Сергей Сергеевич Козлов

Хождение за три ночи

Содержание

Зона Брока

Отец Нифонт

Движда

Ангел и муза

ЗОНА БРОКА

повесть

 

И скажи им: так говорит Господь: разве, упав, не встают и, совратившись с дороги, не возвращаются? (Иер. 8, 4).

Жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берёт воду жизни даром. (Откр. 22, 17)

Если бы не Господь был мне помощником, вскоре вселилась бы душа моя в страну молчания. (Пс. 93, 17)

*   * *

Да, так оно и бывает. Сначала все вокруг становится серого цвета. Сливается с лентой асфальта. Мир теряет точность контуров, линий, острые утлы закругляются. Несущийся за окнами пейзаж превращается в аморфную серую массу, размазывается по лобовому стеклу, обманывает зрение, и открытые глаза перестают видеть, реагировать, понимать. Это называется спать с открытыми глазами. Потому сумерки на дороге страшнее ночи...

Петрович уже два раза сбрасывал этот морок. Останавливался, умывался из пластиковой бутылки, курил не по графику и громко безадресно матерился. Можно было, вообще-то, ругать самого себя. За жадность. Потянулся за лишним рублем — вот тебе лишний рейс. Не отоспался, не отъелся, перепрыгнул со своего КамАЗа в чужую «газель» и погнал на четверо суток на радость коммерсанту, у которого вдруг занедужил водитель. Занедужил... Запил, гад! Запил сосед Федька. Не подмени его Петрович, Шагид быстро найдет другого, и останется Федька без работы.

Но не рассчитал Петрович... Усталость догнала его уже в первую ночь. Уж давно зарекался: никаких левых рейсов, здоровье не то — вся выручка на лекарство от геморроя и остеохондроза уйдет. То на то и выйдет. После сорока стало садиться зрение, потом, как водится, закровило «рабочее место», а уж спину ломало с юности. Понадеялся, что Шагид поедет рядом, будет пасти свой товар, болтать без умолку и петь свои азербайджанские песни, а значит, — бороться со сном будет проще. Но коммерсант нынче вдруг изменил своему правилу.

— Один поедешь, Петрович, один. Там земляки тебя загрузят. Деньги везти не надо, бояться нечего. Я платил уже. Загрузят, накормят, и гони назад. Я эту неделю не могу ехать...

— Что у тебя, критические дни? — поддел балагур Петрович.

Не можешь? Не надо. Дверцей хлопнул и — по газам. Но в первую же ночь вдруг понял, что не рассчитал сил. Только что пришел с Екатеринбурга, и снова туда. И ног в этой «газели» толком не вытянешь! Поклюешь руль: не сон, а морока. Эх, отговаривала же Лида! Не послушал... Рукой махнул. Чего купить-то хотел на левый заработок? О! Уже и память отшибло.

Ночь на дороге со своими «колокольчиками». То промчит мимо с ревом «фура», — не захочешь, проснешься. То праворукая япошка ослепит ксенонами так, что естественная темнота покажется блаженством. Но потом все равно наступает барьер, когда луч фар собственной машины превращается в туннель, ведущий в липкий, болотный сон, из которого можно не вернуться. И превратишься в венок на километровом столбе или, в лучшем случае, в невзрачный крест.

Включил, было, магнитолу, да потекла оттуда жуткая восточная заунывь шагидовых земляков. Нашел другие диски: Федькин блатняк, благородно и глупо называемый в народе шансоном. Такая музыка тоже быстро надоела, потому как не мог слушать Петрович песни, восхвалявшие тех, кто тормозил его в девяностые на трассах, вытряхивал из кабины, наставлял в лоб «помповик» или, того хуже, Калашников, вытрясая все, до последней копейки, не оставляя даже на бензин. Так и ехал, вглухую.

Когда глаза в очередной раз стали «замыливаться», со злостью выдавил педаль тормоза, принимая на обочину. И чуть не сбил идущего вдоль трассы человека. Полметра, наверное, оставалось. Тот будто вырос из-под земли. Даже в свете фар не сразу понял, кто перед ним. Тем более что ночной пилигрим вовсе не испугался, а просто повернулся лицом к свету и даже не зажмурился, не закрыл глаза ладонью. И первое, что увидел Петрович, было даже не само лицо, а умиротворенное спокойствие, от него исходившее. Такое, что пятиэтажный мат так и застрял в горле, не найдя себе выхода. Пришлось его сглотнуть и сказать другое:

— Ты зачем, мил человек, водителей пугаешь?

Путник молчал. Он, казалось, был смущен, словно виноват был в том, что брел по обочине в ночное время и мешал Петровичу ехать, где вздумается. Водитель же, тем временем, приходил в себя и всматривался в непривычную, черную, как ночь, одежду странника. Про рясу он понял, а вот названия скуфьи не знал. Больше его удивили стоптанные армейские кирзачи и лямки такого же армейского вещмешка на плечах. На вид ему было лет тридцать пять, но лицо и серые задумчивые глаза хранили в себе удивительное выражение детскости. «Взрослый ребенок»,— похоже, так называют людей с таким подкупающим детским взглядом. А телом — крепкий высокий

мужик!

— Поп! — неправильно догадался Петрович. Путник отрицательно покачал головой.

— Монашек! — осенило Петровича. — Настоящий монашек! — Петровичу показалось, что именно он только что придумал уменьшительно-ласкательное от слова «монах».

— Тебе куда? Поехали, мне в ту сторону, разберемся.  Давай-давай! Нечего дорогу ногами месить. Петрович искренне обрадовался неожиданному попутчику, а, главное, — вдруг понял, что кому-то в эту ночь

может быть хуже, чем ему. Он картинно поежился, прежде чем хлопнуть дверцей, — мол, смотри, там темно и холодно: май здесь — не май-месяц, да и июнь еще не лето, ночами на улице не то что свежо — холодно. Инок залез на пассажирское сидение и поставил в ноги вещмешок.

— О! Щас веселее будет, — обрадовался Петрович, лихо рванул машину с места, поглядывая на монаха. Тот молчал с еле заметной улыбкой на губах.

— Ну, давай, агитируй меня! — восторженно предложил Петрович. — За Бога агитируй! Вам же, как человек попадет, вы его сразу месить-крестить! Ну?! Или тебя агитировать не учили?

Монах вопросительно посмотрел на водителя. Тот насторожился:

— Чего молчишь? Как зовут-то? Меня — Сергей Петрович. Свои просто называют Петровичем, и тебе можно... Монах достал откуда из-под рясы карточку, типа визитки, на которой было написано «Алексий».

— Лёха, стало быть? А чего, языком сказать не можешь? Немой, что ли? — Петровичу показалось, что инок кивнул, и он тут же взорвался от вопиющей к нему несправедливости: — Во! Немой! Послал же Бог попутчика! Я тут, понимаешь, к беседе приготовился, а мне во как выпало! Ну, косить-месить, что за невезуха. Понимаешь, Алёха, я ж почти засыпать за рулем начал, мне напарник нужен, хоть не за рулем, но в беседе. Говорить со мной надо, понимаешь?

Инок вроде как снова кивнул.

— Вот попал, а?! Эх, рулить-катить, я думал ты мне про Бога расскажешь. Честное слово, даже обрадовался бы. Я, между прочим, крещеный. Мать крестила. Ну, знаешь, как в советские времена было: на всякий случай. Коммунизм строим, а вдруг Бог тоже есть. Короче, Ленину — слава, а Богу — душу. Бабка так говорила. Но в церковь я не ходил. Нет, был, конечно, несколько раз. Но, как на экскурсию. Да еще когда своих детей крестил. А чего? Меня крестили, значит, и я своих крестить должен. Верно? Вырастут — разберутся. А чего у тебя большого креста нет, как у батюшек? Ну, на груди такой? О. Молчишь. Ну тогда извиняй, брат, говорить я буду. Уши-то у тебя, я так понял, работают? То-то. Так что я тебе щас исповедь на пару часов заряжу, а, может, и более. А ты мне за доставку грехи отпустишь! — Петрович хохотнул, подмигивая монаху, но тот посмотрел на него серьезно, все тем же обезоруживающим почти детским взглядом. Стало как-то неловко.

— Вот, — неопределенно прокомментировал ситуацию Петрович, но быстро вернулся в нужное ему русло: — Везет же мне нынче. Гаишники два раза оштрафовали. Два раза! Я превысил-то всего на десять километров в час. А им, видишь ли, семью кормить надо. Вот бы твой Бог щелкнул им с неба по фуражкам! Где Он был, чего делал? Какая иномара пролетела бы, и чирикнуть не успели, а я еле эту колымагу раскочегарил, тут они и бегут из кустов. Палочками-радарами машут, счастливые — деньги едут. Всю жизнь в кустах сидят — подосиновики сизоголовые. Подводная одиссея команды Кусто. Кустарное производство. Приличные люди в кусты по нужде ходят. Ага. Пойдешь по-малому, а там мент со своим шлагбаумом. Вы мочитесь с превышением скорости, с вас штраф. — Петрович вдруг замолчал с блуждающей улыбкой и вспомнил: — А я в детстве милиционером хотел стать. Кино, наверное, насмотрелся. После армии, чуть было, туда не вляпался. Уже и документы подал. Надо было психологические тесты проходить. Бог отвел.

* * *

— Алеша, подсекай, клюет! Тяни же! Тяни! Ох, и повезло тебе! Это не лещ, а лапоть целый!

Серебристый лещ мощно — всем телом — бился на траве. Отец снял его с крючка, и Алеша подсел ближе, чтобы рассмотреть свой улов.

— Это не уха даже, это пирог будет! Килограмма на полтора! Точно говорят, новичкам везет.

