А он своё: «Трудись - и сможешь, а без труда разве можно добиться в жизни чего-нибудь путного?» Как на работу ходила в храм. Сын завол­новался: «Мать, как бы тебе не перемолиться». А по­том вдруг говорит: «Смотрю на тебя и не узнаю, ты или не ты. Какая-то светлая, ты, мать, стала». А я са­ма чувствую, внутри посветлело. Икона есть - «Уто­ли моя печали». Я перед ней встану, молиться не умею, так стою. А оно - отпускает... А ещё «Умягче­ние злых сердец» купила, небольшую, на картонке, какая разница. Прошу умягчить моё сердце, уж очень ожесточилось оно после той истории. А потом как завеса открылась: столько увидела в своей душе, Олегу со мной не сахар жилось, не от хорошей жиз­ни на молодую засмотрелся. Я решила, будь что бу­дет. Позвонила. Таня взяла трубку. Я говорю, это Ирина, ты меня прости за всё. И Олегу передай, что прошу у него прощения. Так легко стало! Какое это удивительное чувство - чистая совесть. Нам бы эти праздники каждый день праздновать, а мы из них со­бытие делаем. Вроде как подвиг — человека простить. А это наша обязанность перед Богом.

Я много думала об этой чужой мне семье. Говорят, от добра добра не ищут. Только, случается, опроверга­ет жизнь народную мудрость. Бывает, как раз от доб­ра-то и уходят. К недобру. К неустроенности. К чему-то новенькому, от привычного и надоевшего. Только и новенькое приедается быстро и тоже становится при­вычным. И тогда уже, случается часто, опять возвра­щаются к добру. Побитые, устыжённые, вкусившие радостей сладкого чужого пирога, который всегда поперву слаще, чем собственный. Как оно повернётся у Ирины и Олега? Не сбросить со счетов прожитых вместе лет, может, одумается, может быть, закрыв от стыда лицо, придёт к ней однажды и скажет: «Прос­ти». А может, именно судьбу свою нашёл на старости лет, и такое бывает, и такое случается. Очень хотелось хеппи-энда и очень хотелось утешения для Ирины, награды за её желание простить, за её усилия пересту­пить через собственную гордыню. А она недавно взяла и пришла. С букетиком ландышей:

- Это не от старушки у метро, а с дачи. Ландышей этим летом... Сын закончил институт и подумывает жениться. Девочка хорошая, скромная, чего ещё ему искать.

В отпуск она хочет съездить на Валаам, там, гово­рят, очень благодатно.

Об Олеге ни слова. Пришлось спросить.

- И не знаю, что сказать. Вот уже второй месяц жи­вёт у нас на даче. Картошку посадил, клумбу сделал. Видимо, не сложилось у него с Татьяной, а может, поссорились, отсиживается. Я приезжаю, он в лес уходит или в комнате закрывается. Неловко ему со мной встречаться. Захочет поговорить, я с радостью, а сама неволить не буду.

 

 

МАРИН ПО ИМЕНИ МАРИЯ

Сейчас, пожалуй самый примерный отличник за­думается - Вифиния, Вифиния, знакомое что-то, а вот где это, где? Не припомнить отличнику. По­тому что раскрашенные его уверенной рукой контур­ные карты «не заострили должного внимания» на не­большом кусочке земного шара. И учебник географии, читаный-перечитанный и назубок отличником усвоен­ный, тоже как-то о Вифинии умолчал. Там не было всемирных катаклизмов, не было событий, потрясших историю и запёчатлённых на её скрижалях. Но там жили люди. Во все века от сотворения мира. И судьбы тех людей были порой удивительны...

Теперь это Турция. Турки завоевали Вифинию в четырнадцатом веке, а тогда, в четвёртом, когда происходили события, о которых я хочу рассказать, Вифиния была провинцией на северо-западе Малой Азии. Простые, с сердцами благочестивыми и от­крытыми, люди трудились на виноградниках, выра­щивали хлеб, молились и детей своих воспитывали такими же - любящими труд и почитающими молит­ву. Вот и человек по имени Евгений. Хотя и богатым был, владел имением и землёй, а дочь Марию воспи­тал в кротости. Одного жаждал несказанно: подрас­тёт дочь, станет хозяйкой имения, отец передаст ей всё нажитое, а сам уйдёт спасать душу в ближайший монастырь. Но человек предполагает, а Бог распола­гает. Выросла Мария и очень внимательно вслуша­лась в слова отца:

- Ты уже взрослая. Если с умом поведёшь хозяй­ство, в бедности не пребудешь. Как жить, знаешь - честно, с милосердием к бедным, в труде, не в празд­ности. А свои года хотел бы я закончить в образе иноческом. Знаешь, дочка, давно я этого хотел.

Мария, опустив голову, стояла перед отцом. Она изо всех сил прятала слёзы, а они текли и текли по её щекам. Ей было страшно жить одной в большом доме. Но как ослушаться отца? В те далёкие времена строгие правила не оставляли детям такой возможности. Всю ночь проплакала Мария. Да и отец на другой полови­не дома не загасил до утра огня. А утром он услышал слова, повергшие его душу в смятение и восторг од­новременно:

- Я пойду с тобой в монастырь, отец. Да, знаю, мо­настырь мужской. Да, знаю, девице нельзя пересту­пать его порога. Но ведь если остричь волосы и надеть мужское платье...

Смятение... Это невозможно - жить девушке в мужском монастыре, каждую минуту скрываясь и боясь разоблачения. А если это возможно, а если это вдруг возможно? Если разлука с дочерью не обяза­тельна?!

- Я никогда не слышал ничего похожего, - сказал отец.

- А может, и после меня никто ничего похожего не услышит. Мы будем жить вместе, отец, будем вместе спасать наши души, и тайну нашу никто никогда не разгадает.

Не загасил отец огня и на следующую ночь. А ут­ром, обняв и перекрестив дочь, сказал:

- Собирайся!

Они раздали нищим всё, что имели. Делали это без сожаления, от расспросов уклонялись. Потихонечку людская молва отступилась от них. Последнее, что сделал отец перед дорогой - остриг дочери её пре­красные волосы.

Глубокой ночью они вышли за городские ворота. Пожилой, рослый мужчина и худенькая, стройная девушка, нет, худенький, стройный юноша в ладно си­дящем на нём костюме. Они отправились в путь, и только Господь знал, какой тот путь долгий, как щед­ро вымощен он печалями и скорбями.

Монастырская братия распахнула им свои ворота. Любовь к Богу во все времена соединялась с любовью к людям.

- Я раб Божий Евгений. А это сын мой по имени Марин. Мы ушли из мира, примите нас.

Монахи приняли. Оглядели мальчонку: ни усов, ни бороды, вырастут, какие его годы.

Но вот уже три года прошло, а усов нет как нет. «Не растут», - разводил руками Марин и виновато улыбался. Да и голосок у него тоненький, совсем не мужской. Евнух - решила братия. Евнух и есть.

А евнух очень быстро освоил монастырский устав. Жил смиренно, был в полном послушании у игумена обители. Вызывался на самые трудные работы, прово­дил долгие часы в молитве. И очень радовал отца сво­его, Евгения.

Но вот умер Евгений. Жизнь отсчитала положен­ные ему дни, и он, как хотел, принял смерть в ино­ческом чине. Марин очень скорбел об отце. А схоро­нив его, принял на себя ещё более трудные подвиги. Постился строго: ел через день, да и то понемногу, лишь для поддержания сил. Спал по три-четыре ча­са в сутки, остальное время посвящал молитве. И ещё одну добродетель, очень редкую, заметили монахи в своём брате. Он мог изгонять из человека нечистых духов, лечил бесноватых. К нему потяну­лись люди отовсюду. Беснование - тяжёлая бо­лезнь, страшная беда, глубокая скорбь. Только за особые подвиги наделяется человек способностями изгонять бесов. Сила страшная, изворотливая, лу­кавая. Не оставила она Марина без своего «внима­ния», нашла лазейку...

За несколько километров от обители были монас­тырские огороды. По очереди, по несколько человек, монахи ходили туда трудиться. Сеять, пахать, полоть, поливать. Дорога на огороды была неблизкой, мона­хи, отправляясь с рассветом, к вечеру добирались до гостиницы, чтобы переночевать там, а утром снова в путь.

- Пойдёшь и ты, Марин, - сказал игумен. - Твоя очередь полоть огороды. С утра и выходи.

Пошёл Марин. По традиции остановился в гости­нице. Гостиничный - человек сердечный. Привык к своим постояльцам-монахам, ему нравилось их бла­гочестие, их немногословность, чёткость в расчётах. Встретил он и Марина, как всегда, радушно. И вот ведь банальная раскрутка сюжета. Была у гостинич­ного дочь... Дочь и дочь, какая корысть от неё Марину, который сам недавно был любимой дочерью, а теперь вот осиротел. Но своим путём шёл мимо гостиницы воин. Красавец, с налитыми мускулами, серыми глаза­ми и смоляными кудрями. А ещё с речами, слаще кото­рых дочь гостиничного никогда ничего не слышала. И вот, как водится в банальных историях, закружи­лась от речей голова простодушной девушки и по уго­вору не накинула она на ночь крючок на дверь своей спальни... Встал Марин с рассветом и по прохладе дви­нулся на огороды. А когда на обратном пути зашёл в гостиницу, гостиничный, как лютый зверь, вцепился Марину в платье:

- Ты обесчестил мою дочь, - кричал он диким голо­сом, - ты соблазнил её, мерзавец! Я-то считал, что мо­нахи добропорядочны, ничего не жалел для вас, а вы, а вы... - он задыхался от гнева.

Потом метнулся в верхнюю комнату, притащил от­туда дочь, зарёванную, со спутанными волосами.

- Кто соблазнил тебя, скажи, кто?

- Он, - спокойно сказала девушка и посмотрела на Марина насмешливыми глазами.

Что он мог сказать ей? Что мог сказать, стоя перед опозоренным отцом и обесчещенной девушкой? Рас­крыть свою тайну, которую никто никогда не должен узнать? Он знал, что для монаха превыше всех добро­детелей смирение. Он смирился.

- Прости, отец, меня, грешного, - пал на колени пе­ред старым гостиничным Марин.

- Простить? - старик сжал кулаки и глаза его нали­лись гневом. - Никогда! Моя единственная дочь! Не­годяй! Для вас, монахов, навсегда закрыты двери моей гостиницы. Пошёл вон!

Марин вышел в безлюдную ночь. Он шёл по залитой лунным светом дороге к своей обители и горько пла­кал. Он знал - никто сейчас не увидит его слёз, а у во­рот обители они просохнут. А ещё он знал - ему посы­лается великое испытание, и надо оказаться его достойным.

Да, история эта только начиналась. Утром гостинич­ный кричал, стучал кулаками уже в обители. Он расска­зал о «негодяе и развратнике» Марине, братия крести­лась и качала головами. К вечеру разгневанный игумен выгнал Марина из монастыря. Тот вышел. Постоял за воротами, прошёл несколько метров и сел на придо­рожном камне под монастырскими стенами. Отныне ка­мень этот станет его жильём надолго. Под дождём, под палящим солнцем сидел он у ворот обители.

- Что ты сидишь здесь? - спрашивал его тот или иной паломник.

- Я согрешил и наказан, - смиренно отвечал Марин. Одежда его почти истлела, он стал грязен и худ. Как и следовало ожидать, дочь гостиничного зача­ла ребёнка.

Когда малыш родился, не умягчилось сердце не­счастного деда. Схватил он младенца и побежал к во­ротам обители. Бросил его перед Марином.

- Забери себе! - крикнул злобно.

Марин забрал. У пастухов, пасших неподалёку ста­до, он выпросил молока и кормил им мальчика. Ему приносили старую одежду, и он укрывал ею ребёнка. Братья просили игумена о прощении Марина, но слишком уязвлен был игумен, не мог простить позора, павшего на его примерную обитель. Однажды, когда разразился особенно сильный ливень и Марин, обхва­тив руками мальчика, прятал его от дождя, братья пошли к игумену с ультиматумом:

- Если ты не простишь Марина и не вернёшь его в монастырь, мы все уйдём отсюда. Ты учишь нас про­щать согрешения друг другу, а сам вот уже три года не можешь простить согрешившего и покаявшегося инока.

Игумен внял голосу разума. Марин вновь вошёл в ворота обители. Но не один. Он держал за руку мальчика, который смотрел на него преданными гла­зами и звал «папа». За самую тяжёлую работу взялся Марин. Таскал воду, скоблил полы и по-прежнему много и усердно молился. А рядом с ним хвостиком ходил мальчик. Марин и его научил молиться, терпеть скорби, работать не покладая рук. Братья всей душой полюбили его...

Дни тянулись за днями, пока не пришёл и этот - последний в жизни Марина. Он умер тихо у себя в келье, братия только через три дня заметила, что нет его в церкви и на послушании. Пошли в келью. Марин лежал бездыханный, а рядом тихо плакал ребёнок. Начали готовить тело к погребению. Стали обмывать и - ужаснулись. Перед ними лежала женщина...

Побежали к игумену:

- Умер брат наш Марин.

- Царствие ему Небесное, - перекрестился игумен.

- Дело такое, отче, - замялись монахи. - Марин-то наш не Марин, а ... женщина.

Долго не мог игумен вымолвить слово. А потом пал на колени, прося у Господа прощения за великое оско­рбление человека. Прибежал и гостиничный. Стал рвать на себе одежду, плакать и каяться. На другой день при­вёл дочь. А дочь его уже несколько лет бесновалась. Не прошла для неё даром клевета на честного человека. Грех изуродовал её красоту, грех превратил её в жал­кую немощную старуху. А когда подошла она к телу почившей, слёзы покаяния вырвались из её больной, настрадавшейся души. Рассказала она всё, что было. Узнали правду монахи, игумен и старый гостиничный. А маленький мальчик смотрел на всех своими чистыми глазами и ничего не понимал. Но когда мать хотела забрать его, он отдёрнул руку. С тех пор он остался в обители, вырос, принял постриг и ещё долго жил сре­ди братии, удивляя её своим благочестием и смирением.

Вот такая, почти невероятная история. В ней каж­дое слово - правда, хотя нам, живущим в сем лукавом и лицемерном веке, трудно поверить в рассказанное. Уж больно всё просто, банально, а вместе с тем зага­дочно и удивительно. Но за свои подвиги преподобная Мария, звавшаяся при жизни Марином, была причис­лена к лику святых. Жития святых, составленные Ди­митрием Ростовским, содержат описание её жизни с детства до блаженной кончины.

IV век сокрыт от нас плотным слоем событий, имён, знамений, войн, интриг веков последующих. Жизнь преподобной Марии лишь маленькая весточка, про­рвавшаяся оттуда, из «прекрасного далека» в нашу бурлящую страстями жизнь. Она напомнила нам, что люди, жившие так давно до нас, были по сути дела та­кими же, как мы. Они и клеветали, и гневались, были жестокосердны и распутны. Но они были и чисты, и жертвенны, и смиренны. Они были прекрасны. Свиде­тельства тому их поступки, сделавшие их святыми. А святость, она не знает границ ни времени, ни прост­ранства. Она - удел избранных. В церковном календа­ре есть дни памяти преподобной Марии, «подвизав­шейся в мужеском образе под именем Марина, и отца ея преподобного Евгения». Есть и молитвы этим угод­никам Божьим. А если так, то стоит ли скорбеть из-за того, что даже самый примерный отличник не скажет, где она, эта маленькая провинция Вифиния, давшая миру маленькую, но прекрасную жизнь, эхо от кото­рой разнеслось на долгие и томительные века?

 

 

СИМЕОНОМ ЕГО ЗОВИТЕ

В далёком селе Утёвка Самарской губернии жил в конце прошлого века удивительный подвиж­ник Григорий Журавлёв, уродец, родившийся без рук, без ног и зубами писавший чудные иконы. Я рассказывала вам о его таланте и силе духа в одном из материалов. Как хотелось побыстрее увидеть его иконы в Утёвском храме, но храм был закрыт. Мне по­казали дом батюшки, отца Анатолия, пошла к нему за ключами. Но батюшки дома не оказалось.

- Придёт скоро, подождите, отпевать уехал в со­седнюю деревню, - объяснила матушка.

Стоит на крылечке и объясняет. Вдруг кто-то не­вежливо отодвинул меня плечом и перед матушкой выросла мужская фигура.

- Привёз вам, матушка, маслице от святого Симео­на Верхотурского, вот иконочка, к мощам приложен­ная, а вот несколько картошин с той святой уральской земли. Посадите, будет вам картошечка от самого праведного Симеона.

Услышав слово «Верхотурье», я обрадовалась. Несколько месяцев назад иеромонах Филипп из Троице-Сергиевой Лавры по благословению Святейшего Патриарха был направлен туда наместником Свято-Николаевского монастыря, где покоятся мощи пра­ведного Симеона Верхотурского.

- Вы из Верхотурья? - спросила мужчину.

- Нет, я здесь живу, в Утёвке, при храме, а туда ез­дил помолиться.

- А отца Филиппа видеть не пришлось?

- Как же, как же, видел, даже исповедовался у него. Вот она мне, нечаянная радость. Расспрашивала я

об отце Филиппе уже в небольшой, тёплой сторожке. Мой новый знакомый, раб Божий Владимир, заварил горячего чайку, вот и беседуем не торопясь.

- Я ведь в Верхотурье давно собирался. Там раньше колония была для несовершеннолетних. Сидел я в ней, срок отбывал. А к Господу пришёл, душа не на месте, узнал, что там монастырь возродился. Просит душа поехать туда, и там, именно там покаяться в многогрешии своём. Вот и выбрался. Остаться хотел при монас­тыре, но отец Филипп пока не благословил, не время, рано.

Приехал батюшка. Открыл храм. Стал показывать иконы, фрески, писанные Григорием Журавлёвым зу­бами. Вот справа едва заметный, почти стёртый време­нем лик. Святой...

- Симеон Верхотурский, - объясняет батюшка. - Великий угодник Божий, на Урале подвизался.

Всматриваюсь в едва заметные контуры, делаю по­клон. Благослови, праведный угодник, приехать в на­моленные тобой края. Вот так и получилось, что Самарская земля помогла узнать о святом далёкого Урала. Чудны дела Твои, Господи!

...Хроника далёких богоборческих лет. Бодрым ша­гом, чётким строем идут колонисты по территории бывшего монастыря. Улыбаются. Видно, дано было им строгое указание - улыбаться. Кино всё-таки, исто­рия. Всматриваюсь в лица, вдруг увижу того самого Владимира из Утёвки, да разве узнаешь, столько лет прошло. За колонистами обшарпанные высокие сво­ды, вывеска «Здание аварийное, опасно». Это Крестовоздвиженский собор. Я смотрю хронику в маленькой келье, благословлённой наместником монастыря игу­меном Филиппом мне под временное жильё. А в окно, чуть только штору отодвинуть - собор! Тот самый, Крестовоздвиженский, огромный, третий по величине в России. «Здание аварийное». Вчера заходила в него, гулкая тишина, запах свежей краски. Недавно посетил обитель Святейший Патриарх. Патриаршая служба проходила именно здесь. Вот она, история. Кем пи­шется она? Кем вершится? Мощи праведного Симеона Верхотурского в другом, Преображенском храме, справа от царских врат. Три невысоких ступеньки к скромной раке. Делаю три земных поклона и припа­даю к мощам, испрашивая благословения у святого Симеона на завтрашнее путешествие к местам его мо­литвенных подвигов. Благочинный монастыря иеро­монах Митрофан сказал:

- Завтра утром отправимся...