Лещ подпрыгивал и, казалось, с ужасом смотрел в наземное пространство круглым глазом с одного бока. Постепенно его движения утрачивали силу, он перестал прыгать, какое-то время бил хвостом, потом замер и только судорожные взмахи жабр говорили о том, что он еще жив. Алеше чудилось, что лещ с ужасом и болью смотрит на своего мучителя.

— Держи удочку, может, еще пару чебаков словим.

И тут вдруг Алеша подхватил огромного леща обеими руками и спихнул в воду. Рыба несколько секунд не верила своему счастью, так и лежала боком на мелководье, но потом резко рванулась, выправилась и скрылась в мутной глубине.

— Алеша, ты что? Ты зачем отпустил?! Ой-ой.   Пожалел, небось.   Вижу, пожалел. Оно, конечно, верно, жаль всякую тварь и животину. Но ведь нам их Господь дал в пропитание. Кошку опять же твою чем кормить? Да и знаешь — даже Христос с апостолами рыбу ловил. А он весь мир любил и жалел так, что нам с тобой даже представить невозможно. В маленьком нашем сердце такая любовь не поместится. Понимаешь?

* * *

— Отец у меня геолог был, — увлеченно рассказывал Петрович. — Как только нефть да газ накопали, он всю семью на север потащил. В начале семидесятых. Мне тогда лет пятнадцать было. В семье три брата, я — старший, Володька на пять лет меня младше, Димка — на десять. Батя все по тайге носился, а мы базовый поселок обживали. Школу второпях строили, я как раз в девятый класс пошел, так первую четверть учиться на полу пришлось. Парты и стулья завезти не успели. Зато нефть качали... А ты, мил человек, на наших северах что делал? Проповедовать ходил? Ай, тьфу, катать-болтать, — сам себя поймал Петрович, — как же ты немой проповедовать-то мог.   Извини, брат, это я не подумал.

Вывернуться из оплошности ему помогла встречная «праворучка». На миг она ослепила спутников галогенной вспышкой фар, что позволило Петровичу перейти на оправданную ругань.

— Японский городовой! Ну в натуре косоглазые! Чтоб тебя жена так засветила в постели с любовницей! Алексий достал из кармана подрясника свернутую вчетверо бумагу, развернул, положил на панель в центре.

Петрович снизил скорость, потом снова прижался к обочине, включил свет в кабине и, прищурившись, изучил документ.

— Свидетельство о смерти. — прочитал он вслух. — Добромыслов Петр Васильевич. Ага. Батя? Отца, значит, похоронил. Потому из монастыря отпустили? Как из армии? Соболезную. Ну, судя по антиметрике, пожил. Мы, выходит, с тобой оба — Петровичи, назвать — как звать! А пешком-то чего поперся? Денег нету? Или обет какой? Я слышал, вы там обеты всякие даете, послушания выполняете. Монахинь тут до Тобольска подбрасывал, они мне все про эту вашу жизнь рассказывали. Как в тюрьме у вас там. — Петрович опять испугался, что сморозил что-то неуместное: — Да не, ты не обижайся, это ж я со своими понятиями сравниваю. Мне, понимаешь, Бог по жизни не помогал. Забыл, наверное, про меня. Так вот. А я своего отца в начале девяностых схоронил, не вынесло у него сердце, когда страна накрылась. Геология никому тогда не нужна была, а трубы внаглую делили. Со стрельбой. У него прямо на номере приступ случился. Вертолетом уже мертвого привезли. А у тебя отец кто был? Небось, тоже священник?

* * *

— Твой отец поп — толоконный лоб!

— Где твой Боженька?

— Тебя даже в пионеры не приняли!

— А ты Боженьку попроси, пусть он нам денег на мороженое и на кино пошлет.

— Твой батя народ обманывает и свечками торгует.

— А еще он яйца на Пасху красит!

— Ха-ха-ха, яйца красит! ..

И в который раз это было? Только что играли все вместе, но стоило Алексею начать выигрывать в те же «ножички», как проигрывающий вспоминал, что он поповский сын и ходит в церковь. Один вспомнил, остальные подхватывали. Обычно Алексей, когда начинали дразнить, молчал. Так научила мама. И она действительно была права. Стоило броситься на обидчика с кулаками, как на тебя бросятся все остальные. И придется уходить домой, утирая разбитый нос и пряча слезы. А вот если стоять и молчать, тогда они уймутся сами собой. Покружат-покружат, покричат, а потом сами же позовут в новую игру. Главное — вытерпеть самое обидное. Да вот не всегда стерпишь.

— А что твой Бог ногу мне не сломает, раз ты его сынок? — и пинок. — А руку мне чего не сломает? — и подзатыльник.

И зачем Пушкин написал «Сказку о попе и работнике его Балде»? Для того, чтобы ребята со двора могли отвешивать тебе щелчки, приговаривая: «с первого щелчка.»? И тут уже терпеть нет сил.

Алешка приходил домой и с молчаливым вызовом сквозь слезы смотрел на иконы. «А чего, действительно, не заступился Всемогущий?! » Он хотел быть как все, он и был как все, но все его не принимали.

— Я больше не пойду в храм! Отцу не буду прислуживать! — кричал он в сердцах матери.

Та садилась рядом, обнимала за плечи, прижимала к себе, и злость отступала. Мать будто изнутри светилась добром. И даже самые склочные соседи уважали ее и любили. Иногда она доставала Евангелие, открывала его на нужной странице и показывала Алексею пальцем — читай.

И он читал и, волей-неволей, втягивался и начинал идти рядом со Спасителем. «Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам...». «Проходящие злословили Его, кивая головами своими и говоря: э! разрушающий храм, и в три дня созидающий! спаси Себя Самого и сойди со креста. Подобно и первосвященники с книжниками, насмехаясь, говорили друг другу: других спасал, а Себя не может спасти. Христос, Царь Израилев, пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. И распятые с Ним поносили Его». «Люди, державшие Иисуса, ругались над Ним и били Его; и, закрыв Его, ударяли Его по лицу и спрашивали Его: прореки, кто ударил Тебя? И много иных хулений произносили против Него».

— Помнишь, мы говорили, за кого Он страдал? — тихо вопрошала мать. — И ты хочешь оставить Его одного на кресте? Ты мне в семь лет говорил, что ты не отречешься от Него, как апостол Петр в ту ночь.   Помнишь? А Петр свой крест заслужил.

И теперь Алексей снова плакал, но уже от стыда за себя и от сострадания к Спасителю. А мать снова листала Евангелие и указывала: «Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир».

— Почему они этого не знают?! — спрашивал Алексей о дворовых ребятах.

— Не время, — отвечала мама и еще крепче прижимала к себе.

И весь мир наполнялся покоем и безмятежностью. И старый ребристый тополь за окном кивал ветвистой кроной и каждым листочком: «я знаю, я знаю, я знаю.». И облака над ним тоже знали. И голубь, воркующий на карнизе, тоже знал.

* * *

Петрович вдруг поймал себя на мысли, что с тех пор, как монах сидит рядом с ним в кабине, он ни разу не сквернословил. Будто малодушие какое проявлял. В любой другой беседе сыпал бы, не взирая на пол и звания. Попытался найти этому объяснение, но только ощутил нервное напряжение из-за несоответствия привычного словообразования и того, что выходило наружу. Словно в горле поселился какой-то цензор. Хотел, было, выпалить что-либо позабористее, но не нашел повода. Посмотрел на Алексия, который неотрывно смотрел вперед, и решил-таки сохранить «статус кво» и уважение к сану. Тем более, что молчание попутчика обезоруживало.

— Жаль, что ты говорить не можешь, может, и объяснил бы мне чего, — признался Петрович. — Я ведь тоже часто думаю, жизнь она только здесь, или там, — он кивнул вслед свету фар, — тоже что-то есть? Если есть, то меня точно в ад определят. Да не мотай ты головой. Точно тебе говорю. Ох, я там позабавлюсь.

Инок посмотрел на водителя с явным удивлением.

— А?! Интересно?! Я для себя специальный ад придумал. Попрошу у черта ответственную работу. Буду дрова колоть и в костер под котлы подкладывать. Попрошусь к тем котлам, где политики вариться будут. Желающих, конечно, много будет, на конкурсной основе, наверное, принимать станут. Но меня точно возьмут, потому как бабы здесь мне надоели, водка — тоже, а то, что я матом ругаюсь. так к такой работе без крепкого слова и не подойдешь. Уж я дров жалеть не буду! От всего народа отработаю. Не покладая рук, как и положено в аду. Всех попарю! А для педиков газ проведу, чтоб пламя голубое было, соответственно их нежному восприятию. Вечный огонь, шалить-палить. Персонально за каждым буду ухаживать. Так-то.

Пару минут Петрович помолчал, получая удовольствие от нарисованных сцен, которые он себе ярко представлял. Но внутреннее веселье вдруг сменилось неожиданной пустотой и грустью. До ада было уже недалеко, а был ли позади рай? Если б можно было в жизни, как на трассе притормозить, где бы остановился? Когда Лиду в первый раз поцеловал и понял, что теперь это его вторая половинка? Когда первенца на руках баюкал? А все остальное — пахал-ехал!.. А монах этот что? Сразу в рай? Да кто же его знает, почему вырядился он в черное и выбросился из этого переполненного автобуса под названием «жизнь».

— Монахини говорили, что у вас жизнь на две части делится. И та, которая мирская, вы ее специально забываете. Ну, как грешную, ненужную. Типа, как ящерица, хвост отбрасывает. Жаль, что ты рассказать не можешь. А монахини мне иконки подарили, денег-то я с божьих людей не взял, а от специальных иконок для машины не отказался. Но они у меня в моем КамАЗе, это-то не моя тачка. Это у меня случайный рейс, азербайджанцу одному надо в магазин его продукты привезти, а водитель, сосед мой, запил. Тут у него только «Аллах акбар» какой-то висел, но я ему оставил. Говорю, сам поедешь, хоть на шею себе вешай, а мне не надо. Правильно, наверное, сделал? Как думаешь?

Инок, вроде, кивнул.

— Религия у них хитрая. Больше на свод правил похожа. Типа устава в армии. Пока они не в силе, улыбаются, заискивают, а как только силу набрали, могут и за кинжалы начать хвататься, права качают. А мы, дураки, душу нараспашку. Это я еще в армии заприметил. Нам все говорят: дружить со всеми надо. Только вот дружба, валить-катить, какая-то односторонняя получается. Мы со всеми дружим, а они думают, как нас получше обобрать и в дураках оставить. Как это слово-то называется?.. Ах, водить-мутить. Ну это? — Петрович наморщил лоб, гоняясь в уме за потерянным умным словом: — О! Толерантность. Противное какое-то. Чем-то на предательство похоже. А наши бабы — дуры. Что смотришь? Как есть дуры! Курицы тупоголовые. Думают, что восточные мужики — это настоящие, а мы только водку пить можем и на завалинке сидеть. А те ими и пользуются вовсю. Правы, конечно, в чем-то бабы. Спивается ныне русский мужик, но ведь и тем они нужны, как дворняжки, которых, когда добрый — покормить можно, а когда захочешь, пнуть и со двора прогнать. Всем бабам семейного счастья хочется. Не так разве? А то как все в монастырь уйдут от такой жизни, весь русский народ переведется. Молодежь-то нынче какая пошла. Мечтают о теплом месте, о тачке импортной и загранице. А мы? Мы в космос мечтали полететь, горы сворачивать, новые земли открывать. Поизмельчал, выходит, человек. Ты вот, небось, в детстве, тоже не в рясе ходить мечтал?..

*   * *

— Папа, я решил заниматься рукопашным боем. Благословишь?

— Ты считаешь, это тебе поможет? — отец Петр внимательно посмотрел на сына.

— Я смогу защищаться. Открылась новая секция.

— Сначала надо научиться защищаться от себя, от своих страстей.

— Но ты же сам говорил, что мужчина должен быть воином! Александр Невский, Дмитрий Донской, Александр Суворов.

— Да, да, — остановил напор сына отец Петр, — но ведь ты, в первую очередь, хочешь научиться драться, чтобы уметь дать сдачи.

— Пап, я никогда никого не бил и бить не собираюсь, но я не хочу, чтобы били меня. Вот если на маму нападут, как я смогу ее защитить?

Священник задумался.

— Наверное, в этом нет ничего плохого, — после долгой паузы сказал он, — но я хочу, чтобы ты помнил, Христос никогда никого не ударил.

— Но разметал лавки торгующих в храме!

— Это другое. Он защищал дом Отца Небесного. И при этом, повторяю, никого не ударил. Труднее всего побеждать любовью.

— А с фашистами тоже надо было любовью? Думаешь, если бы Красная Армия вышла навстречу им с иконами и молитвами, они не стали бы бомбить наши города?

— Да нет же, — улыбнулся отец, — защищать земное Отечество — долг каждого христианина. Но, мне кажется, ты немножко лукавишь, тебе нужны эти тренировки для осознания собственной силы.

— Ты разрешишь?..

— Это твой свободный выбор. Просто помни, о чем я тебе сказал. Прежде, чем поднимать руку на человека, вспоминай, на чей образ ты замахиваешься.

— А тренер сказал, что пока я буду думать, меня сомнут и раскатают. Думать надо на уровне механики движений — так сказал тренер.

— Значит, ты уже ходил на тренировку? Зачем ты тогда просишь благословения? — Отец Петр вздохнул и поднялся, всем видом показывая, что он в этой беседе уже не нужен.

— Пап, я же просто посмотреть ходил, прежде чем благословения просить, надо знать, куда идешь. Я смотрел и все, а потом мы разговаривали.

— Иногда даже сильный попадает в такие обстоятельства, где его сила бессмысленна. Так смиряет Господь. — священник задумался, но вдруг оставил назидательный тон: — Ладно, хорошо, помни, о чем я тебе сказал. И еще: сегодня друзья позвали тебя на тренировку, завтра — позовут пить вино, послезавтра.

— Пап, у меня почти нет друзей. Только Олег, сын дьякона. Со мной как-то опасаются дружить, что ли? А

девчонки смотрят на меня, как на первобытного человека.

Отец Петр с интересом посмотрел на сына. Подошел ближе, приобнял его за плечи.

— Алеш, ты вспомни, апостолов сначала было только двенадцать на весь мир.

— Пап, в школе надо писать сочинение про Ленина. По Горькому. Я не хочу. Придется лукавить.

— Не пиши. Это тоже твой выбор. Но думай о том, что последует вслед за этим.

* * *

— Все. — Петрович снова стал прижимать машину к обочине. — Все, валять-катать, вот чувствую же, хренотень какая-то. Похоже, заболел я, Алексей. Еще еду, думаю: чего это меня ломает да в сон клонит. Получается, это не мне с тобой, это тебе со мной не повезло. Таблеток-то никаких не взял. У тебя, конечно, тоже нету. Ага. Ты ж на помощь оттуда, — Петрович ткнул пальцем в крышу кабины, — уповаешь. А у меня что-то мутнеет. В глазах, мутить-катить. Ты, вот что, если торопишься, лови другую попутку. Еще заразишься. Федька-то — гад, видимо, не просто бухал, а от простуды лечился... Ну и меня заразил. Зараза он и есть зараза, катить-лечить! Ну что, ловить будешь?

Инок отрицательно покачал головой. Петрович в ответ тоже, но уже с недоумением:

— Бросать меня не хочешь? Это, конечно, по-человечьи. А ежели я куда втюхаюсь, топтать-катать? М-да-а. Хреновасто.   — Петрович достал из кармана сигареты, хотя последнее время не курил и таскал их только для блезиру. — Извини, подымлю. Да знаю, что вредно, а для заболевающего вдвойне. Но такой я человек — чем хуже, тем лучше.

Петрович приоткрыл на сантиметр окно, выпуская туда струю табачного дыма от первой затяжки. Курение будто бы подкинуло ему нужное решение:

— Вот что, Алексей, тут недалеко сверток есть. Там поселок. У меня там кум живет. Заедем? Таблетками какими отоваримся, если надо — отдохнем до утра, а там и дальше. Лишь бы не спился кум-то, катить-мутить. Он может. Сто лет к нему не заезжал. А там вся деревня на стакане с самой перестройки. Ага. Как Горбатый-Меченый алкоголь запретил, так все, на, и забухали. Синярят, мрут как тараканы от дихлофоса, а все равно пьют. Массово, как на демонстрации. К ним даже врачей-наркологов привозили из района, так они и их напоили. Насилу ноги унесли, катать-глотать. Непонятно, чем живут. Всё, что было в колхозе — продали, рыбу всю в реке выловили и на дорогу отнесли продавать, друг у друга картофель весь выкопали. Вот такая, копать-бухать, русская деревня. Может, не по сану тебе туда ехать?..

Алексей смотрел на Петровича спокойно, все тем же детсковатым взглядом. И тот, не докурив, бросил в щель окурок и крутанул зажигание.

— Ну, раз ты такой смелый, поедем. Может, и нам нальют для сугрева. Из чего гонят? Покрышки, небось, на дороге собирают, резину в оборот. Из чего им еще гнать? А уж закусывать точно нечем. О! Там, кстати, и церква какая-то была. Еще до революции. Теперь, правда, развалины только, креста нет. Ну так и у тебя нагрудного креста нет. А то вдруг они на него, как вампиры, реагировать будут, гореть-кипеть.

* * *

— А крестик снять придется, — сказал тренер, — в бою лишним будет. Горло должно быть свободным.

— Тысячу лет русским воинам крестик на шее не мешал, а защитой был, отчего ж теперь снимать? — твердо возразил Алексей.

— Ишь ты, значит, не ради моды надел. Ну, посмотрим, какой ты воин. Попробуем тебя в боксе. Бокс видел? Чуть-чуть хоть знаешь? Смотри, чтоб не уличная драка, понял?

Тренер выгнал Алексея на ринг с поджарым пареньком, который был ниже на полголовы, но двигался пружинно и точно. Явно не новичок. Алексей понял это с первого удара в нос, который пропустил в самом начале спарринга. Противник сыпал точными ударами, Алексей же доставал только его перчатки и воздух. В принципе, это было избиение на глазах у всех, и, в первую очередь, тренера, который внимательно с легкой иронией в глазах наблюдал за всем происходящим, но даже не остановил бой, когда Алексей после очередного меткого удара упал. Одно радовало, никто не смеялся. Противник дождался, когда он поднимется, и тут же обрушил на него новую серию

ударов.

Уже в раздевалке партнер по первому в жизни спаррингу подошел к нему, протянул руку и представился:

— Антон Смирнов. Ты неплохо держался. Извини, если я переборщил. Правило у тренера такое. Сначала ты должен узнать, что такое бьют, и если вернешься после этого на следующую тренировку, значит, есть смысл с тобой заниматься.

— Я знаю, что такое бьют, — ответил Алексей, протягивая руку. — Меня Алексей зовут.

— А крест, что думаешь, поможет?

— Помог же. Я верующий. А отец у меня священник. — Сразу определил позиции Алексей.

— А у меня военный. Полковник. — Антон никак не обратил внимания на признание Алексея. — Я тоже хочу в военное училище поступать.

— Это хорошо, когда есть цель в жизни. Тем более, благородная.

— А ты? Решил что-нибудь?