Село Меркушино. Нам надо туда. Пятьдесят с лиш­ним километров от Верхотурья.

Мало что известно нам о родине Симеона, о его ро­дителях и откуда пришёл он в эти северные земли. Говорят, принадлежали его родители к почётному сословию дворян, были благочестивы, усердны в вос­питании сына. Неизвестен даже год рождения свято­го, взята дата приблизительная - около 1607 года. Но богатство, звания, почести - это ли достоинства для богобоязненного сердца? Уходит Симеон подальше от мирских треволнений, подальше, подальше, в Сибир­скую страну, сплошь заселённую полудикими инород­цами, к холмам, покрытым вечнозелёным кедром, ска­листым горам и холодным рекам. В селе Меркушино был храм святого архистратига Михаила, здесь-то и стал подвизаться праведный Симеон в посте и молит­ве. Но жилья своего у него не было, ходил из дома в дом, не иждивенцем, нет - портняжничал. Высоко­роден был, а не брезговал крестьянскими хатами и простым портновским ремеслом. «Шубы с нашивка­ми» - его основной «ассортимент». Кров и простая пища - плата. А если уж кто «зело» довольный ладно скроенной шубейкой хотел отблагодарить святого сверх меры, праведный сие не позволял: уходил поти­хоньку из дома и селился в новом месте. А ещё ловил рыбу. Верстах в десяти от Меркушино, подальше от людских глаз, под развесистой елью удил рыбку свя­той Симеон, но не богатого улова себе вымаливал, а ровно столько, сколько хватит пропитаться.

Крест на холодном ветру. Берег Туры, безлюдный, неприветный.

- Выходим.

Отец Митрофан ведёт меня почти к самой воде. Большой камень, гладкий от колючих ветров, виден издалека. Встаём на него, смотрим на серебряный реч­ной глянец.

- Вот здесь, с этого самого камня, праведный Симе­он ловил рыбу... С этого самого камня...

До Меркушино уже недалеко. Мы-то едем, а пра­ведный Симеон ходил по этой земле пешком. Пропо­ведовал слово Божие. Тихо, просто, задушевно. Язычники местные слушали его с вниманием, вразум­лялись, тянулись к истине Христовой. Но небольши­ми годами отмечена была жизнь праведника. Скон­чался Симеон около тридцати пяти лет от роду. Похоронили его меркушинцы у церкви.

Выходим...

Новенькая церковь. Подворье Ново-Тихвинского женского монастыря. В храме безлюдно, служба уже закончилась. Теперь, так уж определено Божиим промыслом, могила праведного Симеона в самом храме, под иконостасом, почти под алтарём. Как случилось так? Прошло пятьдесят лет, как почил меркушинский праведник. Память о нём начала изглаживаться. И вот происходит великое, неслы­ханное доселе чудо. Гроб со святым Симеоном стал... выходить из земли, подниматься, вот уже и показался он поверх могилы. Сквозь щели гробовой крышки увидели местные жители нетленные останки святого. Кто он? Как имя праведника, никто не знал. Но исцелений было так много, что никто не сомне­вался в святости обретённых мощей. Но чьи же всё-таки это мощи? В 1695 году отправился в Верхотурье Тобольский митрополит Игнатий. Путь его лежал через Меркушино. Рассказали митрополиту о чуд­ных исцелениях от нетленных мощей неизвестного праведника. Митрополит благословил разыскать старого жителя села. Привели согбенного старца.

- Родом святой из российского отечества, породы дворянской, странствовал в Верхотурском уезде. А вот имени его не упомню...

Собрал митрополит Игнатий на молитву право­славный люд. Давайте усердно молить Господа, дабы открыл имя новоявленного праведника. А по дороге в Верхотурье, отъехав семь вёрст от Меркушино, услышал явный голос:

- Симеоном зовут его! Симеоном зови его!

Вскоре митрополит получил радостное известие от меркушинского священника Иоанна. Тот увидел сон, в котором он стоял в церкви над гробом и недоумевал, как поминать праведника. И услышал голос: «Поми­найте его Симеоном!» Так, чудным образом, было открыто имя святого. Мощи освидетельствовали, а чу­деса и исцеления продолжались.

Три ступеньки вниз, под иконостас. Стоим у моги­лы праведного Симеона. Монахиня подворья сдвигает тяжёлую крышку, заглядываю в глубину могильной темноты. Зеркальная, застывшая гладь. Что это?

- Вода. Вот уже несколько веков из могилы Симео­на Верхотурского сочится вода. Иногда её больше, иногда меньше. Сейчас совсем немного, видите? Во­дичка святая, целебная, несколько лет находясь в со­суде, она не подвергается порче. Много страждущих сюда приезжают, молятся, и даётся им по вере.

В сентябре 1704 года святые мощи праведного Симеона прибыли в Верхотурье, в Николаевский мужской монастырь. Со всех краёв Урала, Сибири потянулись к ним страждущие. Мне удалось погово­рить с одной старой жительницей Верхотурья, дом её родителей стоял на столбовой дороге. Девочкой была, а помнит, как шли в сторону монастыря боль­ные - хромые, слепые, убогие. Дорога скорби, печа­ли, горьких слёз. А обратно? А обратно шли исце­лённые! Славили Господа, Его угодника Симеона, громко пели, охотно рассказывали о дарованных им чудесах. Только пришло время, опустела дорога, поросла быльём, а мощи святого праведника отпра­вились в горькое скитание по взбудораженной Рос­сии.

Вечером, вернувшись из Меркушино, я вновь зашла в Преображенский храм. К мощам. После нашей по­ездки по местам его жития и духовных подвигов он стал мне ближе и роднее. Водичка святая с его могил­ки припасена, тропарь ему почти наизусть выучен: «Мирского мятежа бегая, все желание обратил еси к Богу...» Теперь с особым упованием на силу его мо­литвы припадаю к святой раке.

У раки инок Далмат.

- Батюшка, когда же наконец? И он говорит мне:

- Сегодня.

Это мы — о встрече. С утра до вечера отец Далмат на ногах. А поговорить так необходимо.

- Вы уж обязательно побеседуйте с отцом Далматом, - благословил наместник. - Он у нас на особом послушании у праведного Симеона.

Долгожданная беседа. Мерцают огоньки свечей, кротким вздохом вторят им лампадки. Совсем рядом, только руку протяни - рака с мощами. Никого в хра­ме, закончилась служба, завершился день.

- Святые мощи в Нижний Тагил увезли. Подальше с глаз, в музей, в запасники. Мне тогда лет семь было. Ремонт в музее затеяли, мощи вынесли под лестницу да и забыли, видно. А праведный Симеон стал многим в Тагиле являться, звать к себе. Молва-то быстро раз­неслась. Пошли верующие в музей. Билет купят и пря­миком к праведному Симеону. Стоят, молятся про се­бя, а момент выберут и приложатся. И мы с матерью пошли. Я с детства о монастыре думал, но скрывал от всех, насмешек боялся. А мать к мощам подвела и шеп­чет: «Проси, чего хочешь». Я и взмолился: «Правед­ный Симеоне, помоги мне монахом стать». Мать спра­шивает: «Попросил? » Да разве скажу, это была наша с Симеоном Верхотурским тайна. Мать тогда решила попросить смотрительницу, чтоб мощи открыла. За три рубля. Открой, говорит, что тебе стоит, заплачу, не бесплатно. А смотрительница атеистка ярая, какие ещё мощи, что за мощи, шумит, волнуется, мать и сама не рада. Убежали мы. На другой день отправились на разведку, а гардеробщица нам шепнула: «Нет мощей, увезли их в Свердловск». Вот ведь как быстро «под арест» взяли Симеона праведного.

Но мысль о монастыре не покидала мальчика Ва­сю. Едва подрос, повезла его мать в Свердловск, хо­тела определить где-нибудь при храме, тяжело ей было одной с двумя детьми. Определила. И именно при том храме, сама того не ведая, где хранились мощи праведного Симеона. Опять стал молиться Василий: «Помоги мне, святой угодник, попасть в монастырь». Четыре года жил при мощах, при хра­ме. Бывало, придёт ночью в храм, встанет на колени перед ракой и молится... Восемь лет назад мощи праведного Симеона отправляются к месту своей первой «прописки» - в Свято-Николаевский монас­тырь. Василий провожает их со слезами. Ему пред­лагают ехать следом за мощами, но он остаётся в Свердловске рядом с тяжело больной матерью. До срока. До особого Божьего промысла.

- Тяжело было, наверное, провожать праведного Симеона?

- Да, нелегко. Но ведь чудо случилось, когда раку с мощами выносил. Рака-то встала и минут пять стоя­ла в воздухе. Ни с места. Прощался Симеон правед­ный с храмом.

- Как вы почувствовали это?

- А как не почувствовать? Поднимаем их, а они ни с места. Я уже и с силой дёргаю, никак. Один священ­ник понял, что произошло. «Что, Василий, - спраши­вает, - встали мощи?» А у меня ком в горле. Стали чи­тать акафист, и только после этого мощи «пошли ».

Через 63 года после изъятия они вновь возврати­лись в Верхотурье. Но не было рядом с ними верного послушника Василия, пока не было. Пути Господни водили его в Дивеево, в Москву, наконец, приехал он помолиться в Верхотурье. И остался. Здесь, у раки, принял постриг с именем Далмат.

Уже пятый год инок Далмат стоит у раки. Тысячи людей проходят перед ним, и он, как никто другой, ви­дит силу молитв перед мощами и чудеса исцелений. Сам он был исцелён праведным Симеоном дважды. За­метили, что особенно помогает праведный больным глазами, а ещё при немощи рук и ног.

Святого Симеона Верхотурского хорошо знают на Урале и в Сибири. Едут в Свято-Николаевский монас­тырь паломники из Челябинской области, из Екате­ринбурга, Нижнего Тагила, Тобольска. Но Россия большая, а святыня эта не только уральская, а обще­российская. В монастыре готовы встретить паломни­ков из самых разных уголков, дать кров, пищу, встре­тить у мощей Симеона Верхотурского с братским расположением и христианской любовью. После того, как монастырь посетил Патриарх, количество палом­ников резко увеличилось, о Верхотурье узнало много православных.

Запомните, Симеон имя ему, Симеоном его зовите...

 

 

ТРИ КРАСНЫХ РОЗЫ В ТОНКОМ ХРУСТАЛЕ

Давно уже, года три назад, не меньше, я увиде­ла эту женщину впервые, выхватила взглядом из группы прихожан ближайшего к моему до­му храма. Она выделялась среди них: высокая, с пря­мой спиной, в строгом чёрном платье. Напоминала то ли дрессировщицу, то ли оперную певицу. Жен­щина стояла, как натянутая струна, устремив взор к алтарю. Старушки поблизости тоже стали на неё посматривать.

Я не сразу заметила в руках у женщины большой пластиковый пакет в чёрно-золотую полоску. Пакет был, видимо, тяжёлый, и женщина поставила его у ног.

К концу службы она стала тихонько, стараясь не шуршать бумагой, вытаскивать из пакета какой-то предмет. Заметив мой взгляд, попросила:

- Помогите, пожалуйста. Никак не справлюсь.

Она сказала это, будто извиняясь, сердечно, прос­то. Мы стали вместе разворачивать бумагу. В ней ока­залась ваза. Да, да, большая, тонкого хрусталя ваза, вся какая-то воздушная, искрящаяся.

- Я хочу подарить её храму, - шепнула она. - Но не официально, а незаметно. Посоветуйте, как...

- Поставьте, и всё, куда вам хочется. Кому какое дело.

- Я тогда к этой иконе поставлю, «Споручница грешных». Я её давно искала, мне подсказали, что есть она в этом храме.

- Жаль, цветов нет, - вздохнула я, - без цветов у иконы...

- Я принесу, я куплю. Хотела сразу, да тяжёлая сумка, неудобно. А вы, может, пока водички нальёте?

Конечно, я сходила за водой. Налила в вазу два больших ковшика. А тут и она вернулась с тремя пре­красными розами на высоких крепких ножках. Розы были красные. Женщина бережно поставила их в во­ду, чуть-чуть отступила, посмотрела, будто оценивая работу, и только потом подняла глаза к иконе, пере­крестилась.

- Вот так, хорошо, - сказала тихо. Вышли из храма вместе.

- Вам в какую сторону? - спросила она.

- Недалеко, за рощу.

- Жаль, мне в другую.

- Я могу проводить вас. Как раз сегодня никуда не спешу.

- Проводите. И, правда, грех домой торопиться, та­кой чудесный, такой несуетный вечер.

Несуетный вечер. Мне очень понравились её слова. Их мало, несуетных вечеров, в нашей жизни. Как пра­вило, вечера оказываются без вины виноватыми в на­ших абы как прожитых днях. Мы накапливаем к вечеру безалаберность своих и чужих поступков, огрехи дня, усталость, раздражительность, неоплаченные ближни­ми счета и превращаем вечера в судорожное латание дыр, в торопливую подготовку к марафону дня гряду­щего. Но бывают, бывают особые вечера. Они запоми­наются, потому что их немного. Они как особой раскраски камушки в ожерелье. Куда-то уходит многозаботливость, остро обнажается смысл нашей малень­кой жизни, которую мы живём взахлёб, торопим и под­гоняем. Время величественно опускается над нами и дарит нам великодушно мудрость. Ненадолго, всего-то на один вечер, но как он хорош именно этим!

Тот вечер таким и был. Я не спешила, душа мгновен­но настроилась на редкую, высокую ноту, на мелодию чужой жизни. Обычно так: до себя бы. Сегодня: как интересны, как удивительны люди. Мне показалось, что и женщина переживала нечто подобное. Не торо­пилась и пила по глотку эту неспешность, радовалась каждому медленному шагу по притихшей к вечеру не­большой роще у старой церкви.

- Меня зовут Анфиса. Бабушка настояла, чтобы родители назвали меня именно так в память о её сест­ре, уехавшей из России в Аргентину. Всю жизнь рва­лась обратно - не пускали, так и умерла на чужбине.

- Анфиса — это ведь с греческого «цветущая». Ба­бушка будто знала, что Господь наградит вас красотой.

Анфиса улыбнулась. Так улыбаются люди, привык­шие слышать в свой адрес похвалу. Жизнь её мужа, наверное, спокойной не назовёшь. Я сказала ей об этом, она вскинула на меня свои печальные глаза:

- Я живу одна и никогда не была замужем...

Удивительно. Она не производила впечатления одинокой женщины. Таинственной - да, но только не одинокой. Видимо, моё удивление не осталось незаме­ченным. Анфиса, она и отчество назвала - Сергеевна, ещё раз грустно улыбнулась:

- Сегодня у меня особый день. Единственный раз в году, когда я позволяю себе говорить о человеке, ко­торого люблю. Вернее, думать о нём с утра до вечера: говорить-то особенно не с кем. А сегодня... Можно я вам про него расскажу?

- Расскажите. Я буду слушать и попробую понять.

Анфиса Сергеевна долго молчала. Мы медленно брели по роще, думая о своём.

- Когда я была молодая, то переживала, что у меня нет детей. Теперь вот смотрю на современных мам и не перестаю ими восхищаться - сколько терпения, сил, здоровья надо, чтобы вырастить ребёнка. А ведь у многих не по одному. Как непросто, - Анфиса вздохнула. Она будто раздумывала, не решалась на­чать разговор о главном. И вдруг сказала тихо, почти буднично:

- А у меня тоже есть ребёнок. Его зовут Георг, он латыш, но говорит по-русски свободно. - И заторопи­лась, - он очень славный, глаза голубые, весёлый и очень умненький. Уже в пятом классе.

Она стала говорить быстро, будто села на любимо­го конька. Впрочем, каждая мать всегда с удоволь­ствием рассказывает о своём ребёнке. Вот и Анфиса, наверное, родила поздно, да ещё без мужа, ведь сказа­ла же, что замужем не была.

- Он не мой. Это сын человека, которого я люблю.

Теперь уже мы заговорили о главном.

Как-то раз - ей было тогда восемнадцать лет - родители, оба врачи, пригласили на семейное тор­жество коллег. Среди них был молодой хирург, только после института. Он увидел Анфису и уже через неделю просил её руки. Родители были не про­тив, но сказали, что решать она должна сама, не ма­ленькая. Анфисе Олег нравился: умён, начитан, хо­рошо воспитан и старше её на десять лет. Анфису закружила первая любовь. Но скоро Олег уехал на год в загранкомандировку - заработать денег для будущей семейной жизни, а Анфиса через неделю уже успокоилась. «Я не люблю его, я, оказывается, его не люблю...» Да, она ждала любви необыкновен­ной, знала, бывает так: без любимого человека задыхаются, жизнь скучна, если его нет рядом, а она - она ходила в бассейн, ездила на пикники с приятелями, а ещё сидела за учебниками, готови­лась поступать в иняз.

Экзамены в институт Анфиса сдала блестяще. А когда Олег позвонил, поздравил, назвал «моя умни­ца», сказал, что скучает, она решила: пора ему узнать правду:

- Я не буду твоей женой. Я не люблю тебя, Олег.

Кто не ждёт любви в юности? И она ждала. Ждала и прекрасно понимала, что не останется одна, много ещё «Олегов» предложат ей руку и сердце, и она вы­берет своего, единственного... На курсе Анфиса счи­талась самой красивой девушкой. Её расположения добивались многие, она ещё со школы привыкла ло­вить восторженные взгляды молодых людей.

Со временем, пережив период свадеб своих под­руг, она вступила в пору их разводов, так и не создав собственной семьи. Особенно горевали родители: их единственная дочь, красавица, умница и - одна. А нескладные, невзрачные и недалёкие её подруги -все при мужьях, катают коляски в скверах. Анфиса не страдала, понимала, что проблемы, как таковой, не существует, стоит ей только захотеть... Но вот - не хотела. Вернее, хотела. Любви. Той самой, не­обыкновенной, о которой мечтала девочкой в стар­ших классах.

А годы, они бегут себе под горочку и бегут. И Анфисины бежали. Сначала умер отец, так и не дож­давшись внуков, потом угасла не перенесшая утраты мама. Одиночество навалилось сразу. И тогда Анфи­са решилась. Она уже работала в большом проект­ном институте переводчицей французского, много ездила. «У вас прекрасные внешние данные...» - лю­бил повторять ей начальник и охотно отправлял в самые ответственные поездки. Она сопровождала иностранные делегации, переводила на деловых встречах, шеф несколько раз брал её с собой во Францию, но ни разу, надо отдать ему должное, не претендовал на близость - был стар и мудр, по­нимал, что роль карманной переводчицы не для Анфисы. Но зато остальные... Она хорошо изучила сценарий каждой своей командировки. Когда она переводила, то невольно наталкивалась на особый, «специфический», мужской взгляд. Было в нём от­кровенное рассматривание красивой женщины, при­ценивание к ней. Потом, как водится, незатейливый комплимент. Звонок в номер. Сейчас он пригласит её в театр, потом в ресторан поужинать.

- Не сочтите за дерзость, но сегодня премьера, мне оставили два билета.

- Простите, мой вечер занят...

- Но мог бы я надеяться...

Набор дежурных фраз. Анфисе было скучно слу­шать их, она научилась вежливо отказывать. А тут не отказала. Человек этот уже несколько раз приезжал к ним в институт из Парижа. Был он русский, эмиг­рант в третьем поколении, предприимчив, богат. Он тоже начал с того, что пригласил её поужинать. Она надела своё чёрное бархатное платье, ниточку жемчу­га. Подошла к зеркалу, на неё смотрело красивое лицо решившейся на всё женщины. Он довезёт меня до до­ма. Я приглашу его на чашечку кофе... Нет, не пригла­сишь. В глазах женщины, в которые она пытливо всматривалась, не читалось волнения. Приглашу!

Он вошёл в квартиру и уже в прихожей, помогая ей снять плащ, задержал руку на её плече. Она не отстра­нилась...

Утром она проводила его до двери, подставила щё­ку для поцелуя. Помахала с балкона... Всё. Больше он сюда не приходил. Она научилась ограждать себя от поклонников, оградила и на этот раз. Наверное, тот респектабельный мужчина был женат, она и не пре­тендовала на него, просто хотела проверить себя, по­нять, смогла бы она отступиться от мечты о большом, настоящем чувстве. Оказалось - нет. А раз так, зачем стремиться к тому, к чему нет желания? Должна ли она кому-нибудь, спросит с неё кто-нибудь за то, что не захотела размениваться?

Мы бродили по одной и той же тропинке. Доходи­ли до крайней берёзки и, не сговариваясь, поворачива­ли обратно. На другом её конце был небольшой пру­дик, за которым рвалась к небу маленькая церковная колокольня. Получалось - церковь была то впереди нас, то оставалась за спиной, так и ходили.

Она поехала отдыхать на Рижское взморье, знако­мые дали адрес в Юрмале: можно поселиться недоро­го. Жила, наслаждалась покоем, дышала особенным балтийским воздухом, пила кофе в маленьком ресто­ранчике на берегу.

Он сел за столик напротив, седой человек с утом­лённым бледным лицом в спортивном тёмно-синем костюме, белых кроссовках. Она вдруг почувствова­ла к нему жалость. Он жадно выпил стакан мине­ральной воды, откинулся на спинку стула, тяжело вздохнул.

- Вам плохо? - она участливо поднялась навстречу.

- Сердце прихватило, - сказал он глухим голосом.

- Я сейчас, у меня с собой валидол, - Анфиса от­крыла сумочку, щёлкнула замком косметички.

Мужчина послушно взял из её рук таблетку. Она вернулась за свой столик, а он сидел, отвернувшись к морю, молчал. Потом подошёл к стойке, купил ко­робку конфет:

- Это вам за моё спасение. Очень вам благодарен, отпустило. Можно мне присесть с вами?

Они стали говорить о капризной погоде, о том, что отдыхающих здесь стало совсем мало. Оказалось, Петер художник, всю жизнь прожил в Юрмале, у них с женой маленький сын, Георг. Поздний ребёнок - де­тей долго не было.

- У меня замечательная жена, она работает в биб­лиотеке. Георга обожает, да и как его можно не обожать, - он полез в карман, открыл бумажник. - Посмотрите, это наше солнышко, - с маленькой фото­карточки смотрел озорной мальчик с пухлыми губами, очень похожий на отца.

- Папин сын.

- Правда? Вы в самом деле считаете, что он похож на меня? - Петер обрадовался, благодарно посмотрел на Анфису.

- А у меня нет детей, - вздохнула она.

- Не теряйте надежду, у жены тоже долго не было. Я её столько по врачам возил, помогло. В Москве есть профессор, хотите, дадим адрес, может, вам с мужем повезёт.

- У меня и мужа никакого нет...

Петер недоверчиво посмотрел на Анфису:

- Такая красивая и одна. Непорядок это...

Анфиса засмеялась:

- Была красивая, а теперь женщина пожилого воз­раста, детей заводить уже поздно.

- Никогда не поздно, - Петер строго на неё по­смотрел. - Знаете что, я вас со своей женой познаком­лю. Она вам понравится, будете вместе на море хо­дить. А то, что вы одна...

Анфиса легко согласилась. Этот человек удиви­тельно располагал к себе. Он совсем не претендовал на флирт с ней, был прост и искренен.

Они ещё посидели, выпили по чашечке кофе. А на­утро прибежал Георг и сказал, что тётю Анфису роди­тели вечером приглашают в гости. Это был чудный вечер. Анна, жена Петера, оказалась полненькой, ве­сёлой хохотушкой. Приняла Анфису как родную. Подкладывала лакомые кусочки, меняла тарелки, тут же показывала альбом с фотокарточками, просила Ге­орга спеть, а мужа поиграть на гитаре. В этой весёлой суматохе чувствовалось, что люди живут счастливо и очень бережно друг к другу относятся. Всё было обыкновенно и славно в этом новом для Анфисы се­мействе. Она совсем не смущалась, была весела, раз­говорчива, оставила свой московский телефон, адрес:

- Милости прошу, буду очень рада.

Совсем стемнело, когда Петер пошёл её провожать. Луна поднялась высоко над морем, лёгкий ветерок ше­лестел листьями деревьев, было прохладно. Они уже отошли недалеко, их догнала Анна:

- Анфиса, возьмите мой плащ. Берите, берите, а то ещё простудитесь. Петер потом заберёт.

Новая дружба крепла день ото дня. Теперь уже Ан­фиса пригласила их к себе в маленькую мансарду на втором этаже. Хозяева уехали к детям в Ригу, и Анфи­са командовала «парадом»: накрывала на стол, пекла блинчики.

Анфисе очень нравилась Анна - своей откры­тостью, простотой. Немолодая уже женщина, а как девочка чистая, доверчиво смотрящая в завтрашний день. И, конечно, нравился Петер. Выглядел он чело­веком надёжным. Анфиса была уверена, что Анне с ним очень спокойно. Каменная стена, за которой не надо мельтешить и о чём-то волноваться. А ещё поду­мала: «Вот такого бы мужа она не оттолкнула, с таким бы жила счастливо». Мысль эта была лёгкой, необре­менительной. Сначала... Потом ей понравилось об этом думать и представлять Петера в роли мужа. Вскоре поняла: влюбилась. А чуть позже почувствова­ла другое: Петер тоже неравнодушен к ней. Она при­няла это как должное, но тут и испугалась, и обрадо­валась.

Что было потом? Что всегда бывает. Ловили взгляд друг друга незаметно от вечно щебетавшей Анны, ждали с нетерпением той самой радостной минуточки, когда Петер отправится провожать Анфису. Шли ря­дом, как по минному полю. Казалось, чуть оступятся, и будет взрыв. Он сметёт всё вокруг, он закружит их в своём вихре, и они полетят, пропадут под тяжёлыми обломками. Прощались наспех.

...Она вошла в прохладную морскую волну, позво­лила ей накрыть себя. Плыла медленно навстречу вос­ходящему бледному солнечному диску. Был ранний час, пустынный пляж затих в утренней дрёме. Заплы­ла далеко, а когда повернула, увидела на пляже оди­ноко стоящую фигуру. Петер. Высокий, в спортивном костюме. Стоял, глядя в море, ждал её. Анфиса поня­ла, что силы покидают её. Вышла на берег на слабею­щих ногах, попыталась удивлённо улыбнуться:

- Доброе утро! Что-нибудь случилось? Почему ты здесь в такую рань?

Он молчал и, не отрываясь, смотрел на неё.

- Петер, что-нибудь случилось? Подошла, набросила халат на мокрое тело.

- Петер...

И - бросилась к нему в объятия. Она не могла, не хо­тела больше откладывать счастливую минуту... Он це­ловал её мокрые волосы и шептал прекрасные слова.

Они вернулись с пляжа, когда Анфисины хозяева ещё спали. Не смотря друг другу в глаза, остановились у калитки.

- Я на рынок. Анна просила купить овощей и сыр.

Она забралась под одеяло, её бил озноб. Вместе с тем сердце радостно, мучительно и радостно, стучало в гру­ди. Она любит этого самого лучшего на свете человека. Она готова с ним на всё. Она ещё успела бы нарожать ему детей, она была бы кроткой, ласковой, она одарила бы его такой немыслимой, такой великой любовью, о су­ществовании которой он даже не подозревает.

Вечером прибежал Георг.

- Мама с папой зовут ужинать. Рыбаки принесли свежей рыбы. Мама просила передать так: «Одна нога здесь, другая там».

Как она переступит порог их дома? Как сделает вид, что ничего не произошло? Переступила порог. И по­здоровалась. И в глаза Анне посмотрела. А Анна вос­кликнула:

- Анфиса, ты бледная сегодня какая-то. Нездо­ровится? - и тут же громко, - Петер! Принеси-ка градусник, кажется мне, наша Анфиса перекупа­лась.

Петер вышел на веранду, протянул Анфисе градус­ник. Ток пробежал от её руки к его, или от его к её, где уж было разобраться. Но нашла в себе силы, отшути­лась:

- Я здорова, Анна, не придумывай, не забивай Пе­теру голову пустяками.

Вечером он довел её до калитки, шепнул:

- Я приду к тебе, когда все заснут. Я тихо, хозяева не услышат, а Анне скажу, что пойду спать в сад.

Она промолчала, только едва заметно кивнула. У неё было часа три до встречи. Раскрыла окно, впус­тила в комнату дивный аромат ночных фиалок. Села, поджав ноги на кушетку, и... заплакала. Плакала дол­го, потоки слёз текли по щекам. Она не вытирала их, сидела, устремив взгляд в окно, к темнеющей в саду яблоневой ветке.

Сквозь сердечную сумятицу, трепет, страх, счастье, муку пробралась к сознанию жестокая в сво­ей реальности мысль: сегодня она с ним... попрощает­ся. Таких вечеров, каких могло быть много, не будет, будет только один, вернее, одна сегодняшняя ночь. От неё невозможно отказаться, но она единственная, последняя. Потому что иначе всё тайное скоро станет явным, нельзя укрыться от чужих глаз, от Анниных. И тогда всё - она никогда не сможет приехать сюда, видеть его, а значит, жить. А если он приедет к тебе в Москву? Там так легко, так хорошо можно зате­ряться. Лукавая мысль быстренько пришла на по­мощь - не торопись, не рви. Тебе же хорошо с ним, разве не заслужила ты за свою жизнь хоть кусочек счастья? Нет, сказала она себе, увести его от жены она не сможет. Анна любит его, Георг их счастье. Как посмеет она разрушить семью? Не посмеет. Ей никог­да не простится это, она не обретёт счастья на облом­ках чужого счастья. Петер просто увлёкся ею. Она красивая, она, как вирус в здоровом организме, отбо­лит, отлихорадит. А потом Петер ужаснётся: зачем сделал несчастными дорогих ему людей? А встречать­ся тайком - эту муку не выдержит она. Сгорит от бо­ли и унижения, не вынесет постыдную ношу. Она ска­жет ему сегодня обо всём.

Петер вошёл так бесшумно, что она вздрогнула. Он обнял её, почувствовал слёзы на щеках, стал утешать. Она расплакалась ещё горше, а он тихонько гладил её плечи, молчал. Вдруг слёзы враз просохли:

- Петер, уходи. Уходи к жене и никогда, слышишь, никогда не оставляй её даже ради самой красивой на свете женщины. Будь самым лучшим в мире мужем и са­мым лучшим в мире отцом, а я, я буду любить тебя имен­но за это. Я хотела бы быть рядом всегда, я ждала тебя всю жизнь, но дождалась поздно. Ничего нельзя изме­нить. Сохранить тебя я могу только так: глубоко в серд­це спрятать все мысли о тебе, запретить вспоминать са­мое светлое в моей жизни утро на морском берегу. Прости, я не буду твоей любовницей, я разрушу себя этим. И знай ещё: я люблю тебя, твоего сына, твою же­ну, потому что они твоя родня, твоя плоть и кровь, твоё продолжение и твоя сущность, их не отделить от тебя. Давай спасаться от обрушившейся на нас страсти самым верным способом: отсечём себя друг от друга. И таким образом друг для друга сохранимся. Я буду приезжать, мы будем видеться, пить чай на веранде, радоваться, что растёт ваш сын, что Анна здорова и весела. Я смогу сде­лать так, этого мне будет довольно.

Он не перебивал её. Смотрел в ночной сад.

- Я люблю тебя, - выдохнула Анфиса. - Я хотела бы быть матерью твоим сыновьям...

Он обнял её очень сильно, до боли. Ничего не ска­зал. Ушёл. Она слышала, как хрустнула задетая им в саду ветка, и шаги слышала. Шаги уходящего от неё любимого человека.

...Мы стояли лицом к церкви. Анфиса Сергеевна, всё время торопливо говорившая, замолчала.

- И всё? - спросила я. - На этом всё закончилось?

- С этого всё началось, - улыбнулась она. - Навер­ное, я изобрела какую-то новую форму любви. Разве можно всё время думать о запретном плоде? Я сдела­ла его... незапретным. Я бываю в Юрмале каждый год, и лучших друзей, чем Анна с Петером, у меня нет. С Георгом - так просто распрекрасные отношения. Его даже отпускали в прошлом году ко мне на канику­лы. Мы уж тут с ним зря времени не теряли. А Петер... Петер успокоился. Он любит Анну, я всегда это знала. Его тогда просто слегка «зашкалило». Если бы мы не остановились, быть беде...

Красивая женщина смотрела на меня и смущенно улыбалась. Женщина, которая могла только бровью повести и завоевать любого мужчину. А она всю жизнь ждала настоящего. Но, дождавшись, отсекла от себя ради того, чтобы это настоящее сохранить.

- Да, теперь я знаю, что есть любовь. Она пришла ко мне, она опалила мне сердце. Я пережила то, что многим неведомо, они не подозревают, что такое есть.

Любовь даётся как талант. Иногда как крест. Ей да­лась, как испытание, она выдержала его, не разменя­ла, не разменялась. Не каждая женщина способна на такой шаг. Она и любимого человека сберегла от по­стыдного размена. Сберегла жену его от боли, сына от унижения. Какая умница.

- Когда я вернулась в Москву, воспоминание о той единственной встрече на пляже жгло стыдом. Никто ничего не узнал, но совесть-то, от неё не утаишь. Вот и стала ходить в церковь, молиться перед «Споручницей грешных». В вашем храме такая чудная икона, захоте­лось в день рождения Петера сделать подарок - вазу. Вот и цветы поставила. Раз в году я могу себе позво­лить думать о нём, сколько хочу, а сегодня вот ещё и поговорить. Утомила вас, простите.

Она не утомила меня. Она преподала мне урок, открыв в бездонной человеческой душе новые удиви­тельные грани. Разные есть любовные истории. А эту и любовной-то не назовёшь. В ней грех и чистота, восторг и раскаяние. В ней прекрасная жизнь, не измельчивша­яся от угрызений совести. В ней мудрость. В заполошности жизненных коллизий так часто нам не хватает именно её. Взять - это наше право. Отдать - обязан­ность. Анфиса Сергеевна сделала обязанность правом, а право обязанностью. Она приняла любовь, как дар, и бережно понесла её по жизни, боясь потерять. Краси­вая женщина, она стала ещё красивее. И здесь, стоя пе­ред потемневшей уже в сумерках церковью в белом кружевном шарфике, с печальными глазами и смущён­ной улыбкой, она утверждала собой ту редкую красо­ту, которая высвечивается из самой душевной сути.

Мы расстались, а когда встретились вновь, я почув­ствовала некую настороженность. Так бывает, когда человек вдруг приоткроет по настроению своё сердце, а потом пожалеет об этом: не надо было, что это я раз­говорился.... Не стала досаждать. Мы по-прежнему встречаемся глазами и улыбаемся как старые знако­мые, но идём после службы в разные стороны. Мне че­рез рощу, ей в сторону пруда. Но в ту ночь я долго не могла уснуть, всё думала о великой и непостижимой силе, которая зовётся любовью, о глубоком смысле этого слова, который открывается немногим.

Наутро пошла в храм. Хотелось поменять воду в вазе. Большая, тонкого хрусталя, она стояла перед иконой «Споручница грешных». В ней три алых розы на высо­ких ножках. Розы уже слегка подвяли и чуть опустили головки. Они были трогательными, будто три любящих человека, склонившихся друг к другу. Где-то там, дале­ко, на Рижском взморье, живут три человека и не знают, как сильно любит их удивительная женщина Анфиса.

Я подлила в вазу водички. Может, розы ещё немно­го постоят.

 

 

ПЛАЧ О ПЛАЧЕ

Я уже собралась уходить.

- Подождите, - она встала, подошла к стояще­му на подоконнике магнитофону. - Послушай­те, это обо мне... - она нажала на клавишу.

Песнопения иеромонаха Романа я слушаю много и часто. В моём доме его кассеты стопочкой на видном месте под рукой. Но почему я раньше не слышала это­го? А может быть, и слышала, да не зацепило... «Ах Титошенька, ах Титошенька, белый свет без тебя не мил, я осталась одна-одинёшенька посреди крестов и могил...» Тихий голос отца Романа болью отдавался в сердце. Я присела на краешек стула в пальто, хотя уже совсем собралась уходить.

Только вчера я впервые увидела эту женщину в Казанском храме. Она стояла справа у массивной колонны под небольшой иконой Косинской Божией Матери. Высокая, статная, красивая. Стояла как-то особенно прямо, будто скомандовала себе - не сги­баться, нельзя, не положено. Она не смотрела по сторонам, не поправляла косынку, не переминалась с ноги на ногу. Стояла свечечкой. И тихо плакала, устремив взор к алтарю.

О чём плачем мы пред очами Божиими? Каждый о своём. Иногда о пустячном, но по близорукости ду­шевной и скороспелой жалости к самим себе - глобальном, иногда о несбыточном, в несбыточность которого верить не хотим, иногда о дальнем, отболев­шем, но вдруг нахлынувшем. А она всё об одном. О сы­не. Единственном. Оставившем её наедине с неизбыв­ной скорбью материнской, с болью, которую не лечит даже самый мудрый лекарь - время. Только слёзы нет-нет да и смоют с души «культурный слой» одно­образных будней, и она, омывшись, очистившись, просветлев, впустит в себя материнский плач и дарует себе пусть недолгое, но облегчение.