— Не знаю, отец, конечно, хочет, чтобы я пошел в семинарию.   Но я пока не знаю.

В это время в раздевалку заходили и другие ребята. Они поочередно подходили к Алексею, чтобы пожать руку и похлопать по плечу: мол, нормально, парень, все через это прошли. И Алексей впервые в жизни почувствовал ауру мужского братства.

— Слышь, Лех, — спросил кто-то, — а если я захочу покреститься, твой отец меня покрестит?

— Конечно, покрестит. Главное — верить.

Потом, как обычно, завязалась беседа о сущности мироздания, будто эти вопросы можно разрешить в спортивной раздевалке. Все ли знает наука? Есть ли жизнь на других планетах? Почему Бог, если он есть, допускает на земле несправедливость и войны? И, в конце концов, заговорили о том, что такое смерть и почему она так неотвратима. Алексей на все вопросы старался отвечать взвешенно и спокойно. Но никто и не пытался над ним смеяться. Некоторые просто и твердо не соглашались, даже если у них не хватало аргументов. Но, видимо, в этом

кругу умели уважать мнение другого человека.

* * *

Деревня начиналась покосившимися столбами линий электропередач, которые больше походили на кресты для распятия. Между ними дыбилась оббитыми краями брошенная как попало на бугристый грунт бетонка.

— Цивилизация, светить-крутить, — прокомментировал Петрович, неистово вращая руль, чтобы уберечь покрышки от торчащей то тут, то там арматуры. — Добро пожаловать в ад местного значения.

Ни один фонарь на улицах не горел, отчего возникало впечатление, что здесь абсолютно мертвая зона. И все же кое-где в домах и покосившихся избушках шаял бледно-желтый свет.

— О, еще не отключили за неуплату. Они тут всем колхозом за электричество не платят. Скоро при лучинах сидеть будут. Ты смотри, а картошку еще садят! — Изумился Петрович всплывшему в свете фар полю-огороду, где неровными радами пробились узнаваемые кустики. — Петра Первого боятся.   Ага, помнят, что он садить картошку велел. А больше ни хрена уже не помнят! Спроси, кто у нас президент, скажут: Горбачев или Брежнев. У них, между прочим, над сельсоветом до сих пор красный флаг болтается. Хотя, я давно не был, может, и пропили уже. Чувствуешь, стабильную Россию, Алексей? — хитро прищурился Петрович. — Стабильная, как кома! О, точно, буду их коматозниками называть, лечить-мочить.   Ведь многие вокруг поднялись, кто на картофеле, кто на мясе, кто на птице, а эти.   Молодежь, какая не успела на стакан сесть, разъехалась, остальные — доживают.   А, забыл — ты мне сейчас, небось, возразил бы. Типа, не суди и не судим будешь. Так я не сужу. Я факт констатирую. Из программы «Время» сюда не приедут. Теперь непопулярно чернуху такого плана показывать. Это противоречит партийной линии, хвалить-молить.

* * *

В кабинете у завуча по воспитательной работе Алексей бывал раз в неделю. На фоне пионерских и комсомольских флагов, портретов членов Политбюро ЦК КПСС и различных грамот Зинаида Павловна добросовестно и регулярно выполняла свой долг и вела антирелигиозную пропаганду.

— У нас в конституции — свобода совести, — несмело возражал ей Алексей.

— Вот, Алеша, ты учишься хорошо, активен, мог бы комсоргом стать, но ты, как это сказать?.. Ты — атавизм в нашем коллективе.

— Скажите, Зинаида Павловна, а ваша бабушка, скажем, в Бога верила?

— Моя бабушка жила в другое время. Но теперь, когда все прогрессивное человечество. Ну неужели ты думаешь, что всем управляет Бог?

— А кто?

— Партия, Алеша, партия. Которая ведет нас к светлому будущему.

— Ну и пусть ведет, а Бог-то здесь причем? Бог партию не запрещает, а вот партии почему-то Бог не нравится.

— Да не может он ей нравиться или не нравиться, — заводилась Зинаида Павловна, — для партии Бога нет! Ученые давно это доказали!

— Как?

— Ну. — терялась тут Зинаида Павловна, — исследованиями. Последними научными достижениями. И только темные, отсталые люди верят в Бога.

— А Ломоносов?

— Что Ломоносов?

— Он тоже был темный и отсталый?

— Почему?

— Потому что он верил в Бога.

— Ну знаешь, Добромыслов, ты меня тут за нос не води. Ломоносов когда жил? Он не мог в условиях царского режима открыто заявить, что не верит в Бога. Он просто двигал науку. Но он не ве-рил. — Зинаида Павловна застолбила последнее утверждение по слогам — так, будто была, по меньше мере, женой Михаила Васильевича.

— Это он вам сам сказал?

— Все, Добромыслов, все. Твои закоренелые заблуждения выводят меня из себя, а я не могу себе этого позволить. Все. Из-за тебя, Алеша, у нас показатели падают. Ты же во всех анкетах пишешь, что ты верующий! Это пятно на школе. На моей карьере! На моем имени. Ну неужели нельзя написать: я — атеист? А верь — сколько тебе влезет. В церковь ходи. А? Что тебе стоит?

— Это стоит совести, Зинаида Павловна.

— О, Господи! — восклицала порой главная воспитательница и даже не ловила себя за язык.

— Знаете, апостол Петр, после того как Христа схватили, отказался от него три раза, как и предсказывал Спаситель. Но потом все же пошел на крест.

— И ты веришь в эти сказки? Ну вот, тебе осталось учиться всего год, откажись и ты? А? Пока учишься в нашей школе? Окончишь, получишь аттестат — и тогда можешь хоть на крест, хоть куда!

— А от отца мне тоже отказаться? Вот вы, Зинаида Павловна, честный человек, скажите, как бы вы относились к предателю? Можно ли предать ради показателей?

На какое-то время Зинаида Павловна умолкала, взвешивая слова ученика, пытаясь найти правильный ответ. И, как обычно, хваталась за своего «святого». Показывая на портрет Ленина, она пускала в ход тяжелую артиллерию:

— А ему ты веришь? Он — как и твой Христос — жизнь ради нас положил! Всю ее отдал ради народа! Алексей знал, что ему ответить на это, но не смел. Отец и мать категорически запретили спорить о личностях

вождей, генеральных секретарей, даже если их сравнивают со Спасителем. И все же он нашел, что сказать.

— А если бы вас заставляли отречься от Ленина? Ну. Так. На годик всего. А потом можно снова. В комсомол, в партию, хоть куда?

— Вот что, Добромыслов, ты говори да не заговаривайся. Как ты вообще можешь сравнивать! С именем Ленина люди в атаку шли! На амбразуры бросались!

— Старшая сестра рассказывала, что когда она училась, все говорили — с именем Сталина.

— Да, и с именем Сталина!

— А вы знаете, сколько христиан приняли мученическую смерть с именем Спасителя?

— Да от чего он тебя спас, спаситель твой? А? От чего? От заблуждений твоих заскорузлых? Нет, все, у меня сейчас еще совещание, а ты, Добромыслов, думай, придешь в пятницу. Понял? И помни, Алеша, для нас важен каждый член нашего общества. В пятницу жду, вот, — она взяла со своего стола первую попавшуюся брошюру, — почитай... это... — посмотрела на название, — о борьбе коммунистов с международным сионизмом. Это важно.

Алексей послушно брал книгу, язвительно подмигивал лукавой улыбке портретного Ленина и уходил до следующей пятницы. В пятницу беседа продолжалась в той же тональности. Еще были комсомольские и классные собрания, куда его приглашали на проработку. Но, правда, все реже. Видимо, потому, что у многих ребят он вызывал отнюдь не недоумение или раздражение, а иногда нескрываемый интерес. Особенно после того, как по оплошной просьбе секретаря комсомольской организации Добромыслов рассказал о своем понимании Вечной жизни.

Жить вечно хотелось всем.

* * *

Петрович прижал «газель» к воротам одного из домов. Было заметно, что самочувствие его со временем становится все хуже. Он часто ежился от озноба и стал меньше говорить. В двух окнах горел свет, но за плотными цветастыми занавесками о происходящем за стеклом можно было только догадываться по шумному говору.

— Я же говорю, бухают, — определил Петрович и постучал казанками по стеклу.

С первого раза его не услышали, он постучал громче, на этот стук штора отодвинулась, в окно выглянуло небритое лицо, пытаясь безуспешно вглядеться в темноту и одновременно вопрошая:

— Кого там нечистая принесла? Чего надо?

— Жаль, здесь не белые ночи, так бы сразу распознал Васька, — пояснил Петрович Алексею данный негостеприимный ответ. — Мы с ним тут все трассы исколесили, еще в семидесятые.

— Васька, открывай! — крикнул Петрович. — Открывай, а то уеду, у меня коньяк есть!

— Петрович! — распознали за окном, и штора тут же колыхнулась обратно, Васька пошел открывать.

Через минуту он уже стоял в открытых воротах, улыбаясь наполовину беззубым ртом. На вид Ваське было за пятьдесят.

— Петрович, так тебя растак, даже не верится!

Кумовья обнялись. Правда, Петрович заранее предупредил:

— Ты это, подальше держись, меня какая-то простуда мает, заразишься еще, сопеть-корпеть.

— Да от моего выхлопа микробы на расстоянии пяти метров мрут. Полная дезинфекция. Меня можно в поликлинику брать: на задницы перед уколом дышать вместо спиртовой примочки. А этот с тобой? — Васька кивнул на Алексея.

— Да, попутчик. Монах. Поэтому базар фильтруй внимательно. Мата не надо. А сам он немой, молчать-торчать.

— О, как, — оценил информацию Васька, и тут же переиграл словами: — Немой — не значит не наш. Твой друг — мой друг. Щас всем нальем, и немые заговорят.

— Да мне бы, Вась, отлежаться до утра. Меня трясет, как музгарку дворового.   Надо еще Шагиду позвонить, что задержимся, а то с ума сойдет без своего товара. Таблеток бы каких. Парацетамола, аспирина. Тачка-то не моя. В аптечке только презервативы и мухи дохлые.

— В огнетушителе — брага, — дополнил Васька. — Да проходите вы. Щас фельшерицу подымем. Она тут напротив. Толковая баба. И выпить — не дура.

— У вас все выпить не дураки, — поддержал Петрович, входя во двор. — Колхоз «Светлый путь — чистый спирт», бухать-копать.

* * *

Первый партнер по спаррингу Антон перешел в школу, где учился Алексей, они еще больше сдружились и по вечерам вместе возвращались с тренировок.

— Завтра выходной — с утра побежим? — спросил Антон, когда они уже затемно брели по заснеженной улице с тренировки.

— Нет, — ответил Алексей, — завтра буду в храме помогать отцу. Он будет служить Литургию. Ему здесь немного служить осталось. Придется уехать на север.

— Почему?

— Кто-то донес на отца, что он занимается антисоветской пропагандой, и Владыка порекомендовал ему уехать в другой приход, подальше.

— А твой отец — что — агитирует против советской власти?

— Нет, конечно. Прихожане его любят, а власти не нужны популярные священники. Мать так говорит. Им же надо, чтобы человек со своими бедами не в церковь шел, а в партийную ячейку.

— Ерунда какая-то. Уже вроде перестройка, не красный террор какой-нибудь. Даже Зинаида к тебе уже не пристает.

— В том-то и дело, кесарю — кесарево. Отец говорит: народ все отдал — труд, здоровье, жизнь, так еще и душу подавай. Но знаешь, он часто повторяет, что если с советской властью что-то произойдет, то и со страной — тоже.

— Да что с ней произойдет? Такая силища!

Алексей не ответил. Он вдруг остановился и залюбовался высыпавшими в ночном небе звездами. Антон тоже замер и последовал примеру друга. Зимой, казалось, космос раскрывал над городом свою холодную пропасть и холод дул прямо оттуда — из мерцающей звездной глубины. Но вместе с ним струилось на землю удивительное таинство мироздания. Город словно начинал дышать в одном ритме с промерзшим до бесконечности небом. По заснеженным улицам сквозило щемящее душу ожидание, будто вот-вот через это холодное слияние земли и неба произойдет нечто удивительное и всеобъясняющее: и эту улицу, и эти спящие тополя, и эту отступившую в теплые подъезды жизнь, и эту непостижимым образом упорядоченную звездную кутерьму, сквозь которую несется маленькая голубая песчинка — Земля.

— Как думаешь, там есть что-нибудь? — спросил Антон.

— Есть. — Твердо ответил Алексей.

— А инопланетяне? Может, смотрят сейчас на нас — двух дурачков?

— Может, — согласился Алексей.

— Они — как мы?

— Должны быть как мы. Ведь и они — по образу и подобию Божьему.

— Я тоже часто смотрю в ночное небо. Такая тайна над нами, а мы ходим, упершись носом в землю.

— Это точно.

— Слушай, тебя биологичка завалит. Ну, с этими. Обезьянами. Ты эту теорию эволюции совсем не признаешь? Ведь.   Ну.   Питекантропы, неандертальцы.

— Антон, — нахмурился Алексей, — мы уж сколько раз с тобой говорили. Подойди к зеркалу. Ну какая ты обезьяна? А? Почему сегодня виды вымирают, а не приспосабливаются? Где эволюция? Деградация, а не эволюция.

— Да я, честно говоря, тоже, не хочу от обезьян происходить. Видеть в макаке своего пра-пра-пра-пра. — облегченно махнул рукой вдаль Антон. — Но на экзамене я все равно буду рассказывать про Дарвина.

— Рассказывай. Заодно расскажи, почему ученые до сих пор не нашли ни одного переходного вида! Расскажи, как Дарвин утверждал, что киты произошли от медведей, которые ловили рыбу. Ты представить себе такое можешь?

— Чушь, неужели Дарвин так утверждал?

— Вот видишь, Тоха, ты даже не знаешь теорию, которую собираешься доказывать. И весь советский народ так. А если б прочитали книгу Дарвина, то знали бы, что Бога он не отрицал. Только надо в английском варианте читать.

— Ладно-ладно, — испугался Антон опасной темы, — ты мне лучше скажи, ты вместе с отцом уедешь?

— Нет, он оставит меня с тетей. Чтобы я школу закончил уже здесь. Осталось-то полгода.

— Это хорошо, значит, будем вместе, — обрадовался Антон и тут же подумал, что тем самым мог обидеть друга, у которого в семье неприятности.

Но Алексей улыбнулся в ответ:

— Будем вместе. Этим летом собираются праздновать тысячелетие Крещения Руси. Кое-где даже храмы открывают. Может, и отца вернут. Даже не верится, что сейчас такое могло произойти.

— А мне завтра можно с тобой пойти?

— Можно. Но ты же ходил уже, тебе не понравилось.

— Да, но не то, что бы не понравилось. Было все так, как ты предупреждал. Сначала какая-то сила будто бы стала меня из храма выталкивать. Тяжело как-то стало. Дышать тяжело.

— Бесы, — определил Алексей.

— И знаешь, мне кажется, там все о смерти напоминает.

— Правильно. А что в этом такого? Непомнящий о смерти не знает о Вечной жизни. Другого перехода туда нет. Хотя, вру. Пророки Енох и Илия были живыми во плоти взяты на небо. Илия поднялся в огненной колеснице.

— В огненной колеснице? Может, инопланетный корабль? — сделал свое предположение Антон. Алексей улыбнулся:

— Вот есть у нас, у людей, привычка Божии дела своими мерками мерить. Отец говорит: антропоморфный

подход.

— Какой?

— Да чисто человеческий.

— А другого у нас нет, — смутился Антон, — я, вон, читал, что Ванга сказала: Гагарин не погиб, его забрали. Забрали, понимаешь? А кто мог забрать? Инопланетяне. Ты про Вангу-то знаешь?

— Знаю.

— Ну и что скажешь?

— Ничего.

— Но в церкви же постоянно о каких-то чудесах говорят, ты сам сколько рассказывал.

— Тош, чудеса бывают истинные и ложные, подобие чудес и дьявол делает, чтоб человек заплутал. А про Вангу я не знаю ничего. Откуда у нее какие-то знания? Кто ей дал? Мне ближе наша Матронушка Московская, вот уж провидица была.   К ней люди приходили во время войны, у кого близкие без вести пропали, и она точно говорила — ждать или отпевать. — Алексей остановился, взял за плечо друга: — Лучше давай не будем, опять спорить придется, поздно уже. Скажу одно: человек, ограниченный физическим телом, не может собственными силами познавать потусторонний мир.

— Ладно, не будем. А звезды сегодня, и правда, очень красивые. Так и манят. Если б построили звездолет, ты бы полетел? Или это тоже нельзя? — хитро прищурился Антон.

— Почему нельзя? С тобой — полетел бы, — улыбнулся Алексей.

— Так я завтра приду?

— Приходи. Отец рад будет.

— Ты серьезно? А я думал он меня безбожником каким ругает.

— Не ругает. Твой же меня не ругает.

— Ругает, — вдруг признался Антон, — но не сильно. Ты же мой друг. Батя считает, что человек — творец собственной судьбы, а Бог здесь ни при чем.

— Правильно считает. Человек сам выбирает: к Богу ему идти или в другую сторону.

— Слушай, Лёх, — покачал головой Антон, — ты такой умный, что у тебя на всё ответы есть.

— Не на всё.

— Ага, то-то я себя дураком всякий раз чувствую. Пошли, давай. Богослов.

*   * *

В доме было накурено, едко пахло свежим нарезанным луком, водкой и чем-то прелым. Скорее всего, остановившимся в этих стенах временем. В комнате, куда Василий провел гостей, царил беспорядок. Посередине

под слабой лампой, облагороженной съежившимся от времени и температуры абажуром, стоял стол, на котором вместо скатерти лежала древняя пожелтевшая газета. На полу, чуть в стороне, валялись костыли. На столе — початая бутылка водки, под столом — дюжина пустых. На засаленных потемневших тарелках с надписью «общепит» грубо порезанный лук и ржаной хлеб. Рядом что-то похожее на вяленую пелядь. В центре пластиковая бутылка пива. У стены незаправленная металлическая кровать, которая скрипела уже одним своим видом. Рядом с ней ободранный комод, на котором покоилась радиола «Беларусь». Именно радиола больше всего поразила Алексея, потому как долго пришлось вспоминать название этого раритета. А ведь где-то там, под крышкой, заветный переключатель скорости вращения пластинок: 33/78. Ах, как смешно было в далеком детстве включить пластинку, записанную на скорости 33 оборота, на все 78! Тогда в динамиках пели и играли смешные лилипутыі... А еще рядом с радиолой валялись старые школьные ручки с обгрызенными, пожеванными концами, стоимостью 35 копеек... Время остановилось.

За столом сидели двое. Юра и Миша, как представил их Василий. По возрасту они были ближе Алексею.

— Тоня уже спит, — пояснил Петровичу Василий, — да и мы собирались сворачиваться. Завтра на работу.

— Неужто работать начали, крутить-винтить? — искренне удивился Петрович.

— Тут, хочешь не хочешь, придется, у нас новый хозяин. Юра и Миша как-то печально кивнули: мол, зверь-хозяин.

— Председатель, что ли? — уточнил Петрович.