...Когда Татьяна Ивановна Куан шла по городу, то, конечно, ловила на себе чужие взгляды. Её узнавали, потому что часто видели по телевизору. На Грознен­ском телевидении она была и режиссером, и ведущей. Как-то сложилось, что начала интересоваться проб­лемой детской преступности, передачи стали темати­ческими. А она, найдя в этом смысл жизни, ушла в милицию, в детскую комнату. Но с телевидением не порвала, вела передачи о детях-бродяжках, о сиро­тах, о несовершеннолетних преступниках. Это была её жизнь. Непростая, суетная, но чувствовала она се­бя в ней как рыба в воде.

А ещё радостью высвечивался каждый день: рос не по дням, а по часам её сын, Игорешка. Рос себе, взрос­лел, ума набирался. Одна растила его. Но была пред­приимчива, энергична, молода - справлялась. Сын ни в чём не нуждался, квартира в центре города, работа любимая. Чего ещё желать? Но над Грозным собира­лись тучи, обволакивали небосклон. Не зря говорят: ломать - не строить. То, что возводилось годами, тер­пением и молитвой, в одночасье может быть поруше­но. Вот и Татьяна Ивановна вспоминает и удивляется:

- Мы жили рядом друг с другом, и никому даже в голову не приходило счёты сводить. Игорь мой, тот с детского сада с чеченцами-мальчишками. Водой не разольёшь. Да я вам фотокарточки покажу, альбомы-то я сохранила, слава Богу...

Сидят за столом, уставленным бутылками с лимо­надом. Смеются Татьянины глаза - Игорь именинник, гости - «сослуживцы» из детского сада. Весело, ах как им весело! Они потом и в школе учились вместе. А один, тот, что шутливо подставил рожки Игорю, по­могал искать его, когда всё случилось.

Всё чаще и чаще город вздрагивал от стрельбы. Это уже позже он привык, а поначалу вздрагивал как мо­лоденький новобранец, будто глаза зажмуривал - страшно. Татьяна Ивановна вступила в полосу прово­дов. Знаете, как бывает - полосами. Сначала свадьбы. Женятся друзья, весёлая круговерть - подарки, тос­ты, цветы. Потом наступает другая - рождение детей. Радость визитов. На папу похож... вылитая мама... так хотели мальчика... двойня, представляете, всех удиви­ли. И разводы, они тоже полосой, не по одному. По­любил другую, ушёл, бросил, оставил, сама виновата, жить негде, сломались на «бытовухе».

А эта полоса нежданная-негаданная. Полоса про­водов. Стали из Грозного уезжать. Уехали те, с кем работала на телевидении, уехали, с кем прогуливалась с коляской по тенистым грозненским паркам, с кем жила бок о бок, делила беды и радости. Им было куда. У одного родители под Калугой, у другого - сестра в Питере, у третьего - дед с бабкой в большом дере­венском доме. А ей было некуда. Сын вырос, пригля­дел невесту. Вскоре справили свадьбу, молодые дели­катничать не стали, быстренько возвели Татьяну Ивановну в ранг бабушки. Закрутилась хлопотная жизнь. А тучи над Грозным становились всё чернее, ничего хорошего не обещающие тучи... Магазины опустели, как-то в одночасье осталась Татьяна Ива­новна без работы. Запасов себе не нажила, закрома не наполнила и очень скоро поняла, что значит жить впроголодь. Пошла продавать семечки на рынок.

- Как же мне было тяжело переступить через себя. Я майор милиции, известный в городе человек. И - се­мечки. Но что делать? Какой-то навар был. Куплю сы­рых, пожарю, продаю подороже. Сначала стою и отворачиваюсь, будто случайно рядом оказалась. А какая это торговля? Пришлось придушить в себе гордыню, научиться смотреть в глаза покупателям. Нелегко далось.

Да, нелегко. Но уготовано ей было другое испыта­ние, рядом с которым продажа семечек - семечки. Она до конца дней своих готова была продавать всё, что угодно, только бы сын был жив. Её единственный, её ненаглядный Игорешка.

Где она впервые услышала про Астрахань? Сейчас не вспомнить. Название ни о чём не говорило, никто никогда в Астрахани у неё не жил. Пустой звук, но как-то зацепилось. Город на Волге, дельта реки, кремль. Тогда уже у всех на устах звучало слово «вой­на». Надо было уезжать. И она уехала. На разведку. В чужой город. В никуда. Зачем? Для чего? Сразу с вокзала пошла в милицию, сказала, что готова на лю­бую работу. Видимо, надо было послать измученной душе утешение. В астраханской милиции ей предло­жили должность в ОВИРе, дали комнату в общежи­тии. Вскоре сюда же перевезла Игоря с семьёй. Стол, простая кровать, половичок от двери к окну. Малень­кий приёмник. По нему она и слушала тяжёлые вести из её родного Грозного. Всё осталось там: обставлен­ная красивой мебелью квартира, вещи, к которым при­выкла, соседи роднее родных.

Ей не хватало её любимого города. Она тосковала, вспоминала ту светлую, беззаботную, отлаженную жизнь. Беженка... Про неё ли это? Про неё. По вече­рам в общежитии студенты пели, их тусовки были шумны и веселы, а она в обнимку с приёмником сиде­ла на колченогом казённом стуле, вслушивалась...

Игорь решил ехать в Грозный. Надо было привезти хоть какие-то вещи, ведь не сразу же наживёшь в Астра­хани самое необходимое. Хотел быстро - туда и обрат­но. Получилось - только туда. Его не было неделю, две... В конце третьей недели она поехала его искать. Было ли предчувствие беды? Пожалуй, нет. Пока не вошла во двор их дома. Вошла и - остановилась. Из дома стали выходить одна за другой женщины-чеченки. Выходили и останавливались, скорбно глядя на Татьяну. Она стояла в кольце черноглазых чеченок - высокая, статная рус­ская красавица, и ей предстояло услышать самое страш­ное. Женщины сказали ей правду. Они же и утешили.

Они же и обогрели, приютили. Его убили снайперы. Ска­зали, что русские. Ошиблись? Посчитали за чеченца? Не похож Игорь на чеченца, да и безоружный был, за веща­ми приехал. Теперь разве узнаешь правду? Такая нераз­бериха, одни одно говорят, другие - другое.

Соседки-чеченки спрятали труп Игоря в сарае. Там он пролежал тридцать дней, потом его увезли якобы хоронить. Но куда - никто не знает. Татьяна Иванов­на бросилась искать, но никто ничего толком ей ска­зать не мог. Потом кто-то вроде слышал, как кто-то кому-то сказал, что Игоря похоронили в братской мо­гиле на окраинном кладбище. Она поехала туда.

На кладбище вовсю шла работа. Врачи доставали из могил трупы, по приметам составляли списки убитых. Она рассказала, зачем приехала.

- Ищите, - кивнули врачи на только что вскрытую очередную могилу.

И она принялась искать. Она переворачивала тру­пы, вглядывалась в почерневшие лица, она не чувство­вала усталости. А страшно, было ли ей страшно?

- Нет, страха не было. Было желание найти сына, похоронить по-человечески.

Несколько дней с утра до вечера пересматривала трупы. Шла домой, ноги подкашивались от усталости. Одежда насквозь пропиталась трупным запахом. При­дёт, вздремнёт пару часиков - и опять на кладбище.

Эта «ударная» её вахта результатов не дала. Игоря среди убитых не отыскала. «Может, жив?» - билась упорной жилкой затаившаяся мысль. Но соседки со­крушённо разводили руками:

- Нет, Таня, нет, в сарае лежал, долго лежал...

В Астрахань она вернулась почерневшая от горя. Привезла фотокарточки, альбом с ними лежит сейчас на моих коленях. А иеромонах Роман тихонечко поёт: «Я брожу одна-одинешенька посреди крестов и мо­гил». И ещё поёт: «Горе-горькое повстречалося, руки сложены на груди, я давно туда собиралася, что же ты меня опередил? » Про неё. И не про неё. Потому что не сложила ему рук, не погребла по-православному, пото­му что только материнским горьким плачем и может благословить его в дальний путь к неземному бытию.

А самой жить-то надо. И она старательно причёсы­вается, надевает элегантную блузку и идёт по чужим астраханским улицам на работу. Беженка. Потеряв­шая всё. Но, наверное, не всё, потому что хватило сил настроить своё сердце на непосильный, казалось, труд, помнить о сыне не только плачем, но и молитвой ограждать его душу, приходить на помощь ей, как приходила на помощь маленькому Игорешке, поддер­живала его в первых неуверенных шагах или прижи­мала к себе, когда болел.

Татьяна Ивановна нашла в себе силы поддержать сноху. Взяла на себя заботу о внуках, помогла Галине устроиться на работу, получить жильё. А она по-прежнему в общежитии института. По воскресеньям водит внуков в церковь, причащает их, читает им духовные книги. Она делает это не ради моды, а осоз­нанно, понимая свой долг бабушки перед оставшими­ся без отца детьми. Она стала им опорой и поддерж­кой, мальчику и девочке, так похожих на её Игоря.

Хочется много сделать для них, потому надо торо­питься. А Грозный она вспоминает очень часто, тот, довоенный, пропахший цветами и примолкший под яркими звёздами. Она была счастлива в нём, и она в нём же пережила самую чёрную, непоправимую бе­ду. Её город. А Астрахань?

- К Астрахани тоже понемногу привыкаю. Народ здесь сердечный. Да где он несердечный, народ-то? Нам бы жить да жить, только разве позволят? Смута, она не людьми сеется, она нынче политикой зовётся.

Один мальчик выстрелил в другого мальчика. Один ничего не задолжал другому, другой ничем не обидел первого. Но один, зорким оком выискав мишень, спус­тил курок и не промазал. А второй, подкошенный, упал посреди родного двора и его оттащили в сарай, дабы не поклевали птицы. Что это? Сюжет закручен­ного в чьих-то извращённых мозгах сценария? Детек­тив? Страшная сказка? Нет, наша действительность. Нам не разобраться в ней, нам никогда не распутать её хитроумных нитей. Мы даже устали возмущаться и удивляться. А задумываться над этим, значит заранее обрекать себя на бессмысленный гнев.

Но вот она, Татьяна Ивановна, собственным серд­цем познавшая этот закрученный сюжет и своими собственными слезами омывшая его взаправдашнюю драматургию. В титрах в этой трагедии её имя стоит одним из первых, рядом с именем сыночка, о котором ей теперь плакать и плакать.

А я никак не могу избавиться от дальнейшей рас­крутки этого дикого сюжета. А вдруг отслужил и в Астрахань вернулся, если он был русским, тот самый мальчик, снайпер, выхвативший зорким оком высокую фигуру в спортивной куртке и кроссовках. Вдруг он каждое утро бодрой походкой проходит мимо спеша­щей на работу Татьяны Ивановны, и, может, она ловит его взгляд: как похож на Игорешку. А может, напро­тив, ей неприятен его взгляд и она съёживается, опус­кает глаза... Всё может быть. Может быть даже то, до чего нам и не додуматься.

Материнский плач, истошный, рвущийся из груди, Татьяна Ивановна научилась сдерживать в себе и только клокотание его внутри вот уже который раз отдаётся нестерпимой болью в сердце. «Эта песня про меня... Этот «Плач» мой...»

А мой плач об этом плаче, потому что знаю, как сильна материнская любовь. Этот ужас, помножен­ный на сотни, на тысячи плачей. Их закапывали в братские могилы гуртом, всех вместе, плохих и хороших, послушных и не очень сыновей. Она так хо­тела бы принести цветочек и положить в изголовье своего навеки угомонившегося сыночка. Но могилы нет. Да и детский садик, школа, магазин, куда бегал за мороженым - всё ушло, в ту жизнь уже не вернуться. Одно и осталось - плач. Да ещё вот это тихое стояние в храме свечечкой. И - молитва.

- Не знаю, как бы я без храма... Не выдержала бы, сломалась.

Не сломалась. Ей нельзя - у неё внуки. А у внуков будущее. Плача по сыну, она вымаливает для них жизнь без плача, без замешанных на кошмаре сюже­тов, без нелепостей, без вранья. «Я осталась одна-одинешенька посреди крестов и могил».

- Про меня, про меня песня...

Она выключает магнитофон. Всё. «Плач» отзвучал. По коридору разнеслось весёлое, звонкое:

- Пирожки, пирожки с мясом, свеженькие, горя­чие...

Стали хлопать дверями оголодавшие студенты. Пи­рожки разошлись быстро, у молодых хороший аппе­тит.

- Нет, - говорю я, - не про вас песня. Разве вы од­на? У вас внуки.

- Конечно, конечно, - грустно улыбается она, - это я так...

 

 

НЕ ПРЕЛЮБЫ СОТВОРИ

Вот что сказал мне один монах, бывший в миру врачом-психиатром:

- Принимая больных, я всегда обращал вни­мание на их день рождения. За несколько лет практи­ки провёл маленькое исследование. Что получилось? Очень многие умалишённые были зачаты Великим постом, представляете? Вот вам и связь между родите­лями и детьми, вот вам и ответственность одних перед другими.

Да, нам много говорят об ответственности. Да и са­ми мы своим детям не устаём повторять прописные ис­тины: человек сам должен отвечать за свои поступки, человек должен думать не только о себе. Все эти исти­ны одного, так сказать, земного уровня. Есть в них упругость теннисного мячика, так же, как мячик, они отскакивают от того, кому посылаются. Да и те, кто посылает, делают это порой без особых усилий, по привычке. Результат? Ты свою жизнь прожил, и я свою проживу, у тебя свой ум, у меня свой, ты за себя отвечай, а я как-нибудь за себя отвечу... Словоблудие льётся потоком, посрамляя всю несостоятельность земных истин. Потому, что само слово «истина» во множественном числе абсурдно. У меня своя истина, у тебя своя, у тебя свои законы, у меня свои, у меня свой Бог, у тебя свой. Узнаёте мудрствование знаю­щих себе цену? Узнаёте мудрствование прячущихся от того, от чего не спрятаться вовек никому? Одна исти­на. Один Бог. Одни у Бога законы. «Посрамление» их не напоминает ли нам всем жалкую в своей многозна­чительности Моську, важно тявкающую на Слона?

Попрание непреложных законов земного бытия эхом прокатилось в день сегодняшний. Огромное чис­ло психических больных, ставших или уже родивших­ся идиотами, привычные случаи сожительства родите­лей с детьми, братьев с сестрами, гомосексуализм на уровне дебильной философии, половые извращения, изобретательные до ужаса, аборты, как семечки, са­моубийства, ранняя импотенция, дома терпимости как апофеоз демократии, «престижность проституции», супружеская неверность как символ здоровой семьи. Надо ли продолжать? Не надо. Потому что это наш се­годняшний день. За что нам это? За то, что честно жи­вём, горбатимся на производстве в будни, а в выход­ные на своих беспросветных шести сотках, за то, что, не жалея сил, лелеем своих детей, вкладываем в них, как в «надёжную недвижимость» свои средства, полу­чая взамен жалкую девальвированную худосочную денежку? За что нам это, за что?..

Среди отличий верующего человека от неверующе­го есть и это. Верующий никогда не спросит: «За что?» Он знает за что. Знает и удивляется: как ещё при чёр­ном смраде покрывшего землю греха людского каж­дое утро встаёт на горизонте солнце? Он удивляется милости Божией и благодарит, и смиренно принимает посылаемые ему скорби. Слава Богу за всё... Слава Бо­гу, что напоминает нам скорбями нашими о быстро­течности земной жизни, зовёт одуматься, оглядеть­ся - приготовиться. Ведь все мы вспоминаем Господа в скорбях. В радостях до Него разве? Но вот нависла над нашим безоблачным бытием чёрная туча: «Госпо­ди, отведи беду, Господи, помилуй!» А выпросив себе послабление, опять в упряжку и по кругу... Опять в грех, который копится, соединяется с грехом ближ­него, соседа, иногороднего и разъедает земную плоть. Плоть гноится, смердит, источает зловоние, и в этой изуродованной нашим грехом атмосфере мы задыха­емся, болеем, страдаем и пропадаем в конце концов. Наступает предел.

Такой предел наступил несколько тысячелетий на­зад, когда Господь послал на землю Всемирный потоп во истребление рода человеческого. «Увидел Господь, что велико развращение человеков на земле...» Шанс одуматься, очиститься, прозреть Он дал спасшимся в Ноевом ковчеге. «Всякой твари по паре».

Жить бы да жить после этого, радоваться бытию земному, да разве без греха жизнь? И Хам, один из сы­новей Ноя, осмеивает своего отца. Тоненькая ниточка Хамова греха кладёт основание пышного греховного узора грядущим поколениям. Чистоты не загаженно­го ещё грехом неба коснулся поднявшийся с земли смог. Дальше - больше. Вот опять - предел долготер­пению Божиему. Два богатейших города Содом и Гоморра погрязли в грехе сладострастия. Помните, как умолял Авраам Господа помиловать эти города ради живущих в нём праведников? «Не истреблю и ради де­сяти», - сказал Господь. Но не нашлось и десяти пра­ведников. Истребил Господь опасную заразу. Сейчас на месте этих городов Мёртвое море. В нём ничего жи­вого нет. Ни рыб, ни водорослей, ни моллюска. В нём купаются забавы ради. Вода так солона, что держит на поверхности человека, он может, лёжа на спине, чи­тать газету, загорать, дремать. Любопытно... Два года назад я была там. Ходила по берегу, но искупаться не решилась. Как-то боязно входить в воды, ставшие причиной Божиего гнева. Как говорится, от греха по­дальше...

Не идут уроки впрок. Не поймём никак, что не на гнев Божий роптать, а удивляться долготерпению Создателя надлежит нам, заблудшим. Сейчас все бро­сились венчаться. Мода не мода, а если и мода, пусть хотя бы так пока. Венчаются новобрачные, венчаются зрелые супруги, венчаются бабушки и дедушки в об­рамлении внучат с букетами. Пожили невенчанными, теперь прозрели, лучше поздно, чем никогда.

Венчанные супруги - под Божиим заступлением. Под благословением Его, а значит, защитой. И когда у венчанных супругов рождается чадо, оно, чадо, бла­гословлённое. Ещё и имени нет, а благословение прий­ти в эту жизнь есть. Его пригласили на этот пир, он на этом пире желанный.

Венчанные супруги знают: есть строгие дни воздер­жания от супружеской близости - Великий пост, ка­нуны среды и пятницы, другие посты. Венчанные суп­руги знают: зачать ребёнка постом - значит сразу же возложить на него тяжкое бремя греха. Он потянет этот родительский грех по жизни, как бурлак по Вол­ге, он впряжётся в него и в кровь иссадит о него свою неприкаянную душу.

Один мой давний знакомый потянулся было к вере, окрестился, стал читать труды святых отцов, ходить в храм, причащаться. А потом вдруг махнул рукой и вернулся на круги своя.

- Почему, Саша, почему?

- Знаешь, то нельзя, это нельзя. Ведь разве грех лю­бить женщину, для чего-то её Господь создал. А тут даже лёгкий флирт - уже исповедуйся, кайся. Ну, ска­жи, какой тут грех, если я свою жену люблю, забочусь о ней, деньги приношу, помогаю. Но мы привыкли друг к Другу, нам хочется разнообразия. Я встречаюсь с другой женщиной, она одинокая, ей со мной хоро­шо. Я ей тоже полезен. Никому от наших встреч не плохо. Всем хорошо. Так в чём же каяться?