— Да не, — отмахнулся Василий, — владелец земли. Ну, короче, все, что здесь у нас есть в округе, один мужик купил.

— Новый русский?

— Если б русский, — в голос ответили Юра и Миша.

— Даже и не знаем — каких кровей, — пояснил Василий, — Гамлетом зовут.

— Гамлетом? Это у этого, как его, у Шекспира такой был. Принц датский. Его Высоцкий играл.

— Не, этот чернявый, — сообщил Миша, наливая по стаканам.

— Чего ты там про коньяк говорил, Петрович? — вспомнил Василий. — А то за фельдшерицей пойду, надо — чем заманить.

— Да вот, налить-палить, — Петрович достал из пакета и поставил на стол бутылку «Российского».

По всему было видно, что Петровичу с каждой минутой становилось все хуже. Он уже все меньше балагурил, даже налил себе рюмку водки, оставив коньяк для медика.

— Полыхну, может, микробов выведу, — пояснил он Алексею, — все равно до завтра здесь кантоваться.

Через пять минут вернулся Василий с молодой, немного растрепанной женщиной. Похоже, он поднял ее с постели. В шлепанцах на голую ногу и стареньком мешковатом плаще она выглядела невзрачно, но лицо ее все же дышало нерастраченной женской тайной, а большие серые глаза наполняли взгляд спектром тоски, усталости, природного ума, ироничного высокомерия и притворной покорности судьбе. Именно этот взор она дольше всего задержала на Алексее.

— Ну, если такие молодые в монахи идут, то и мне пора. Возьмешь, хлопец? — спросила она.

Алексей ответил ей долгим пронизывающим взглядом, который заставил ее вернуться в привычный мир и переключиться на Петровича. Из пакета она достала старенький стетоскоп, тонометр, градусник, кулек с таблетками.

— Это Ева — первая женщина.  — начал, было, представлять Василий, но не успел.

— Ложка чайная есть, горло посмотреть? — спросила-скомандовала Василию, который тут же ринулся куда-то искать ложку.

После недолгого осмотра, прослушивания и простукивания Петровича Ева со вздохом вынесла приговор:

— Ну, если без анализов — банальная оэрвэи, дня три надо валяться.

— Нет у меня три дня. Мне ехать надо, — горько озадачился Петрович. — Ты мне, Ева, порошков-микстур каких дай, аспирин-маспирин, антибиотиков-антиубьетиков, но мне ехать надо. Хоть плод от древа познания, но ехать надо!

Ева посмотрела на Петровича, как на безнадежного больного. Василий в это время плеснул ей (в специально принесенную из серванта рюмку для дамы) коньяка. Она выпила его без какого-либо внешнего интереса, так она могла бы выпить и глоток воды или, скажем, валерьянку. Василий тут же заново наполнил стопку, а Ева начала рыться в кульке с таблетками.

— Чудес не бывает, — сообщила она вдохновленному ее поисками Петровичу. — Хочешь не хочешь, а три дня такая болезнь берет минимум. И проходит вне зависимости от лечения. Сказки это все, про колдрексы по телевидению. А будешь гарцевать, можешь получить осложнение. Вон, температура-то лезет...

— Гарцевать-кварцевать, — озадачился Петрович и вытер испарину на лбу.

— Ну, грипп — это не мина, — заметил Михаил. — Пните мне костыль, отлить схожу, — попросил он всех, но просьбу его тут же выполнил Василий.

Когда он поднялся, стало ясно, для кого в комнате лежал костыль. Правой ноги у него не было выше колена.

— Протез задолбал, трет в кровь, — пояснил он и заковылял к выходу.

— В Чечне, — кивнул ему вслед Юра. — Теперь геройскую пенсию получает на буханку хлеба в день. Орден и тот пожалели. А сейчас еще и забыть стараются. Как же — война кончилась. Ныне все мирные.

— Ага, а еще на Гамлета с одной ногой корячиться, — добавил Василий.

— За что воевал? — спросил всех на свете Юра. — Надо было — вон, — он стрельнул взглядом в Алексея, — в церковь слинять, поклоны бить, авось боженька и защитил бы нас всех.

Алексей, разумеется, молчал и будто безучастно смотрел куда-то мимо.

— Что ты про него знаешь? — тихо, но веско спросил Петрович, который умел давить авторитетом прожитой жизни и намотанных километров.

— Да.  — неопределенно отмахнулся Юра.

*   * *

— Старший лейтенант Добромыслов! Ты меня слышишь, в конце-то концов! Да что ты пялишься на меня, как будто я стена?! Где рота?! Где батальон?! Кому еще удалось прорваться с вокзала?! Где твой друг Смирнов, в конце концов?! Да позовите кто-нибудь медика!!!

Ничего. Только левую часть головы прорезает длинный-длинный раскаленный нож. «Ничего» — это ад, который образуется из сплошной череды взрывов, превращающих «чего», то есть пространство в мозаику, которую никогда уже не сложить в правильном порядке. Боевые машины горят колонной, как на параде. Кто отдал этот тупой приказ, втягивать на улицы боевую технику? Они что, не изучали битву за Сталинград или Берлин? По аду бессмысленно метаться, потому что он везде. Но нужно куда-то идти. Куда? Там, в командно-штабной машине были Антон и Лена. Где штабная машина? Зачем там была Лена? Кто ее взял на этот парад смертников? БМП-1, БМП-2... Не бронетехника — а свечи поминальные! Почему-то правая рука не поднимается? А зачем ее нужно поднять?

— Добромыслов?! Добромыслов?!

— Товарищ генерал, оставьте его... Посмотрите сюда, да, сюда... Здесь, в левой лобной доле... Осколок... Я даже представить не могу, насколько он там глубоко.

— Ну так вынь его! Пусть он говорит!

— Я не уверен, что его можно просто так трогать. Зона Брока. Осколок вон какой огромный. Может, и зона Вернике задета. Отвечают эти зоны за речь... — и уже шепотом. — Я вообще не знаю, почему он жив...

— Но он же дошел сюда под свинцовым ливнем с вокзала! Значит, соображает! За ним же рядовые вышли! Как он их вывел?! Где собрал?!

— У них и спросите...

— Да ни хрена они толком сказать не могут. Он же офицер!..

— Шок. У него шок.

— Ну так промедоль его! Он должен мне разъяснить обстановку!

— Боюсь, вы требуете невозможного.

— Войну выигрывают те, кто умеет делать невозможное, лейтенант. Чему вас там учат в военно-медицинской академии? Все, убирай его отсюда.   Уводи же! Командира разведки ко мне!

* * *

Петрович проглотил горсть таблеток и напросился в соседнюю комнату, где можно было прилечь.

— Пойдем и мы, — засобирался Юра.

— Ага, на трех ногах идти дольше, — поддержал Михаил.

— Так, а вот тебя куда положить? — озадачил сам себя Василий по поводу Алексия и с надеждой посмотрел на

Еву.

Та с иронической ухмылкой и веселым вызовом ответила:

— Ну, наливай, заберу я вашего святого, — окинула монаха с ног до головы: — но я девушка незамужняя, со мной опасно... — И задорно опрокинула в себя рюмку коньяка. — Лимончика бы, — поморщилась.

— Ну вот и ладненько, — обрадовался Василий, — ты только Гамлету ничего не говори, — попросил он Алексия и тут же хлопнул себя ладошкой по лбу, — забыл, что ты не говоришь! Извини, брат.

— Да пошел он, этот ваш Гамлет — мачо! Пусть в ауле у себя командует... — зло прищурилась Ева.

— Ну, ладно, ладно, — как-то испуганно смутился Василий. — Алёха, ты это, иди к Еве, она тебе отдельно постелит. Дом у нее большой.

Из соседней комнаты уже в трико и майке появился Петрович.

— Ева, спасибо тебе, — поблагодарил он,— парня этого не обижай, он отца похоронил. Да и что-то мне подсказывает, что у него самого жизнь не сахар была, мотать-копать.

— Вы кого из меня тут делаете? — немного обиделась Ева. — Пойдем, Алексей, или как там тебя, отец Алексий?

Дом Евы оказался куда больше и пригляднее, чем дом Василия. В нем тоже остановилось время, но замерло оно на какой-то уютной минуте. Об этом говорило все: старенькие, но чистые половички, ажурные, вязанные крючком салфетки под цветочными горшками, дремлющие в углу ходики, черно-белые фотографии в деревянных рамках на стенах, белоснежный холодильник «Мир» на веранде, старая, но ухоженная мебель, и даже плюшевый мишка на диване.

Пока Ева, нежно пересадив медведя, стелила на этом диване в гостиной, Алексей сел на стул у стены и смотрел на фотографии. Заметив его интерес, Ева поведала:

— Да, у нас большая семья была. Отец — механизатор, мать — врач. У меня три брата было. Старших. А отец все дочку ждал. Потому и назвал так — не по-русски. Как первую женщину. А теперь вот и нет никого. Я женщина первая и последняя.   Старшего Ивана — вон — в форме десантника — в цинковом гробу из Афгана привезли, даже вскрыть не разрешили, среднего Диму в городе пристрелили, в девяносто втором, ага, вон рядом фотка, в плаще кожаном с сигаретой в зубах. Крутым быть хотел. Стал, посмертно. А младший — Андрюшка — он уже ничего не хотел, водку пил.   Так и угорел. Мать сама его откачивала. Ничего не смогла. Я тогда уже в меде училась. Отец запил, когда третьего похоронили. Так я и не доучилась.   Да что я тебе рассказываю, по глазам вижу, что и тебе хлебнуть довелось. Жаль, что такие красивые мужики в монахи уходят. Я бы за таким... — Ева осеклась, села на диван и горько вздохнула: — У тебя-то, интересно, невеста или жена была? Да сними ты скуфейку свою! Ага. Ух ты.   Чего ж это у тебя только одна часть головы седая?

* * *

С Леной Антон и Алексей познакомились уже после училища, когда приехали в часть. Два молодых лейтенанта представлялись командиру полка вместе с военврачом — лейтенантом Еленой Терентьевой.

— У вас зеленые глаза в цвет формы? — спросил у девушки Антон.

— А у вас обоих серые — значит, вам в милицию надо было, — нашлась девушка.

В Лене не было режущей глаза красоты, но было какое-то внутреннее обаяние, та женственность, которая заставляет мужчин вздрагивать и провожать девушку глазами, угадывая в ней будущую нежную жену и заботливую

мать. Еще говорят: от таких женщин исходят флюиды. Каштановые волосы, собранные в хвостик, немного изогнутые брови, придающие взгляду выражение легкого удивления, родинка на левой щеке, чуть вздернутая полная верхняя губа — почему-то весь ее образ увязывался в сознании Алексея с барышнями конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Почему? Да кто ж его знает? И ухаживать за ней хотелось так, как делали это офицеры царской армии, хотя научиться подобному обхождению можно было только из книг и кино. Но Алексей, в отличие от Антона, у которого в училище был длительный роман с одноклассницей, вообще не умел ухаживать. При Лене он терялся, отводил в сторону взгляд, говорил несвязно и это резко бросалось в глаза окружающим. Что говорить: отец готовил его для поступления в семинарию, а не в военное училище, знакомые девушки изначально относились к нему с некоторым снисхождением, так, будто он уже был священником или монахом. Но ребята над его нерешительностью не посмеивались, потому как знали, что на татами ему может противостоять только Антон, а вместе они вообще непобедимы, потому что не сдаются. Так, за возлюбленную Антона Вику они уже бились с целой бандой из железнодорожного района; не победили, но и не проиграли. Противник, количеством восемь человек, вынужден был отступить, пообещав разобраться с двумя каратистами (тогда так называли всех, кто владел какими-либо навыками единоборств), но больше никто уже для решающей битвы не явился. Может и потому, что воздыхатель Вики не имел в этой группе серьезного веса. Так или иначе, Добромыслов и Смирнов прослыли в городе отчаянными сорвиголовами и пользовались уважением даже в среде приблатненных. Одного тогда не знал Алексей: как к этому отнесется отец, который в это время служил в маленьком храме где-то в нефтяном краю.

С Викой у Антона произошел разрыв, когда нужно было выбирать: ехать с ним в военную часть в уральское захолустье или оставаться в областном центре. Стать декабристкой она не была готова, тем более тогда, когда рушилась советская держава, а служба в армии считалась чем-то вроде пристанища неудачников и патриотов-идиотов, готовых за жалкие копейки оборонять никому не нужное государство. Они переписывались, но, в сущности, Антон был свободен. Поэтому в ухаживании за Леной он мог бы составить конкуренцию лучшему другу, но, заметив его «тихую» любовь, Антон быстро переквалифицировался в свата. С одной стороны, он всячески подталкивал друга к более активным действиям на любовном фронте, с другой — постоянно нашептывал Лене о чувствах Алексея. Но его друзья сближались очень медленно, как в дореволюционном романе.

— Ты, поди, еще у отца будешь благословения спрашивать? — сетовал Антон на друга.

— Буду, и венчаться надо.   Если Лена согласится, — отвечал Алексей.

— Да она-то хоть завтра!

Так, наверное, прошел год. И действительно, Алексей получил благословение от отца и от матери. И когда, казалось бы, можно было назначать день свадьбы (хотели сразу после Рождества), грянула маленькая, но, как оказалось, долгая и кровавая война.

* * *

— Чай будешь пить? — спросила Ева. Монах отрицательно помотал головой.

— Тебе, поди, иконы нужны, чтоб помолиться на сон грядущий? На кухне есть, чай и мы христиане. Там угол красный. Еще от деда. Иконы старые. У меня уж несколько раз просили продать.

Алексий последовал за Евой на кухню, где в углу напротив входа действительно располагался красный угол с лампадкой. Он быстро сходил обратно в гостиную, развязал свой мешок и достал оттуда небольшую бутылочку с лампадным маслом. Через пару минут ровный огонек уже высвечивал лики Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца. Монах встал на колени и склонил голову. Ева, глядя на него, как-то робко, словно стесняясь, перекрестилась. Последний раз она видела человека на коленях перед иконами, когда привезли цинковый гроб из Афганистана. Мать тогда молилась ночи напролет.

— Зачем? — спросила Ева.

— Раньше надо было! Когда там был! Будь он проклят атеизм ваш липовый! — в сердцах выкрикнула мать.

* * *

Никогда Алексею не снились Антон и Лена, может, потому, что молился он о них усердно. И кто знает, может, и они молились о нем там. Не видел он во снах разорванной в клочья командно-штабной машины, не видел успевшего выскочить, но скошенного очередью водителя, обнявшего перед смертью горящее дерево, не видел катящегося в его сторону дымившегося колеса, перескакивавшего через куски человеческих тел. Не видел он Антона и Лену в скоротечных сумбурных снах, о назначении которых гадать не пытался. Зато часто видел привалившегося к стене солдатика, бушлат которого перемешался с кровью и телом. В последние свои минуты он смотрел на мир удивленным, ничего не понимающим взглядом, в котором угасал главный вопрос. Это была ни гримаса ужаса или боли, это был именно вопрос — вопрос ко всем. Рот его открывался, чтобы безуспешно захватить разорванными легкими воздух. Вспомнилась тогда первая в жизни осознанная наступающая смерть — лещ на траве — жабры и мертвеющий взгляд. В какую воду столкнуть солдатика, чтобы он смог дышать?

Командовать больше было некем. Живых в обозримом радиусе не наблюдалось, но бой продолжался, словно невидимый за стенами враг охотился на таких же невидимок. Да где-то вдалеке такой же невидимый в стене огня русский воин продолжал стрелять из пушки горящей уже БМП.

И тогда Алексий упал на колени перед солдатом и начал читать канон на исход души. То, что помнил. Правильно или неправильно в эту минуту поступал офицер, в одночасье ставший боевым, — судить некому, и никто не имеет права. Никогда до этого и уже никогда после этого он не произносил слова молитвы с такой страстью и силой, обливаясь слезами и содрогаясь от рыданий. И даже сейчас он не мог представить, как нелепо мог смотреться офицер, читающий на коленях молитвы перед умирающим солдатом — в хаосе неуправляемого уже боя, точнее даже — расстрела штурмового отряда, среди искореженного металла, изуродованных тел и чужого города в родной стране.

— В месте злачне, в месте покойне, идеже лицы святых веселятся, душу раба Твоего преставленнаго покой, Христе, Едине Милостиве.

Наверное, он молился за всех, кто превратился в эту ночь в дым и огонь, кто умирал с мучительным вопросом, ответа на который ни у командования, ни у правительства нет до сих пор.

— Покой, Спасе наш, с праведными раба Твоего, и сего всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко Благ, прегрешения его вольная и невольная, и вся яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче.

Кругом крошился бетон, ныли в стенах кирпичи, и удивительно, что именно треск автоматического оружия придавал этому хаосу прицельную осмысленность. Страх полностью уступил место безысходности еще в тот момент, когда Алексей увидел остатки штабной машины. Это было не презрение к смерти, это было неприятие ее, хотя она заполняла собой все окружающее пространство. Не тот ли это случай, о котором предупреждал когда-то отец: сила и навыки уже бессмысленны и не нужны? Все окружающее воспринимается как жуткий кинофильм, в котором ты всего лишь случайный зритель. Где-то должны нажать кнопку — и все прекратится. Но нет такой руки. Тысячи рук жмут на курки... И остается — наперекор всему — молитва.

И вдруг солдат перестал хватать ртом воздух и начал улыбаться. И взгляд его, застывая в вечности, хранил в себе именно эту улыбку. Солдат улыбался, офицер плакал и молился:

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй и упокой души рабов Твоих в безконечныя веки, яко Благ и Человеколюбец, аминь.

И только тогда, когда поднялся офицер в полный рост, смерть заметила его, когда уже и сам бой начал затихать на какое-то время, уходя в подъезды, в подвалы и подворотни, и, словно опомнившись, смерть швырнула в него случайным, попавшим под руку осколком.

Этим осколком и перерубило молитву изустную.

*   * *

Бом! Бом! Бом!

И не колокол, но все же звон стоял утром над деревней, когда струился вдоль по взмокшим травам волнистый туман.

— Это что за обедня, звонить-будить? — открыл глаза Петрович.

Сел на кровати и тут же понял, что болезнь не отступила, а, напротив, даже усилилась. Буквально через пару минут в комнату, где спал Петрович, забежал Василий и с порога объявил:

— Побудка. Гамлет на работу собирает. В рельсу бьет. Через полчаса общее построение. Тоня там чай заваривает. Будешь?

— Построение? — вскинул брови Петрович. — Совсем тут рехнулись. У вас тут колхоз или концлагерь?

— Типа того, но заработать можно. Не выйдешь на работу, можно дома лишиться. Дом я ему свой должен, понял? О тебе и монахе твоем еще доложить надо. И это. ты учти. мы Гамлета уважаем. Не потому что в долгу перед ним, а потому что он по-человечески с нами. Доложу вот о тебе.

— Че, миграционная служба? — еще больше удивился Петрович. — А сыновья-то у тебя где? Крестники мои? Еще вчера хотел спросить.

— Да в городе, там работу нашли. Слава Богу, со стакана слезли. Девки им хорошие достались, вот и держат их в шорах.

— Между ног они их держат, — хмуро поправил Петрович.