Говорю:

- Сходи к священнику, он растолкует.

Машет головой:

- Нет. Я знаю, он скажет - блуд, прелюбодеяние, грех, ответ держать...

Видно, вера в Бога не для каждого. Здоровым, силь­ным, жизнелюбивым она не подходит.

Часто бываю в Троице-Сергиевой Лавре. Знаю её насельников, монахов. Здоровые, сильные, жизнелю­бивые, красивые, умные, образованные. Наверное, по­тому, что сильные, и смогли они уйти из мира, чтобы в молитвах своих плакать и печалиться о нас, немощ­ных, как за соломинку хватающихся за возможность греха. Действительно, кому плохо, если женщина, ис­тосковавшаяся по мужской ласке, встретится с муж­чиной, притомившимся от однообразия супружеских юбилеев. Кому навредят они, отпраздновав тайно, без чужих глаз, свой маленький праздник?

«Блаженни чистые сердцем, яко ти Бога узрят», - читаем мы в заповедях Блаженства. Чистота сердца возможна только в соседстве с правдой. Там где прав­да, блуд не живёт. И наоборот, где есть блуд - нет правды. Это только нам кажется, что вокруг блудят все, а я нет, я просто встречаюсь с женщиной, с кото­рой мне хорошо, и что к блуду это не имеет никакого отношения. Блуд многолик и изворотлив, а ещё очень горазд услужить: успокоить совесть, убаюкать. Грех, висящий над человеком не одно тысячелетие, подна­торел в аксакальских афоризмах типа «не ты первый, не ты последний», «жизнь коротка, лови её удоволь­ствия», «будешь старым, будешь праведным». Нет, проблудив всю жизнь, к старости праведным не бу­дешь. Будешь жалкий, будешь несчастный, будешь истрёпанный грехом и - некрасивый. Взгляните на ли­ца седобородых старцев в монастыре. Они красивы, их глаза светятся любовью, и не скажет ничего, а согре­ет. А взгляните на промотавших жизнь стариков. Су­етны, убоги, неврастеничны.

Седьмая заповедь «не прелюбы сотвори» - одна из самых трудновыполнимых. Говорят святые отцы, что каждый нарушал её в своей жизни. Если не буквально, то хотя бы в помыслах. Наверное, поэтому, проходя мытарства, душа наша после смерти чаще всего споты­кается именно на этой заповеди. Живуч грех прелюбодейства, если две великие катастрофы (Всемирный по­топ, а также Содом и Гоморра) не истребили его из людских сердец. Ждём третью? Шагает по земле семи­мильными шагами СПИД. Не в наказание ли нам эта напасть за грех прелюбодейства? Больницы перепол­нены раковыми больными, среди которых женщины с раком матки, молочной железы. Не злое ли это эхо от «безобидных» пятиминутных абортов, коим несть числа в биографии почти каждой женщины? «Слушай земля: вот Я приведу на народ твой пагубу, плод по­мыслов их, ибо они слов Моих не слушали и закон Мой отвергли», - читаем у пророка Иеремии. Остано­вимся, прочитав. Плод помыслов их... Вот оно, зло, вернувшееся к нам бумерангом из беспечной молодос­ти, из биографии родителей, из загульных, опаляю­щих всё живое далёких и недалёких дней.

Девочка-отличница мечтает стать проституткой. Может, она и не станет ею, а будет портнихой, буфет­чицей, бухгалтером, машинисткой. Но помысел уже улетел в атмосферу и застрял там среди других подоб­ных помыслов. Наша вина в её помысле. Мы привили ей интерес к распутству дешёвыми фильмами, «где это красиво», мы с четырёх лет обрядили её в безобраз­ные лосины, мы подарили ей в двенадцать лет палитру косметики, мы сами купили и прикнопили в прихожей неприличный календарь...

Не кричи, мать, на свою дочь: «Потаскуха!» Не бей по щекам, подслушав телефонный разговор. Пойди в церковь и покайся перед Господом, что не смогла уберечь дочь от блуда, что подтолкнула к нему своей нерадивостью, слепотой, беспечностью. Блуд страшен тем, что очень соблазнителен. Мой знакомый Саша не в силах был отказаться от него, боясь однообразия постной жизни, от которой мухи дохнут. Но ведь строительство дома тоже занятие не из весёлых. Кир­пич к кирпичу, кирпич к кирпичу, но зато как славно потом в тепле, чистоте, у камина... А барак дощатый или ещё того лучше, палатка на скорую руку - эка не­видаль. Легко, играючи и - на гульбище, водить хоро­воды. А после-то хороводов опять в барак. А в нём сквозняки, пыль, тараканы.

Притчу одну вспомнила. Богатая барыня жила в своё удовольствие. Гуляла, шила наряды, блудила. А слуга, смиренный, то ковёр чистит, то обед готовит, то сидит в каморке, читает. Умирает барыня и видит богатый дом с широкой лестницей, верандой, сад ве­ликолепный вокруг.

- Это мне? - спрашивает барыня.

- Нет, - отвечают, - это слуге твоему, Антипе.

- Ну, если Антипе такой, то мне-то уж дворец боль­ше этого!

А ей указали на дырявый шалаш в крапивных за­рослях.

- Почему?! - захлебнулась от возмущения бары­ня. - Мне, барыне, шалаш, а Антипе, слуге моему, та­кие хоромы!

- Понимаете, - сказали барыне, - Антипа всю жизнь пересылал сюда много строительного материа­ла. Вот и скопилось на хоромы. А вы... Сами видите.

От рождения до старости по кирпичику строим мы свои хоромы, в которых уготовано Господом жить в вечной жизни. Простая эта истина теряется в дебрях жизни, и, кажется, кому-то, не нам, отвечать за свои поступки, кому-то, не нам, предстоять на праведном суде. Но ведь и жители Содома и Гоморры думали, что кого-то, а не их, ждёт погибель от серного дождя. Но пришёл час... И наш придёт обязательно. Пока не при­шёл он, но при дверях уже, ужаснёмся греховной сво­ей жизни и побежим от неё, как убежал из Содома и Гоморры праведный Лот со своим семейством.

С покаянием нельзя опоздать, оно всегда вовремя, можно только опоздать с жизнью. И не знаем мы, есть ли у нас впереди 47 лет покаяния, как у Марии Египет­ской, погрязшей в блуде и однажды содрогнувшейся и ушедшей в пустыню. А может, у нас и месяца-то нет, может, и недели для нас много?

Ничего не знаем. Только одно. Надо каяться в на­рушении седьмой заповеди Божией, как и в наруше­нии всех других, оставленных нам Господом в наше же спасение. И - не жалеть о грехе, как пожалела жена праведного Лота, обернувшаяся и посмотревшая с со­жалением на горящий город. Мгновенно превратилась она в соляной столп. Идти, освободившись от греха. И - не оглядываться. Не оглядываться. Иначе - беда...

 

 

ГРУСТНАЯ МЕЛОДИЯ ДЛЯ ЧАЙНИКА СО СВИСТКОМ

- Пообещай, что ни о чём не будешь меня спраши­вать, пообещай, что выполнишь мою просьбу.

- Говори, если смогу...

- Сможешь, тебе это ничего не стоит. Только, по­жалуйста, никаких расспросов.

В конце концов меня это начинало раздражать. Ворвалась в мою жизнь, назначила встречу у метро «Тургеневская», опоздала, я прождала двадцать минут, и вместо элементарного чувства вины — напор, и ничего, кроме напора. Говорит со мной начальственным тоном с какой-то установкой на мою от неё зависимость. По какому праву? Ну и что, что бывшие соседи? Она давно переехала с мужем в новый район, общение перешло на уровень вежливости: поздравить с Новым годом, позво­нить и узнать, все ли здоровы, иногда под настроение поговорить «за жизнь». Так нет, позвонила чуть свет: «Жду тебя у "Тургеневской" - неотложное дело».

- Я слушаю тебя, Ира, только, пожалуйста, объяс­ни всё толком.

- Если толком, то надо рассказывать долго и в под­робностях. А у меня на это времени нет.

- Ну хорошо, что ты от меня хочешь?

- Я хочу, чтобы мы с тобой в эту субботу поехали на дачу к одной общей знакомой. Дача далеко, а пото­му с ночёвкой. Уедем в пятницу вечером, переночуем, а в субботу вечером домой. Знакомую зовут Лена. Помнишь, как-то была у нас в гостях - высокая, пол­ная, Леной зовут, парикмахерша из салона?

- Помню Лену. Только у неё дачи нет, она вообще с мужем в Америку укатила уже два года назад.

- Ну и ладно, кто это знает? Мы едем к Лене на да­чу. С ночёвкой.

Потихоньку начинаю прозревать. Мы не едем на дачу, а вроде как едем. Меня берут в сообщники. Со мной хотят договориться.

- Костя? Я ему должна позвонить и всё сказать?

- Да не надо звонить. Вот именно - не звони. А то мы на даче, а ты звонишь: "Костя, позови Иру..." По­лучится накладка.

Теперь мне уже всё понятно. Ира закрутила какой-то роман, она хочет вырваться на свободу из-под муж­ниной опеки. А я должна затаиться, не звонить, не на­портить. Она, Ира, со мной на даче.

Ничего мне это не стоило. Ира смотрела на меня твёрдым немигающим взглядом. Она будто не об одолжении просила, а приказывала, требовала. И я для самой себя неожиданно сказала:

- Нет. Не могу. Обойдись, пожалуйста, без меня. Врать не буду.

Вот на это она не рассчитывала. Да и я, честно ска­зать, тоже. Упрямство моё было скорее всего от её на­пора. Вот если бы попросила, поуговаривала...

- Не можешь? Врать не хочешь? Конечно, враньё дело низкое, только такие, как я, могут врать. Прости, что побеспокоила. До свиданья.

Пошла, не оглядываясь. Как я жалела потом о сво­ей «принципиальности». Хотела позвонить, повинить­ся, но теперь уже и боялась напортить. А вдруг мы всё-таки на даче у Лены? Вдруг Ира поторопилась и сказала Косте о нашем отъезде до моего согласия?

Прошло время. Много времени. Мы разошлись, мы теперь уже не звонили друг другу. Женские пустяко­вые конфликты имеют склонность к долголетию. И вдруг - звонок:

- Это я, Ира. У меня юбилей, приглашаю. Костя то­же будет рад.

Ира встретила сердечно, сделала вид, что забыла ту злополучную встречу у «Тургеневской». Я подыграла ей, что теперь вспоминать? Столько лет прошло, лет семь, не меньше. Семь лет - это целая жизнь.

Костя был человеком мягким, спокойным, большим трудягой. Окончил иняз, специализировался на технических текстах, переводил учебники. Ира всегда немного им понукала. Но он сносил это безболезнен­но, иногда даже потехи ради подставлялся. Говорили о том, о сём, как всегда в застолье, бестолково и од­новременно. Ира наготовила всякого, стол ломился от разносолов, но была она несколько потухшей, без её обычной взвинченной весёлости, такая уставшая от жизни, томная дама...

А на кухне, когда оказались на минуточку наедине, она вдруг сжала мне до боли руку и выдохнула:

- Плохо мне...

- Приезжай, - сказала я. - Приезжай завтра, нам надо поговорить.

И вот говорим. Сидим друг перед другом, и чайник на плите начинает уже нетерпеливо присвистывать, напоминая о том, что и он готов поучаствовать в на­шей беседе.

Первая любовь редко кончается свадьбой. А у них именно так получилось. Познакомились в юношеском турпоходе. Слёт туристов, конкурс самодеятельной песни. Ира - старшеклассница, Костя - студент пер­вого курса, гитарист, немного поэт. Завертелась счастливая, заполошная жизнь. Всё в ней было пре­красно. Костя писал Ире стихи, а когда в весёлой ком­пании пел под гитару, не сводил с Ирины глаз. Папа с мамой Костю полюбили, чистенького, вежливого, услужливого. А Ира чувствовала себя с ним принцес­сой рядом с пажом, он взгляда её боялся, любой каприз выполнял, не стеснялся прослыть подкаблуч­ником. И - понесли обвешанные шарами «Волги», од­на - белая, другая - чёрная, Ирину и Костю навстречу семейной жизни. Конечно, счастливой, конечно, без­облачной, конечно, не такой, как у всех. Попели ещё немного под гитару, сходили пару раз в походы, да и довольно. Подошло время Ирининого декрета.

А там и вовсе не до того. Девочка родилась здоро­венькая, крепкая. Костя настоял - назвали Ириной. Будут у нас Ирина большая и Ирина маленькая. Стал брать халтуру, переводы для технического журнала, сидел ночами, Ирину берёг: «Только дочка твоя забо­та, остальное беру на себя». Мы жили рядом, и я час­то встречала Ирину во дворе с коляской. Свеженькую, подкрашенную, в модной курточке. Она охотно рас­сказывала мне о дочкиных достижениях: уже узнаёт, уже стоит, сколько прибавила, как кушает, чем при­хворнула. Мы, если собирались гости, всегда пригла­шали друг друга, по-соседски. Обычно Ира приходила одна, Костя оставался с девочкой. Один раз Ира, по­лушутя, мне сказала:

- Мой Костя - блаженный какой-то. Рассказала ему, что меня один кавказец, тот, что цветы продаёт в киоске у аптеки, преследует. Как выйду с коляской, так тут как тут, вы, говорит, красивая, я таких краси­вых женщин не встречал. В ресторан приглашает... А Костя смеётся: «Правильно, я тоже тебе всегда это говорю. В ресторан хочешь? Пойдём в ресторан, вот закончу перевод, деньги будут».

- Любит тебя.

- Раз любит, ревновать должен, а так неинтересно. Он уверен, что никуда не денусь, так и буду при нём...

- А куда ты собралась деться?

- Никуда, это я так просто...

Обычные женские разговоры. Я понимала: правда в Ириных словах была. Костя действительно очень Ире доверял. Один раз мы вместе с ней укатили в Пе­тербург к моим знакомым на масленицу. Костя отпус­тил охотно: пусть развеется, а то засиделась дома, а я справлюсь, мне не впервой.

Хорошая семья. Добрые отношения. Умница муж рядом с немного взбалмошной женой. Они переехали по обмену, чтобы жить поближе к Ириным родителям. Ирочка маленькая уже собиралась в школу. Мы поте­рялись. И - нашлись.

- Я в него сразу влюбилась. Ток прошёл, как глазами встретились, даже не знала, что такое бывает, какую-то чушь стала лепетать: не замужем, кольцо? Да так прос­то ношу, чтобы не приставали с знакомствами.

У меня есть давняя знакомая, Антонина, в Клину живёт, это полтора часа электричкой, иногда я к ней выбираюсь, она инвалид, на костылях. Один раз мы с Костей у неё были. А тут я одна поехала, у Кости была халтура. В электричке и познакомились. Села напротив и всё забыла... Оказывается, у него дача за Клином, дом деревенский. Взял телефон. Ой, закру­тилось...

Ничего проще не было, как объявить Косте, что она опять поедет к Антонине:

- Совсем одна. Тоскует, а я ей хоть по дому немно­го помогу. Наверное, мне лучше уехать в пятницу ве­чером, а вернуться в субботу, как думаешь?

Костя охотно согласился:

- Конечно. Надо только продуктов купить. Я завт­ра после работы на рынок заеду.

Он действительно купил яблок, лимоны, коробку конфет, даже маленькую бутылочку коньяка:

- Посидите, разопьёте. И ей веселее, и ты разве­ешься.

По пушистому снегу идут двое. Дорога вывернула из перелеска и крутанулась в сторону небольшой де­ревеньки. Идут неспешно, говорят весело. Первый раз Ирина идёт в дом к чужому мужчине. Одна, без Кос­ти. Знает, что этот первый раз начало какой-то новой для неё жизни. Сердце прыгает в её груди, она волну­ется, но идущий рядом мужчина бережно держит её под руку, и она ничего не боится.

- Вот и мой дом. Проходи. Гостьей будешь. Сейчас я дровишек нарублю, печку затопим. А ты пока вален­ки надень, холодно.

Она нарядилась в большие валенки, прошлась в них по простеньким половикам. Неудобно, зато очень теп­ло. Потом стала хозяйничать. Достала «Антонинины» гостинцы, разложила красиво фрукты, порезала ли­мончик. Нет-нет, она совсем не волнуется. Всё сегод­ня будет хорошо. Человек, ещё недавно незнакомый, сегодня рядом с ней. У них впереди целый вечер, и ночь, и утро, и день... столько времени. Счастье билось беспокойной жилкой под самым сердцем. Он намного старше её, седой, рослый, с грустными карими глаза­ми, слегка медлительный, основательный, не сравнить с Костей - щуплым, почти подростком. Андрей Ива­нович. Они уже на «ты», но Ира никак не может ска­зать - Андрей, Андрей Иванович лучше...

Он врач, заведует отделением. Несколько лет назад схоронил жену. Дом купили давно, жили здесь подол­гу, до первых заморозков. В доме порядок, уют, види­мо, жена старалась.

- Ну вот и дровишки... Ты любишь запах дерева? Я очень. Вот тебе полено, дарю.

Он засмеялся и протянул ей складненькое, неболь­шое полено. Она прижала его к щеке:

- И правда. Запах сдобы, будто куличи на Пасху...

Он обнял её. Так и стояли посреди нетопленой из­бы. Молодая хрупкая женщина и седовласый мужчи­на в пушистом свитере. Печка развеселилась быстро. Дрова затрещали, тепло пошло по избе. Хорошо. Без­заботно. Счастливо.

Стол накрыт. Маленькая бутылочка коньяка по центру.

- Со своим коньяком в гости? Ну я этого не допущу. Заберёшь домой, а мы лучше моего... Настойка из ря­бины, сам делал, рекомендую.

- Нет-нет, коньяк, давай коньяк. А настойку в дру­гой раз... - Она осеклась и смущённо посмотрела на него. - В другой раз...

- Пусть будет по-твоему, в другой раз, - он протя­нул к ней руку, погладил по волосам.

Ночью был очень сильный мороз. Андрей завесил дверь старым, потёртым полушубком, чтобы не дуло. Ещё набросал в. печку дров. Посвистывал чайник. Ирина смотрела на морозные узоры на стекле и жда­ла самой счастливой для себя минуты...

Они сидели в электричке, прижавшись друг к другу. Проехали Клин. Антонина... Фрукты, конфеты, конь­як. Ирина нашла руку Андрея, тихонько сжала её.

- Ты можешь вырваться в следующий выходной? - спросил Андрей.

- Смогу! - она сказала это поспешно и весело и опять смутилась.

Антонина... как хорошо, что она есть в её жизни. Немощная, на костылях, одинокая, которая очень нуждается в посторонней помощи.

И - закрутилось. Уже в четверг Костя покупал про­дукты, он приобрёл большой термос, и теперь Ира на­ливала в него бульон, чтобы там не возиться. Она по­любила этот бревенчатый дом, печку, так щедро и ра­достно отдающую им своё тепло, валенки, старый тулуп у двери, чайник оранжевый, в крупный белый горох. Чайник всегда сначала терпеливо посапывал, а потом вдруг хулиганисто пускал свои трели, они вздрагивали и смеялись.

- Я очень хотела иметь ребёнка от Андрея. С Кос­тей такого не было. Я вообще не знала, что такое бы­вает. Андрей наполнил мою жизнь особым смыслом, один раз я даже случайно назвала Костю его именем. Но он внимания не обратил.

Иришка-младшая как-то попросилась с ней к тёте Тоне.

- Зачем тебе? Далеко, устанешь.

Костя поспешил дочке на выручку:

- Пусть поедет. Это даже в педагогических целях хорошо. Пусть знает, что её мама хорошая подруга, не бросает человека в беде.

Стало стыдно. Но стыд прошёл быстро, потому что впереди маячила новая встреча с Андреем. Они не ви­делись давно, решили пропустить несколько выход­ных. Иришка осталась дома. Костя увёз её к родите­лям Иры, а сам засел за очередной перевод, как всегда срочный, как всегда выгодный. У Ирины не было к не­му чувства благодарности, было привычное чувство женщины, которую любят, ей должны, ей обязаны. А вот от Андрея самое маленькое внимание принима­ла она с трепетом и любовью. Он подарил ей в послед­нюю встречу серебряный медальон - крошечный по­лумесяц на изящной цепочке. Она надела его и только возле дома вспомнила. Что сказать Косте? Конечно, Антонина подарила за её доброту. Конечно, Антони­на, благодарная её подруга.

Андрей стал заводить разговор о женитьбе. Она была счастлива. Но как, как скажет она Косте? Навер­ное, если бы он подозревал, догадывался, было бы легче. Но Костя пребывал в таком чистосердечном не­ведении, что она не могла представить себе, как это он узнает, что есть Андрей. А время шло. Та радость люб­ви под прекрасную мелодию чайника со свистком по­немногу уходила. Андрей требовал развода, Ира жа­лела Костю, классический любовный треугольник больно кололся своими углами, лишая покоя и недав­него блаженства. Андрей не на шутку гневался:

- Хватит. Сколько можно? В следующий выходной сам приеду к твоему мужу, если ты никак не решишься...

Нестерпимо стало жаль Антонину. Один раз они решили всё-таки заехать к ней. Андрей остался на улице, а Ира позвонила. Ей открыла дверь постарев­шая женщина с слегка припухшим лицом, она даже не сразу узнала Иру, а узнав, обрадовалась, засуетилась:

- Проходи, радость-то какая! Сейчас будем чай пить.

Какой чай? Её ждет Андрей, она на минуточку.

- Не беспокойся. Как живёшь? Какая нужна по­мощь?

- Спасибо, потихонечку, ничего не надо. Ты оста­нешься? Уже поздно.

- Нет, нет, мне ехать надо.

В дверях услышала, как свистит чайник. Она шла и не поднимала глаз. Андрей молчал. Он научился чувствовать Ирину и никогда не докучал ей разгово­рами. Ехали молча. Молча простились у метро. Дома она расплакалась, прижалась к Косте:

- Не отпускай меня больше к Тоне, прошу тебя, не отпускай!

- Понимаю, ты устала. Но что делать? Она одино­кая, она на костылях. А хочешь, возьмём её к себе, пусть поживёт у нас, потеснимся.

Ира смотрела сквозь слёзы на Костю, на его такое дорогое лицо, щуплую фигурку подростка. Он был в фартуке, готовил ужин. Она вытерла слёзы:

- Я тебя, Костя, очень люблю.

- И я тебя, - Костя улыбнулся своей знакомой из­виняющейся улыбкой. - Ты устала, хочешь, я буду ез­дить к Антонине?

Она опять заплакала. Решила: в следующую суббо­ту скажу Андрею всё. Не могу больше, совесть сжига­ет всё внутри. И перед Костей виновата, и перед Анто­ниной, и перед маленькой Иришкой.

Перед всеми виновата. Вот сейчас, вот засвистит чайник на плите...

- Андрей... Прости, Андрей.

Три недели она никуда не ездила. Потом не выдер­жала, позвонила ему в больницу. Густой, чуть хрипло­ватый голос:

- Доктор Круглов слушает.

Помолчала. Положила трубку. Потом они ещё раз встретились в Москве. Дома у него было нельзя, он жил с матерью и взрослым сыном. Повидались в не­большом кафе, и Ира ещё раз сказала - всё! Потом собрала две тяжёлые сумки и поехала к Антонине. Рассказала ей всё. И плакала, и просила - прости! Ан­тонина растерянно смотрела на неё и повторяла:

- Я разве не понимаю? Успокойся... Всё бывает в жизни.

Потом этот юбилей.

- Вспоминаю, как хотела тебя вовлечь в своё враньё. С тобой на дачу к какой-то Лене. Ты отказа­лась, а я злилась, потом вспомнила про Антонину, на­до было что-то придумывать. Ты прости. Сегодня у меня юбилей, а Андрея нет со мной. Мне очень, очень его не хватает. Но пришёл бы сейчас, обнял бы, я бы всё равно сказала - нет. Не могу через себя пере­шагнуть, не могу оставить своего самого чистого, са­мого лучшего моего Костю. Не будет у нас жизни с Андреем, сгорю от стыда и собственного предатель­ства. А Андрея люблю. Запуталась.

Что я могла сказать ей тогда? Только то, что серь­ёзные решения в жизни даются только так - муками. Что Костя, её Костя редкий человек и предать его - действительно не видеть счастья. Что Иришка малень­кая не перенесёт её предательства, потому что увере­на: её родители очень любят друг друга и её. Ей остаётся только самое тяжёлое - зажать в себе свои чувства ради ближних, перед которыми она в долгу неоплатном. Долг - это не пустяки. Долг - это то, чем может она сейчас искупить свой грех перед теми, кто даже не мыслит её предательства. А потом посмотре­ла на Ирину. Сидит передо мной мудрая женщина, ко­торой её мудрость далась так непросто и так болез­ненно. Зачем напоминать ей о прописных истинах? Са­ма всё знает. «Вот, - говорит, - будет лето, уедем с Иришкой к Антонине. А Костя будет за снабженца, продукты подвезёт, навестит». Они всё так хорошо придумали. Хотя, конечно, не раз ещё вспомнит она хрипловатый голос любимого человека, его дом с ве­сёлой печкой, причудливые узоры на замёрзшем стекле, его сильные руки... И не раз сердце зайдётся в мучительном томлении, и не раз подступит к горлу комок - горький, отчаянный. Она сама всё понимает. Ни к чему ей мои слова.

Мы вздрогнули. Громким посвистом ворвался в на­шу тихую беседу вскипевший чайник...

 

 

ГОРЬКИЙ МЁД С ЗАБЫТОЙ ПАСЕКИ

Дорога на озеро Рица петляла среди нависаю­щих скал. Иногда казалось, они стоят сплош­ной стеной и мы на всём ходу можем влепить­ся в серый гранит. Но в последний момент машина ныряла в узкую расщелину, солнце мгновенно прята­лось за горами, а потом опять выныривало, как толь­ко выныривали из расщелины мы. Было весело и без­заботно. Рица, как сказка, читанная, но позабытая слегка, каждым новым вывертом на горной дороге напоминала о себе, приближала. Я вертела головой, пытаясь ухватить побольше этой торжествующей, ликующей красоты кавказского лета, и, наверное, поэтому не заметила тот дом.

- Смотри, - водитель, мой давний знакомый Зосим, махнул рукой в сторону ущелья, - видишь тот дом на­верху?

Нет, не успела. Проскочили. Мне вообще трудно различать детали в горном пейзаже, кажется, всё оди­наково величественно и прекрасно. А домик?

- Что в нём такого особенного, Зосим?

Зосим не сразу ответил. Он всегда так: подумает, взвесит. Отмолчался, сказал:

-Там старик живёт. Давидом зовут. Давно уже. Сына один растил. Такой был красавец, слушай... Убили.

Замолчал Зосим... Крутанул руль в очередную рас­щелину. Я уже не спрашивала, знала: захочет - рас­скажет. А если уж не захочет, не заставит никто.

Я была права: рассказал...

...Последний раз латал он этот сапог. Кожа ещё хо­рошая, выделанная на совесть, но сколько можно ла­тать, люди старятся, а сапогам, что же, всегда браво скрипеть и поблёскивать? Послужили, послужили они старому Давиду. Но для двора ещё сойдут, вот прихва­тит сейчас суровой ниткой голенище, прошьёт для верности задник. Правда, темновато уже становится. А Беслана всё нет. В Пицунду приехали отдыхать его армейские друзья, встреча у них сегодня. Молодое де­ло. Давид отложил в сторону сапог, аккуратно смотал оставшуюся нитку, иголку предусмотрительно вот­кнул в толстый клубок. Откинулся, прислонился спи­ной к стене летней маленькой кухни. Инжир нависал над ним пышной кроной, разлапистые его листы те­перь уж совсем не пропускали света. Было темно, душновато. К дождю?

Давид сразу и не понял, что это стук копыт. Первая мысль - начался дождь, крупные тяжёлые капли гром­ко застучали по высохшей земле. Всадник ворвался во двор на всём скаку, обдав Давида пылью, жаром, бес­покойством:

- Отец, за мной гонятся, выручай, отец!

Лица он не видел, стемнело. А вот глаза... Они требовали, умоляли, они сверкали горячечным блес­ком:

- Выручай, отец!

Давид метнулся в дом, потом к сараю, потом зачем-то схватил недошитый сапог, отбросил его в сторону, будто мешал он ему. Наконец сообразил: подставил лестницу к стене дома - полезай на чердак, скорее... Мужчина стрелой влетел в чёрный проём. Давид при­крыл дверцу, но замок вешать не стал: так меньше внимания. Убрал лестницу. Потом взял под уздцы взмыленного жеребца, отвёл в сарай. Только управил­ся - вот она, погоня. Влетели во двор трое, наперебой заговорили:

- Дед, не видел на коне... молодого?

- Мерзавца догоняем, отец.

- Куда дорога идёт?

Запыхались. Давид молча налил им по стакану вина. Пока они жадными глотками пили, стоял рядом, ждал пустых стаканов. Предложил отдохнуть.

- Какой отдых, отец? На празднике в Татарском ущелье один мерзавец человека убил. Вроде по этой дороге поскакал. Не видел?

- Я, сынки, на улице с первым петухами. Ночь уже, а я домой не заходил. Не видел.

- Ну прости, некогда нам!

Ночь в одночасье слизала их. Некоторое время стук копыт глухо ещё отдавался под инжиром, но потом он затих. Давид подставил лестницу, положил на тарелку ломоть хлеба, несколько крупных помидоров, кусок сыра, налил в кружку вина и осторожно, боясь про­лить, стал подниматься к чердачной двери.

- Спасибо, отец! Век не забуду твоей милости.

- Поешь. Сиди пока, вдруг вернутся...

Похоже, что и возвращаются. Правда, не так ско­ро, голоса на дороге то затихали, то опять разбавля­ли тишину какими-то странными протяжными звука­ми. Только возле самых ворот Давид понял, что это плач. Узнал и плачущего. Его знакомый когда-то зем­ляк, а теперь бармен в приморском кафе. Зачем он здесь, почему плачет? В темноте разглядел ещё не­сколько человек, молчаливо обступивших подводу. Разглядел и подводу. Больше ничего не хотел разгля­дывать. Он шагнул в темноту, как в пропасть, схва­тился слабеющей рукой за колесо и выдохнул одно лишь слово:

- Сынок...

- Беда, беда в твой дом пришла, принимай сына, -запричитал земляк. - Сколько лет не виделись, Давид, но беда привела меня, весть принёс тебе страшную.

На подводе лицом к звёздам лежал молодой Беслан.

- Убили твоего мальчика!

Давида бережно взяли под руки два крепких па­ренька, усадили под инжир, накапали чего-то сердеч­ного. Тёплые слёзы лились из старческих Давидовых глаз. Он плакал беззвучно, без причитаний, и от этой тишины двор наполнился какой-то особой жутью. Люди постояли в темноте, повздыхали, посокрушались, уехали. Остались два друга Беслана. Те самые, армейские:

- Встретились, радости конца не было. Зашли в ка­фе, а там один местный говорит: «Беслан, они рус­ские, им интересно будет, покажи им наш праздник скачек». Далеко, правда, но поехали. А там народу! Все в национальных костюмах, хор долгожителей, танцы. Перед скачками Беслан повёл нас коней смот­реть. Красавцы, один другого лучше. И что-то у него там с одним наездником получилось, слово за слово, мы ведь по-вашему не понимаем. Только Беслан вски­пел, бледный, как полотно, и тот тоже. Куда-то ушли. А потом говорят - у дороги парня убили. Мы туда...

Всю ночь просидели под инжиром. Беслан лежал в доме, накрытый простынёй. Друзья пообещали - не уедем, пока не похороним. Давид постелил им в лет­ней кухне, а сам сидел посередине двора, обливаясь тёплыми слезами и раскачиваясь. Вдруг вспомнил про того, на чердаке. И в ту же секунду он понял то, от чего захолонуло его старческое сердце и, каза­лось, остановилось. Это же он убил Беслана! Он, он, он!.. Ночной всадник, принесший в его дом смерть. Чёрный всадник чёрной беды. Он решительно под­нялся, резко расправил плечи, вошёл в дом. Зажёг свечу. Маленькие тени от крохотного огонька забе­гали по стенам весело, совсем не ко времени весело. Он подошёл к сыну, поцеловал его холодный лоб, по­том вытащил из-под кровати кобуру, расстегнул её. Тяжёлый металл покорно лёг в ладонь. Сейчас он войдёт, подставит лестницу к стене, поднимется... Пересёк двор. Вдруг чья-то рука из темноты схвати­ла его, выдернула оружие:

- Отец, отец, опомнись, что ты задумал, отец! - пе­ред ним стоял один из Беслановых друзей. Второй то­же оказался рядом.

- Это грех, отец. Ты жить должен. Ради него, пони­маешь? - голос у друга задрожал, он уткнулся в грудь другого. Давид смотрел на них испуганно и жалко. Молчал.

Похоронили Беслана на взгорочке за домом, за ко­лючими кустами ежевики. Так принято здесь. И когда отплакали, отговорили поминальные тосты, попроща­лись с Давидом последние гости - армейские Беслановские друзья, он опять сел на своё привычное место под инжиром лицом к дороге. Только кого ждать те­перь, кого выглядывать на ней?

И тут опять будто взвилась в нём кровь. Там, на чердаке, без пищи - он. Давид никак не мог понять, как называть ему того человека. Ночной всадник? Че­ловек из темноты? Слово «убийца» не произносилось. Слово «гость » тем более.

- Гость, гость, - будто услышал он голос своего де­да, прожившего здесь, в горах, всю жизнь и убитого на давней войне. - Гость. Как хочешь, но в твоём доме гость, ты должен, ты обязан об этом помнить, иначе произойдёт страшное - нарушится незыблемость кав­казских законов, позор ляжет на твою голову. Вот бе­да легла, а теперь ещё и позор...

Давид смотрел на чердачную дверь, долго смотрел, а голос деда набирал силу:

- Ты мужчина, ты горец, и в твоём доме гость. Гость, который три дня ничего не ел! Да, тебе трудно, но какому настоящему мужчине легко?

Давид поднялся по лестнице, резко открыл дверь. Лучи беззаботно гуляли по чердаку, цеплялись за ко­сяки, за пучки сена. Давид не сразу разглядел среди этого праздника жизни затравленные, испуганные глаза.

- Выходи. Насиделся, хватит.

К нему метнулась маленькая фигурка. Упала под ноги:

- Простите, простите меня, - захлёбывался в рыда­ниях голос. Тонкие руки ловили Давидовы сапоги и покрывали их истеричными поцелуями.

- Хватит. - Давид отстранился и вдруг закричал:

- Прекрати, ты мужчина или кто? Прекрати, я сказал!

Он хлопнул дверью и прокричал уже с улицы:

- Есть захочешь, выйдешь!

Только вечером пленник спустился с чердака. Да­вид увидел бледное личико. Совсем ещё мальчик, поч­ти школьник. В его чёрных волосах торчали травинки, свитер с вытянутыми локтями висел тряпкой. Давид нарезал большую миску помидоров, разогрел остав­шуюся от поминок кукурузную кашу. Парень ел жад­но, давился, но глаз не поднимал.

- Как тебя зовут?

- Беслан.

Давид вздрогнул. Тёзки! Господи, как изобрета­тельна беда и как она насмешлива.

- Рассказывай. Если, конечно, наелся.

Но Беслан ещё съел густо намазанный аджикой ло­моть хлеба, запил молоком.

- Ему мой конь не понравился, говорит, ну и кля­ча. А конь от отца у меня. Отец утонул год назад, девочку спасал на пляже. Я видел, он слегка выпил, мне бы промолчать. А у меня в глазах от злости тем­но стало. Пистолет тоже отцовский - первый раз после его смерти достал, хотел ребятам на праздни­ке показать. Не помню, как выстрелил. Ничего не помню.

- Лет-то тебе сколько?

- Семнадцать.

Беслану было двадцать три. И вдруг - опять пыль на дороге. Скорее, скорее, мальчик взлетает по лест­нице на чердак. Давид едва успел убрать лестницу.

- Здравствуй, отец. Прими мои соболезнования, - перед ним стоял милиционер. - Прости, но у меня ра­бота такая. Скажи, перед смертью сын ничего не гово­рил, может, враги у него были?

- Слушай, не приезжай больше, не рви сердце, про­шу тебя.

- Ты, отец, не думай, мы этого негодяя отыщем...

-Уходи. Прошу, уходи.

Больше никто не приходил. Беслан пару раз сходил в лес, принёс две огромные охапки дров. Давиду на зи­му. Накосил травы на взгорье. Даже корову доил. Всё он делал быстро, проворно, привыкший был к сель­скому труду. Жил он с отцом и матерью далеко отсю­да, с той стороны ущелья, в небольшом домике под во­допадом. После смерти отца мать умом тронулась, не вылезает из больницы. А у него сестрёнка, десять лет, растить её ещё и растить.

Незаметно оттаивало Давидово сердце. Особенно однажды, когда он увидел на могиле сына пышный ве­нок из розовых рододендронов. Мальчик ходил в горы...

В тот вечер он сказал Давиду:

- Завтра уйду. Сестрёнка в Сухуми, привезут завтра.

Давид посмотрел на гостя. Каким большим, муже­ственным показался он ему в ту проклятую ночь. А на деле - цыплёнок, только вылупившийся из гнезда и не знающий о жизни ничего ровным счётом. Как он будет там один, с сестрёнкой? И вдруг... Сам Давид не ожи­дал от себя этих слов:

- А ты возвращайся. Отсидись, пока не забудут, и возвращайся, а то ещё дров наломаешь, джигит. И сестрёнку привози. Будем жить, места хватит.

Мальчик светло и радостно посмотрел на Давида. Он метнулся к нему, хотел, видно обнять, но сдержал­ся, мужчина не должен обнажать своих чувств. Вывел из сарая скакуна, легко на него вскочил:

- Я вернусь. Дров пока хватит. Потом я ещё... много дров надо, зима длинная, вместе будем зимовать.

Ускакал. Давид обошёл свой двор, направился к мо­гиле сына. Привядшие уже цветы повисли слабыми го­ловками на свежем бугорке. «Вот, сынок, дела какие. Простишь ли ты меня, сынок?» И вдруг коснулась сердца Давида удивительная лёгкость. Впервые после смерти Беслана. Лёгкость эта набежала волной и от­катилась. Видимо, Беслан послал ему из иного мира своё прощение.

Мы уже приехали на Рицу, но почему-то сидели в машине. Услышанная история взволновала больше, чем это высокогорное озеро, к которому недавно так рвалась моя душа. Да и озеро оказалось совсем не праздничным и совсем не весёлым. Запустение после недавней войны, ни одного экскурсионного автобуса. Невдалеке какие-то случайные, вроде нас, люди вози­лись в карбюраторе машины, раскрыв настежь все че­тыре дверцы и врубив радио на полную мощность. По радио рассказывали о заложниках. Мы побродили и поехали обратно. Говорить не хотелось. Зосим груст­но усмехнулся:

- Вот нагнал на тебя тоску. Буду исправляться. Сей­час мы завернём на пасеку и купим хорошего мёда. Привезёшь в Москву, ему цены не будет, слушай...

И мы заехали на пасеку. Старый пасечник долго об­нимался с Зосимом и всё приговаривал: «Вот обрадо­вал, вот спасибо». Потом он угостил нас вином, потом внучка, девочка лет десяти, принесла нам по горсти тыквенных семечек, потом пасечник торжественно вручил мне банку янтарного, духовитого мёда. Налил с верхом. Пока несла банку в машину, лизнула нес­колько раз через край. Терпкий, чуть горьковатый... Вкус был каким-то особенным. Такого мёда пробовать мне не доводилось.

Мы ехали дальше и дальше. Говорить не хотелось.

- Зосим, - тихонько попросила я, - покажи мне тот дом, ну сам знаешь...

- Да я тебе его показал. И с хозяином познакомил. Прости за хитрость. Побоялся, узнаешь ты, что это Давид, будешь смотреть с жалостью. А он жалости не любит. Мужчина.

- Значит, Беслан не вернулся...

- Беслана посадили. Говорят, сам пришёл, с повин­ной. Ждёт, скоро уже освободится. А сестрёнка у Да­вида живёт, семечками нас угощала. Мананой зовут. Ну, как тебе мёд?

-Удивительный. Вроде и сладкий, а как будто с гор­чинкой.

Мёд с горчинкой. Зосим сказал, оттого с горчин­кой, что каштановый. Наверное, он прав.

 

 

МИЛЫЕ БРАНЯТСЯ - ТОЛЬКО ЛИ ТЕШАТСЯ?

Милые бранятся, только тешатся. И действи­тельно, брань бывает такая полюбовная, такая симпатичная бывает брань, что умилённое бранью сердце принимает её как должный, даже же­ланный атрибут семейной жизни.

- Моя-то дурочка третий день как у меня живёт, - мило улыбаясь, делится новостью со знакомой пожи­лая женщина на автобусной остановке. - Поцапалась со своим-то, вот и хлопнула дверью...

- Молодые... Притираются... - охотно поддакнула знакомая и тут же «прописала» рецепт. - Пусть спус­ку не даёт, мужики, они такие, на голову сядут, если вовремя их не приструнить.

- Да уж, учу. Кто ей, кроме матери, подскажет?

Такие привычные разговоры. Такие привычные ре­цепты, такие привычные жизненные коллизии. Семей­ная ссора. Слово за слово, упрёк на упрёк, и - заискри­ло, закипело, забулькало. Хлопанье дверью одного, хлюпанье в платок другой. Несколько часов, реже дней, напряжения, и - «милые бранятся, только тешат­ся». Желанное примирение, поспешность извинений, и опять безоблачный небосвод над семейным гнездом, кажется, такой надёжный и такой долговременный.

Но вот опять пасмурнело. Обидные слова близко­го человека, которые, казалось, были похоронены в самой глубине нашего сердца, вдруг выясняется, не умерли. Живут и здравствуют, будоражат притих­шую память, провоцируют нас на смекалку и изобре­тательность. «Я отвечу...» «Я так скажу...» «Я припомню...» И уже перехватило дыхание от подсту­пившего к сердцу гнева. Побольше, поизощрённее, наотмашь. Гнев услужлив. Он обладает удивительной способностью нажать на какой-то одному ему изве­стный в человеке клапан, дабы выпустить на волю мутный поток площадной брани и непотребных слов. Бывает, где-то в закоулках разума мелькнёт испуган­ное: что я горожу, какой стыд, остановись! Но прис­туп гнева мгновенно прихлопнет здравую мысль и помчит нас дальше, по кочкам, по кочкам, пока, обес­силенные этой гонкой, мы не падаем в изнеможении от усталости и стыда. Потом окажется - зачем кипя­тились? Не стоит «выеденного яйца» взбесившая нас проблема, но ведь не воробей слово, вылетело уже, закружило над нашим домом. Влетело по назначе­нию в душу ближнего, мгновенно припечатавшись к ней смертельно опасной ржой.

Именно эта ржа и позволяет нам говорить о гне­ве, как о смертном грехе. Гнев бесследно не прохо­дит. Ни для того, кому предназначается, ни для то­го, в чьём сердце закипает. И если поначалу можно благодушествовать и снисходительно улыбаться над тем, как бранятся милые, то спустя время можно разводить руками и недоумевать сокрушённо: ну че­го бы им не жить? Всё есть, молодые, здоровые, а разбегаются.

Не знаю точной статистики, но не ошибусь, если скажу: многие, очень многие семьи рушатся именно из-за этого. До краёв полна чаша обид, нанесённых друг другу в запале гнева, ярости. Попрано достоин­ство, измельчены чувства, совместная жизнь становится мукой, никому не нужным истязанием. А бывает - терпят. Обороняясь от половины своим безразличием и равнодушием, ловя на стороне мимо­лётные праздники, твёрдо зная, что никогда уже не слюбится. Латают дыры в хлипкой шлюпке семейного бытия разных целей ради: ребёнок без отца, квартира неразменная, старики-родители не переживут.

Беда житейской мудрости в её деликатности. Она не блажит во всё горло о своих достоинствах, а кон­фузливо и тихонько пристраивается где-нибудь с краешку на нашем празднике жизни. Разглядеть её, услышать, да и усадить поближе под стать только очень внимательным и воспитанным людям. А вот хамство, гнев, злоба, раздражительность - это боссы. Эти прутся в президиум без приглашения, рассажива­ются там по-свойски, опорожняют бутылки с мине­ралкой и обязательно просят слова. Взобравшись на трибуну, истошным голосом учат нас жить. «А ты его... не давай спуску, да пошёл он!.. Нет, нет, не про­щай, припомни, обязательно припомни...» Напичкан­ные этим поганым товаром, мы с перекошенными зло­бой лицами идём в наш «последний и решительный бой». Ярость благородная вскипает, как волна, в на­ших жилах, мы крушим и беснуемся по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись. Этот бой - не на жизнь, а на смерть. Победа любой ценой означает смерть лю­бой ценой того, кого побеждаешь. Грех злобного гне­ва становится смертным именно поэтому: разрушив нашу душу, он бросается рушить душу близкого. Он отшибает нам память, и мы забываем, что рядом имен­но близкий, что отдано ему столько нашей любви и на­шего внимания. Если бы кто посмел обидеть его, мы бы бросились на помощь, защитили бы, обязательно защитили. А сами... Пустая душа, в коей живёт злоба. Злобная, она не терпит никакого соседства, оттеняю­щего её убожество и пагубную сущность. Злобных лю­дей сразу видно. Их лица некрасивы. Они всегда настороже. Правильно советуют мудрые: когда гневишься, посмотри на себя в зеркало.

Но ведь всем знакомо это чувство. Все пережили его. Наше бытие так богато на поводы к гневу и разд­ражению. А сказать человеку: «Не гневись, не раздра­жайся», - только лишний раз его прогневить. Но ведь на каждую болезнь есть управа. Кашель лечат горчич­никами, радикулит - массажем, температуру сбивают мёдом и малиной. А чем же нам исцелиться от гнева?

Мы жили на одной лестничной площадке. Пожилая женщина с приветливым для всех лицом. Никогда не видела её раздражённой, не запомнила повышенного тона в разговоре. Но иногда она забегала ко мне, и я чувствовала - ищет предлог: «Можно, я позвоню, у меня что-то с телефоном? У тебя есть луковица, борщ затеяла варить, не рассчитала...» Когда однаж­ды я позавидовала её постоянному доброму располо­жению духа, она рассмеялась:

- Нет, нет, у меня скверный характер. Но я поняла, самое главное, чего не переносит гнев - молчания. Вот он уже подкатил, уже и слова нашлись, а ты сожми гу­бы и молчи. Тебе обидное сказали, а ты не отвечай. Запрети себе. Внуши: слово вымолвишь - умрёшь. Увидишь, что гнев, посрамлённый, бежит без оглядки. Через пять минут вспоминаю, из-за чего это я?

Молчание - золото? Да, мы слышим об этом часто. Но тогда в простых и искренних словах соседки эта житейская мудрость высветилась особенно выпукло. Спустя какое-то время я прочитала о мудреце. На вопрос, о чём он жалеет и о чём не жалеет в жизни, он ответил: «Я жалею о многих своих грехах, но ни разу за долгую жизнь не пожалел о... молчании». На­до же, подумала я, как моя соседка Клавдия Ильи­нична!

Мужа её я побаивалась. Был он человеком непрос­тым, казалось, излишне прямолинейным. Не мёд, не подарок?

- У него много достоинств. Саша очень обязатель­ный, любит порядок, дисциплину. Иногда, бывает, не угожу чем, сорвётся, а я, чтобы потом ему стыдно не было за себя, спохватываюсь, чтобы не слушать: «Ой, забыла». И... к тебе за луковицей. Возвращаюсь, он уже откипел без свидетелей. Жизнь продолжается.

От греха подальше. Убежать, спрятаться, схитрить. Все средства хороши в достижении этой цели. Быть подальше, не приближаться к греху, дабы не подвергать себя риску. А если зазевался да при­близился? Молчать. Дай обет молчания, как давали его подвижники благочестия, дабы стяжать мирен дух. Десять минут такого «подвига» - смехотворная цена за достойную семейную жизнь. Сегодня десять минут, завтра пятнадцать, послезавтра столько же -и вот уже целый месяц без обид и гнева, без испор­ченного настроения, без подскочившего давления, без слёз и истерик. Трудно бывает смолчать, порой просто невыносимо. Неопровержимые аргументы зудят на кончике языка, кажется, произнеси я их, и они повергнут в смущение моего такого же разгоря­чённого и красного от гнева оппонента. Обман! У оп­понента свои неопровержимые аргументы, и у него они тоже на кончике языка. Ничем не завершится постыдная распря, ничем, кроме ещё большей злобы и негодования. Мудрая Клавдия Ильинична не позво­ляла мужу выплеснуть на неё свои аргументы не по­тому, что правды боялась, а потому, что оберегала мужа от собственного его стыда за сказанное. Завид­ная предусмотрительность!

Вот уже несколько лет, как Клавдия Ильинична пе­реехала в другой район. Мы давно не виделись с ней, но я всегда помню её гладко зачёсанные назад волосы, вечную спутницу-улыбку, доброжелательные, мудрые глаза. Недавно прослышала: у Клавдии Ильиничны ЧП. Сын, двадцатитрёхлетний студент, возвращался поздно вечером домой, на него напали четверо парней, сняли дублёнку, отобрали деньги. Надо позвонить, посочувствовать.

- Да что ты, какое сочувствие! - в трубке привычно зазвучал приветливый голос. - Это ли не радость? Ну, подумай сама. Ведь это не мой сын отнял деньги, а у моего отняли. Мой-то с концерта возвращался, Чайковского ходил слушать...

Да, мудрость многого стоит. Она стоит дорогих дублёнок и новеньких хрустящих баксов, она стоит серьёзной бреши в семейном бюджете, ей вообще нет цены. Некоторые люди занимаются аутотренингом. Они приучают себя, проснувшись утром, подумать раньше других мыслей: готов ко всему. Вот так - готов ко всему. И в ванную чистить зубы, на кухню жарить яичницу, к телефону отвечать на звонки. И на улицу -на работу. Постоянная готовность принять все пре­вратности судьбы - похвальная готовность. Но она воспитывает борца. Борца за права и завоевания. Бор­ца с кем? С нами. С кем окажется в одном троллейбу­се, в одной очереди, в одном кабинете, в одном цехе, в одной аудитории.

Недаром столько лет слова «бороться», «борьба», «борец», «борцы» были очень популярными. На все лады мы склоняли их и в самых разных контекстах использовали. А может, агрессия наша чрезмерная, готовность обрушиться на ближнего, испепелить его злобой и гневом произросла из того самого зёрнышка, брошенного в почву много лет назад? Мы приучили се­бя к агрессии. Нам же теперь, себя и отучать. Если хо­тим жить по совести, по заповедям, по-божески жить, боясь греха и обиды ближнего. Конечно, мне могут возразить. Что же теперь, подставляться? Заискивать перед хамом, заглядывать в глаза обидчику, проги­баться в реверансе перед врагом?

Был такой замечательный церковный деятель, бого­слов, современник Пушкина, святитель Филарет (Дроз­дов), митрополит Московский. Сказал он в своё время такие слова: «Люби врагов своих, сокрушай врагов Оте­чества и гнушайся врагами Божиими». Думается, нам полезно в них вдуматься. Люби врагов своих. Другими словами, не гневись на них, опусти перед ними свою планку нравственного совершенства. Ведь это сейчас, сию минуту враг уничтожает тебя гневными словами. А вчера, год назад ты также уничтожал ближнего. Пусть не его, другого, беззащитного, растерянного. Считай, что сегодня оплачены, наконец, твои счета.

Помню, когда я покаялась батюшке, что нет сил терпеть обидчика, молчу, а всё кипит, душа во гневе, он устало на меня посмотрел:

- Хорошо, что молчишь. Продолжай молчать. А в душе... Пусть никто об этом не знает.

Я благодарна ему, что не стал он подталкивать ме­ня к любви. Полюби врага, врагов любить надо... Да я сама знаю, что надо, но не полюбила вот ещё, немощь моя духовная не позволяет мне подняться на сверкаю­щую вершину совершенства.

Сокрушай врагов Отечества - второй постулат свя­тителя Филарета. Вот здесь-то и вспомним гнев пра­ведный. Тот самый, что ставим мы в один ряд со свя­тым чувством любви к Родине. Праведный гнев по сути своей и есть любовь. Но любовь действенная, вос­стающая против того, кто грозит Отечеству. Приме­ров такой любви несть числа в нашей истории. Сейчас нет-нет, да и проклюнется голосок доморощенного философа-прокурора: «Как так, Сергий Радонежский к миру призывал, а Ослябю с Пересветом на поле бра­ни отправил, умирать. Не по-христиански это, не по-православному». По-христиански. По-православно­му. Потому что умирать за Родину всегда было делом, достойным православного человека. Пойти первым в праведный бой, благословясь и перекрестившись, это мученические, желанные венцы.

Вот какие интересные слова сказал один историк-богослов: «В славянском языке нет слова, соответ­ствующего западноевропейскому слову «патриот». Но это не потому, что мы не любим Родину, а потому, что любить Родину для нас так же естественно, как и дышать. Ведь нет же у нас слова, обозначающего чело­века, любящего свою мать. Потому что в какой мере человек перестаёт любить мать, в той мере он пере­стаёт быть человеком».

А вот и третий постулат: «Гнушайся врагов Божиих». Как понять это? Видимо, праведный гнев, с кото­рым ты готов обрушиться на врага Божиего, не в сло­вах заключается, не в обличении, не в негодовании, а в том, чтобы отвернуть от него своё лицо, презреть внутренне. Подвижники-христиане так и делали. А ночами, когда враги Божии почивали, молились о них, как о заблудших. И Господь уж сам определял их участь. Наше время до чего лукаво. Любимое не­когда слово «борьба» легко заменили мы на популяр­ное нынче «терпимость». Терпимость к своим вра­гам - да. Но терпимость к Божиим... Слово-то больно уязвимое. В русском языке, великом, могучем и прав­дивом, оно имеет один, определённый смысл и упот­ребляется в определённом контексте.

Гнев - смертный грех. Именно наш гнев, который лег­ко и привычно выплескивается из наших душ, и из кото­рого легко и привычно лепим мы свои грязные, липкие снежки слов и швыряем ими в ближнего. Такой гнев ох, как опасен. И для того, в кого швыряем, и для нас самих, оттачивающих свою меткость самым недостойным обра­зом. А теряем, сколько теряем... Способность понимать, способность сострадать, способность любить и жалеть.

Пожалеть человека - простить ему его несдержан­ность и гнев. Пожалеть человека - снисходительно улыбнуться на его желание кольнуть побольнее. За­землить на себя, оставить в себе его невоспитанность и непривычку быть добрым. Окупится, окупится сто­рицей такая душевная щедрость. Законы бытия не­укоснительны. Они обязательно сработают в нашу пользу, они обязательно подтвердят житейскую муд­рость - быть добрым полезно, умно, выгодно. И опро­вергнуть мудрость другую, которую сами мы впустили в наши головы, оправдывая смертный грех злобного гнева. Милые бранятся - только тешатся. Если бра­нятся, то уже не милые. Любовь не терпит брани, как не терпит неискренности чувств. Тешиться бранью мо­жет только очень злобный, нездоровый человек. Че­ловек с перевёрнутой шкалой ценностей, с напряжён­ным взглядом и очень некрасивым лицом.

 

 

СОЛЁНЫЙ ВЕТЕР ПО ПОНЕДЕЛЬНИКАМ

Отвесная скала отсекла меня от ущелья. Она выдава­лась над узкой полоской песка и мелких камешков, которую я вот уже вторую неделю зову пляжем. Это мой «собственный» пляж, и всякий случайный чело­век мне ни к чему, хотя их и было-то всего трое - случай­ных. Парень с девушкой, забредшие сюда из Пицунды пофотографироваться, и пожилая женщина. Пришла в ущелье купить мёду, да жарко, решила окунуться.

А так я одна. Живу в трёх шагах от пляжа, в ущелье, в большом доме, намертво вдавившемся в поросшую орешником и мимозой гору. Этот дом купили мои доб­рые знакомые себе на радость, но - человек предпола­гает, а Бог располагает: нежданная, длительная ко­мандировка за рубеж отодвинула радость обживания дома. Попросили похозяйничать - год, два, кто знает, сколько...

Не спеша, по глотку пью я своё желанное одиноче­ство. Вот и сейчас чередой выстроились «неотложные дела». В череде той царит деликатность и предупреди­тельность. Именно так деликатны и предупредитель­ны бываем мы, когда никуда не спешим, когда никто не посягает на наши права и удовольствия.

Маленькой чёрной точкой в синеве волн храбрая лодчонка. На ней мои знакомые рыбаки Павел и Акоп. Вечером, если с уловом, они окликнут меня с улицы и предложат нежно-розовую, почти перламутровую ба­рабульку.

- Её коптить можно, жарить, а уха из неё!.. - ска­жут.

Я возьму с благодарностью и приглашу их на ча­шечку кофе. Откажутся. И только когда уйдут, вспом­ню, что в Абхазии не принято входить в дом к женщи­не, если она одна. Долго смотрю на далёкую лодчонку. Хорошо бы - с уловом...

Кроме приятного «дела» всматриваться в морскую синь, есть у меня ещё одно - отыскивать под ногами небольшие ракушки. Не каждая меня интересует, а только та, в которой есть дырочка. Придумала я сде­лать штору из таких ракушек и повесить её между сто­ловой и кухней. Должно быть очень необычно, поиск ракушек вдохновляет. Под ногами вижу маленькую, причудливо изогнувшуюся в форме кавказского кув­шина для вина. Да, да, вот и крошечная дырочка, про­битая морской «дрелью», мне в утешение. На штору, ещё одна, с миру по нитке...

А ещё мне надо повернуться спиной к морю и вгля­деться в отвесную скалу. Люблю удивляться храброс­ти деревьев, вцепившихся корнями в скальную плоть. Изогнувшись стволами, они тянутся в небесную высь, весело шелестят листвой и не горюют, что нескладны и уродливы. В их жизни главным стало небо. И в этом зримом философском постулате так много видится, сравнивается, постигается. Много дел... А солнце, за­вершив свои дела, нацелилось на покой за потемнев­шую сосновую рощу. Посидеть ещё?

Что-то ласковое, тёплое касается ноги. Шарик! Он лежит рядом и легонько бьёт хвостом по моим пляж­ным шлёпанцам. Преданные собачьи глаза. За две не­дели мы научились понимать друг друга. «Хватит, -говорит его взгляд. - Неплохо бы и перекусить».

Оставляю свои дела. Завтра, даст Бог, новый рас­свет и я долюбуюсь, додумаю, доделаю. «Пошли до­мой, Шарик». Он поднимается тяжело и неуклюже, старый, измотанный жизнью пёс. В этом доме в ущелье он живёт очень давно. Сосед напротив, уже отец двух детей, помнит, как мальчиком ходил с Ша­риком в горы за дровами. Другой сосед, уже при вну­ках, принёс Шарика в этот дом беспомощным щенком. Лет Шарику много, по собачьим меркам очень много.

У меня в детстве никогда не было собаки. Я и не просила, обходилась как-то, не лила слёзы в мате­ринский подол: «Купи щеночка». Может быть, по чёрствости сердца, но людей, рыдающих над кошачь­ими и собачьими судьбами, собирающих бездомных котят, потерявшихся попугаев, я не понимала, искренне считая, что любовь, отданная собаке - это любовь, недоданная человеку. Поэтому уже во взрослой жизни дальше рыбок в аквариуме не подни­малась. И опять без всякого ущерба для самосозна­ния. Нет и не надо.

Первый раз я приехала в этот дом в прошлом году, на недельку. Шарик встретил сдержанно, посмотрел устало, для приличия вяло помахал хвостом. Кормила я его больше по необходимости, а уехала вообще с лёгким сердцем. Шарика в моей жизни не было.

Бывшие хозяева продали дом, а собаку оставили. Сами они уехали к детям в Сочи, а куда им ещё пёс ста­рый, больной, слегка подтаскивающий правую лапу. Шарик остался. Дом его детства, его юности, его зре­лых собачьих лет стал домом его старости. Только в отличие от лет прожитых, старость его была одино­кой. Наверное, тогда, в первый мой приезд - теперь я понимаю это - Шарик переживал глубокий стресс от человеческого предательства. Он мало двигался, поч­ти не выходил из-под лестницы, подолгу лежал, ел не­охотно, будто делал одолжение. Страдал. Но мне ли догадываться о его страданиях? Вырвалась на недель­ку, успеть бы порадоваться солнышку, морскому прибою и вечернему фейерверку светлячков. Мы не смотрели в глаза друг другу. Я по равнодушию. Ша­рик - щадя мои праздничные чувства.

В этот раз он встретил меня уже радостно. Бо­ком, боком, он теперь всегда ходит так, подошёл, потёрся о дорожную сумку, ткнул в колени нос, за­глянул в глаза. Я увидела в них благодарность и на­дежду. Жить в пустом доме одному тоскливо, и хоть соседи не давали умереть с голоду, мочили в воде засохшие хлебные корки, но всё-таки один. А тут -дождался.

Утром он уже суетился во дворе, боком, боком, ждал меня к завтраку. Завтрак у Шарика получился царский - несколько кусочков подсохшей колбасы, остатки бульона. Ел жадно, сосредоточенно, но не то­ропясь, с достоинством.

- Пойдём, Шарик, на море...

Слово «море» ему, состарившемуся в ущелье при­брежного посёлка, всё равно, что бальзам на душу. Шарик окунулся в воспоминания давней курортной жизни. Уж кто-кто, а он-то повидал на своём веку отдыхающих. Бывшие хозяева держали в сезон по тридцать человек одновременно. Удивительные были времена! Шарика баловали, кидали со стола вкусные кусочки, а уж кости и рыба в его меню не переводились. Сколько восторгов в свой адрес он слышал, сколько рук ласкали его! Шарик был молод и лёгок на подъём. Среди окрестных собак он слыл самым умным и злым, не подпускал к воротам дома никого чужого. Отдыха­ющие в счёт не шли, они хоть на недельку, на две, но становились своими. Лаял Шарик раскатистым басом, грозно оголял свои немаленькие клыки. Особенно не жаловал болтавшихся по ущелью собачек. Зачем бол­таться, у собаки должен быть дом, который надо охра­нять. Шарик рвался и негодовал, иногда даже прикусы­вал от досады металлические прутья ворот.

Любимец публики. Отдыхающие с вечера спорили, с кем идти Шарику на море. А он иногда, дабы не се­ять рознь, оставался дома, вальяжно разваливался в холодке под лестницей - сытый, ухоженный. Детей не очень любил. Они, бывало, затаскивали его насиль­но в воду, а Шарик этого терпеть не мог. Он упирался лапами и изо всех сил старался не показать клыки, хо­тя очень хотелось... Не мог он объяснить несмышлё­ным этим насильникам, что для него, курортной соба­ки, вхождение в море - ритуал. Он подходил к кромке волн, слегка касаясь её носом, потом позволял волне подползти к самым лапам. Потом пару минут стоял насторожившись, готовился. Потом рассчитывал, ког­да одна волна лизала берег, а другая ещё только под­катывалась к нему, делал несколько решительных прыжков навстречу горизонту. Потом уж всё, можно плыть, мелко работая лапами и высоко подняв над во­дой голову. Шарик не любил, когда солёная вода по­падала в глаза. Щипало.

Освежившись, вылезал. И тут уж не упускал воз­можности пошутить. Подходил к какой-нибудь пыш­ной даме, пригревшейся на большом махровом поло­тенце, и весело стряхивал с себя остатки воды. Как серебрились на солнце крошечные капельки, как вспыхивали они и мгновенно угасали. Дама вздрагива­ла, поднимала голову, корила Шарика, замахивалась на него. Весело было...

Вечером в ущелье обязательно музыка. Кто-нибудь всегда приезжал с магнитофоном. Запахи дня (море, цветы) сменялись другими, вечерними. У Шарика к ним было двоякое отношение. Одни он любил. На­пример, шашлык, дымящийся на костре пах очень не­плохо. Шарик выучил, что сразу засвечиваться возле костра ни к чему. Заметил, лучше позже подойти, ког­да отдыхающие угомонятся, сыто откинутся на спину, подобреют. Тут обязательно позовут: «Шарик, Ша­рик!» Начнут сплавлять «некондицию». Кусочки с жёсткими прожилками, или обгоревшие, или непрожаренные. Шарик не бросался на лакомства. Он вооб­ще отличался от местных собак чувством то ли воспи­танного, то ли приобретённого самоуважения. Да и зачем было бросаться? Завтра вечером опять поплы­вёт над ущельем дымок, а за ним такой привычный, та­кой желанный шашлычный запах. А вот запах вина не переваривал. Какой букет! Какой аромат! Чистая «Изабелла»! - отдыхающие восторгались и причмоки­вали языками, а Шарик держался подальше. Потому что обязательно кому-нибудь придёт в голову обнять­ся с ним, дохнуть на него кислым, тёплым, отврати­тельным дыханием. Один раз он еле вывернулся из-под рук бородатого толстяка, от которого нестерпимо несло «Изабеллой». Он сделал это, видимо, не совсем учтиво. Толстяк больно наподдал Шарику ногой. Как он только сдержался, чтобы не взвизгнуть!

А ту красивую женщину он полюбил. На женщине была белая юбка и футболка цвета солнца. С ней был спутник, не такой толстый, что наподдал, но и не ху­денький. Этот человек что-то долго и зло говорил женщине, они бродили вдоль моря. Шарик чуть сза­ди. Потом человек ударил женщину, она покачну­лась, белая юбка колыхнулась, женщина заплакала. Шарик заметил: если люди плачут, они или обнимают его или бьют. На всякий случай он остановился. Женщина побежала. Вперёд, туда, где скала обрыва­ется и на больших валунах живут крабы. Мужчина зло выругался - сел на песок. Шарик заметался: «Ку­да ему, с кем?» Побежал за женщиной. Та останови­лась, встала на колени, обняла его, потом стала раз­мазывать слёзы по его шерсти. На следующий день она рано вышла из дома:

- Пойдём, Шарик, на море...

Ему не надо повторять два раза. Так далеко он ещё ни с кем не ходил. Второе ущелье, третье. Шли и шли. Солнце поднималось над ними, стало припекать. Женщина разделась, вошла в воду, поплыла как бы навстречу солнцу. Она и его окликнула: «Шарик, Шарик!» Шарик понял - отказываться от приглаше­ния неучтиво. Поплыл, поспешая. Потом они сидели на песке. Женщина курила и плакала. Но уже как-то устало.

Он почему-то хорошо её запомнил. Приехала бы, узнал, несмотря на то, что стариковская память даёт сбои. Она, может, и приехала бы, да началась в Абха­зии война... Это слово, как «море», все стали повто­рять очень часто. А ещё у людей сразу изменилась по­ходка. Они вобрали голову в плечи, музыка пляжных солнечных дней замолкла, запах шашлыков по ущелью исчез. Опустел берег. Море сиротливо жалось к горячему песку, в недоумении шепталось с прибреж­ным кустарником. Сначала Шарик ничего не мог по­нять. Он приходил на берег, всматривался в морскую даль. Не купался, одному не интересно. Война... Какие уж там шашлыки, хозяева наливали ему в миску жи­денький овощной суп. Суп был невкусный. Шарик ел неохотно. Потом привык, рад бы был овощному, ког­да и его стал получать всё реже и реже. К словам «мо­ре», «война» прибавилось ещё одно - «хлеб». Его по­вторяли все, живущие в ущелье.

Война в Абхазии шла чуть больше года. Вот уже чет­вёртый год, как её нет. Шарик за это время слегка под­забыл это слово. Да и слово «море» не востребовано.

Едут сюда все ещё с опаской, если вообще едут, а уж к нему в ущелье кто рискнёт? Хозяева после войны на­писали письмо своим бывшим постояльцам в Москву: «Живём трудно, но главное - война закончилась. Ша­рик наш - кожа да кости, да что Шарик - всем неслад­ко ». Уж и не знаю, что это за люди. Только через месяц пришёл в посёлок денежный почтовый перевод. Сумма приличная - две тысячи. А на корешке перевода два слова: «Для Шарика». Рассказывали мне об этом сосе­ди и плакали. Шарик лежал рядом. Спокойно лежал. Привык за время войны, что многие плачут.

Я не видела, как прощались с Шариком его бывшие хозяева. Может, не было никакого прощания. Но на­верняка Шарик чувствовал - в его жизни происходит что-то трагическое, роковое. Он остаётся совсем один в большом доме, вдавленном в гору, под лестницей, и отныне в его жизнь войдёт ещё одно слово - «одино­чество». Только он не научился его понимать, потому что произносить-то слово некому. Люди уехали. Он остался.

Жалостливые соседи кидали ему куски, да только после войны каждому куску в домах счёт. - Пойдём, Шарик, на море-Сегодня опять чудесный день. Как хорошо после московской измороси порадоваться тёплому песку и спокойной морской волне. Сажусь в раскладное крес­ло. Шарик ложится рядом, слегка прижавшись к моей ноге. Запускаю руку в его прогретую солнцем шерсть. Шарик поднимает голову, благодарно заглядывает в глаза. Сейчас я порадую его ещё больше:

— А знаешь, Шарик, завтра к нам приезжают гости. Они будут жить здесь целых три недели, ходить с то­бой на море, баловать косточками. Пойдём, у нас мно­го дел. Надо сварить борщ, проветрить комнаты, по­мыть полы. Ты рад, Шарик?

Шарик рад. Он бежит чуть впереди меня, изредка оглядываясь. Гости - это хорошо. Но он даже не представляет - насколько...

У них были прекрасные имена - Елена, Ольга, Ал­ла, Лариса. Шарик быстро разобрался, кто есть кто, и полюбил их разом. А уж они-то его! Старые добрые времена вернулись. Ущелье расцвело яркими футбол­ками, шляпами с лентами, воздушными юбками, звон­ким смехом. А ещё запахами! Как пахли, ну прямо умопомрачительно, блинчики с мясом, как ласково ложились на язык маленькие кусочки копчёного сала, щедро бросаемые Шарику. А сулугуни! Прекрасные гостьи очень любили по утрам пить кофе с этим сы­ром. Шарик ложился поодаль, ждал. Они были вели­кодушны, добры, красивы. Он полюбил стремитель­ную походку Аллы, бархатные Еленины глаза (только зачем она прячет их под очками?) Ему нравился спо­койный, нежный Ольгин голос, а у Ларисы были очень ласковые руки. Жизнь Шарика крутанулась в забытое им прошлое, в то, до войны. Один раз он ушёл с ними далеко, не рассчитал силы, устал, но не хотел показы­вать вида. Шёл, еле плёлся на старческих ревматичес­ких лапах. Девушки легко прыгали с камня на камень, а он соскальзывал. Тогда Лариса взяла его на руки, перенесла через преграду. Стыд проступил на стари­ковской собачьей морде. Так и вернулся с прогулки -понурый, виновато лёг под лестницу. Думал, они бу­дут смеяться, но до чего великодушные и благородные люди! Целую миску ухи поставили перед ним, будто ничего и не произошло. Шарик молодел день ото дня, а прекрасные благодетельницы уже считали дни до отъезда. Он всё понял. Подъехала машина, стали вы­носить вещи, Шарик под шумок ушёл в горы: долгие проводы - лишние слёзы. Уехали.

- Разве мало уезжали в твоей жизни, Шарик?

Много. Всех не упомнишь. Люди менялись. Мель­кали лица, купальники, полотенца. И он не томился прощанием, не уходил горевать в горы. Знал - придут другие, курортная кутерьма опять закрутит в весё­лом своём хороводе. Здесь же понимал: он остаётся один.

- Нет, Шарик, не один, со мной. Я ещё поживу в до­ме, у меня впереди целая неделя.

Я щедро получала от Шарика не принадлежащую мне любовь. Казалось, он обвинял себя в том, что чем-то обидел прекрасных дам и они уехали. Но чем? Он так старался! Бережно брал из рук кусочки инжира, тихонько открывал ворота, чтобы не скрипели, а ночью охранял их покой. Теперь я стала для него единственной ниточкой, связывающей с той жизнью. Он держался за неё, понимал - ниточка тоненькая, вот-вот оборвётся.

...Я прошла по дому, проверила, везде ли закрыты окна. Выгребла из камина золу, хранящую память ти­хих и неповторимых каминных вечеров. Собрала в одну комнату старые пледы и одеяла. Шарик лежал под лестницей и всякий раз, когда я проходила мимо, тревожно приподнимался. Вчера вечером мы послед­ний раз были с ним на море. Он не пошёл в воду, как я ни заманивала. А когда я, искупавшись, села в своё любимое раскладное кресло, позволил себе то, чего не позволял никогда. Подошёл совсем близко, поло­жил мне на колени голову, стал смотреть в глаза. Господи, как же защемило сердце! Этот старый пёс боялся предательства и - ждал его. Не хотел, не хо­тел верить...

За мной приехала машина. Вещи мои уже в ней. Вы­хожу налегке, открываю калитку. Шарик ковыляет за мной, спешит, машет хвостом. Его сбивает с толку от­сутствие в моих руках тяжёлой сумки. Мы идём на мо­ре? Ну конечно, мы идём на море! Он весело семенит впереди меня, то и дело оглядывается. На море, на мо­ре! Надо ловить момент, а то зарядят дожди, не иску­паешься. А пока плавай, загорай, чем тебе плохо здесь, в этом доме. И мандарины уже золотятся бока­ми, и хурма свисает - спелая, прекрасная хурма. На море! И я с тобой. Я с тобой, не бойся. Я тебя в обиду не дам. Да, я не молод, но ещё не совсем затупились мои знаменитые клыки.

- Я не на море, Шарик, я не на море...

Он не хочет меня понимать. Перебегает дорогу, его лапы уже коснулись тёплого пляжного песка. А я... Я сажусь в машину. Он оглядывается, в недоумении поджимает хвост. Так и стоит вполоборота с поджа­тым хвостом, один на огромном пустынном пляже.

Шарик. Курортный пёс, не научившийся сносить пре­дательства.

- Поехали, поехали поскорее...

Был понедельник. Едва выехали из Пицунды, ветер с моря, холодный, неприятный, солёный, стал стегать ветровое стекло дождевыми каплями. Крошечный жёлтый листик прилепился к окну - грустный привет подоспевшей вовремя осени. Солёный ветер с моря. Наверное, и там, под лестницей пустого дома, не скрыться от него, как не скрыться от старости и горе­чи утраченных иллюзий. Я успокаиваю себя тем, что просила, очень просила соседей подкармливать бро­шенного пса. Что ещё могла я сделать для него? Толь­ко почему так ноет сердце, когда по моим московским окнам стучит дождь, и ветер, пригибающий рябины во дворе, кажется солёным? Вот и ещё один понедельник. Отрываю календарный лист и неспокойное сердце -верный признак взбудораженной совести - тихонько щемит. Эта боль терпима, она не опасна, но она всегда со мной. И быть ей со мной во все мои предстоящие понедельники.

 

Больше книг на Golden-Ship.ru