— Да мне без разницы, главное, не бухают мои парни, работают. Сашка—водителем у одного бугра, Федя — на стройке. Давай выползай, чай пить.

— Да чегой-то меня, Вася, ломает, шибко ломает. — Петрович с трудом спустил ноги с кровати. — А ехать надо. Как ехать?

— Ну, может, Ева чего придумает, — пожал плечами Василий и ринулся в другую комнату.

Тоня накрывала на веранде. Увидев Петровича, искренне обрадовалась, бросилась обнимать-целовать.

— Ой, Сереженька!

— Да уж забыл, когда меня так звали. Все — Петрович да Петрович. А ты все такая же, Антонина, крутить-винтить, — соврал, не моргнув глазом, Петрович.

Тоня за эти годы высохла, под глазами образовались синяки, да и во рту зубов явно поредело. От прежней красоты, которую помнил Петрович, остались только глаза.

— Спасибо за вранье, — улыбнулась Антонина. — Но все равно приятно.

— Зря я тебя тогда Ваське уступил, — улыбнулся в ответ Петрович.

— Ну, твоя-то Лида не хуже будет. Городская.   Садись, чай пей, бутерброды вот. С маслом. Васька щас со двора придет. Почки у него.   В туалет бегает всю ночь, и утром тоже.

— Да и я нынче чего-то расклеился.

— Вижу. Небось, по-другому бы и не заехал.

— Не знаю,— честно ответил Петрович. — Жизнь такая, несется сто двадцать, притормозишь — махом из потока выбросит, мотать-катать.

— Зато у нас все по расписанию.

— Да слышу уже, звон-перезвон. Как он вас всех купил-то, Гамлет ваш?

— Да все просто. Пить надо меньше. — Тоня села напротив, ладони под щеки, вздохнула. — По метру всю землю скупал.

— Это как?

— Сначала приехал, домик на окраине себе взял, пустовал он, магазин открыл. Все к нему и ходили. Надо бутылку — метр земли. Вроде и немного, все ж вокруг народное, все вокруг мое.   Огороды у каждого, казалось, не пропить. А на деле не так уж много и вышло.   У кого литров полста, у кого — чуть больше. А для верности, он нотариуса из города привез, платил ему. Так что каждая сделка по закону оформлялась. Ну, а когда всю землю прибрал, собрал всех и объявил, как теперь жить будем и на него работать... Кто не хочет — может уезжать. А куда ехать, Сереж?

— Да вы тут совсем рехнулись! — дернул желваками Петрович. — И что — всю деревню, все дома за водку купил?

— Нет, Ева родительский дом и огород выкупила.

— За сколько?

— Да. За несколько ночей, — потупилась Тоня. — Он на ней жениться хотел. Жену-то у него в какой-то войне на Кавказе убили. Вот и начал он по Еве сохнуть. Так-то мужик нормальный. Никого не оскорбляет, но требовательный. А Ева свое взяла, и послала его со всем кавказским акцентом.

— Молодец, крутить-винтить, — оценил Петрович.

— Да, он ее порядочной считает. Подарки ей делает. Но она ни в какую. «Я, — говорит, — молодца ждала, а не джигита. Сегодня ты под меня стелешься, а завтра из меня подстилку сделаешь».

— Да-а-а. — задумчиво потянул Петрович. — Всякого насмотрелся на дороге, но о таком, чтоб целая деревня за водку продалась. Это ж, мутить-давить, рабство получается. Вы ж русскую землю продали! И так о нас, русских, — чего только не говорят. И вы еще тут, бомжи колхозные, кутить-пропить...

— А, — отмахнулась Тоня, — корреспондент даже из области приезжал. Думали, напишет чего. Написал: мол, трудовая коммуна тут у нас. А Гамлет — образец бизнесмена и руководителя. Во как!

— Да как же вы пьяные работаете?

— Ты же видишь, не похмеляемся. Кто до вечера выпил — выгонит. Кому в поле плохо станет, сам нальет. Но немного. А некоторых он даже за свои деньги лечить от пьянства возил. Мы вот с Васей, не поверишь, уже привыкли. Даже, вроде как, организм правильно настроился.

— Мозги у вас неправильно настроены! — вспылил Петрович и со стоном схватился за голову, в которой молотом застучал быстрый пульс.

— Чего митингуем? — вернулся, наконец, со двора Василий. — Десять минут до построения. И тебе надо бы, Петрович, туда сходить.

— Мне на хрена? Я русскую землю не пропивал, да и худо мне.

— Тонь, — спохватился вдруг Василий, не обратив внимания на обидные слова. — Ты забери пока к нам монаха-то. Забери от греха подальше. Гамлет ведь не монаха, мужика в ём увидит.

— Да сходила уже. Молится он. Сказала ему. Вроде все понял.

— Ну и ладно, — успокоился Василий.

*   * *

Сбор тружеников модернизированного колхоза проходил на центральной площади села. Там, где когда-то стоял сельский храм, потом в обезглавленном храме был клуб, а теперь его наполняла зияющая выбитыми дверьми пустота. Напротив махал застиранным оборвышем союзного флага дом, где еще десять лет назад располагалась сельская администрация, а ныне — офис фирмы «Гамлет». Хозяин земли и фирмы жил на окраине и подъезжал каждое утро к офису на видавшей виды «копейке» по кличке «Коррозия». Под самопальной табличкой ИЧП «Гамлет» так и хотелось написать: генеральный директор — Шекспир.

Гамлет, кстати, чем-то походил на великого драматурга, если, конечно, портреты Шекспира, дошедшие до нас, являются портретами Шекспира. Это был худощавый мужчина лет сорока, с длинными — до плеч — вьющимися волосами, и лицо его кроме традиционной кавказской уверенности выражало еще некую поэтическую задумчивость, даже отстраненность. Характерного акцента у Гамлета не было, точнее — его акцент больше напоминал какой-нибудь южнорусский диалект с единственным несовпадением — «г» у Гамлета была твердой и правильной. Но вот со склонениями и определением рода у него был явный хаос. Вообще-то он больше походил на цыгана, располагала к такому суждению и одежда: ковбойские сапоги со шпорами, заправленные в них черные джинсы, черная кожаная куртка поверх черной, вышитой золотыми узорами рубахи, и, наконец, черная широкая шляпа, как у артиста Боярского или, все же, у самого Шекспира.

Звон, как выяснилось, раздавался от подвешенного на крыльце куска рельсы. А гремел в нее обрубленным ломом низкорослый круглолицый мужичок в мятом плаще и кепке, которого Василий представил как формального главу сельского поселения Леонида Мирного. Следовало полагать, что свой дом и свой огород он когда-то тоже «слил» Гамлету и теперь выполнял роль всенародно избранного приказчика.

Он-то и начал утреннюю перекличку:

— Афиногеновы!.. Алимовы!.. Бобровы!.. Безруких!.. Васюковы!..

Вместо ожидаемого ответа он просто выстреливал колким взглядом через толстые линзы очков в толпу. Гамлет стоял рядом, гоняя в руках четки, словно надевал на нитку каждую прозвучавшую фамилию. Когда Мирный закончил, Гамлет еще раз окинул всех пристальным взглядом и потом спросил:

— Чья приехала «Газель»? Зачем? Не вздумайте продавать овощи по-тихому! Василий выступил вперед и отчетливо доложил:

— Гамлет Тимурович, это ко мне старый друг приехал. Давно не виделись. Их двое, он и монах, попутчик. Никаких овощей они не повезут.

— Я не против, чтобы приезжали друзья, — заверил хозяин земли, — но проверять буду. У нас тут нет миграционная службы, но важно, чтобы наша поля никто не обобрал. Мы должны все честно работать. Всем будет выгода. Я разве кого обманывал?

Толпа одобрительно загудела: нет, никого. Петрович смотрел на это действо с нескрываемой усмешкой в глазах. Рядом стоял Алексий, взгляд которого вообще блуждал где-то поверх голов. Похоже, он еще продолжал утреннюю молитву.

— Гости — это хорошо, — продолжал Гамлет, — гостей надо уважать и хорошо встречать. Но вы помните, приезжали из одной газеты — плохо написали, хотя мы их угощали, потом из другой — хорошо написали. Нам шума не надо, работать надо.

— Я не из газеты, — не выдержал Петрович и закашлялся.

— Хорошо, уважаемый, я не против. А монах зачем? Агитировать за религию? Мы ко всем религиям относимся хорошо.

— Не может он агитировать, он немой, — поторопился заверить Василий.

— Немой? — удивился Гамлет. — Значит, так надо, — сделал он вывод для самого себя. — Больные есть? Просьбы есть? — спросил он жителей.

Просьб и пожеланий не было, поэтому все быстро начали расходиться, и Петрович заметил, как Юра подсадил

Михаила, и тот сел за руль старенького трактора «Беларусь». «С одной-то ногой! Маресьев.», — подумал он. Сам он вновь почувствовал себя значительно хуже и дернул за рукав Василия:

— Вась, если я у тебя еще до вечера поваляюсь, хозяин, — кивнул на Гамлета, — не выгонит? Дурновато мне, болеть-потеть.  Думал, встану.

— Да лежи, говорю же — не зверь он, а хозяин.

— Ну-ну, — горько ухмыльнулся Петрович, — местный Джугашвили.

*   * *

Петрович с трудом дошел до дома Василия, осмотрел на всякий случай со всех сторон «газель» и только потом отправился «болеть по полной программе». Уже завалившись в постель, он позвонил Шагиду и сообщил, что его «прижало». Азербайджанец спросил, не послать ли кого на помощь, но Петрович заверил: «Если не к вечеру, то утром двинусь дальше. Предупреди своих земляков, что задержусь». Алексий зашел к нему вместе с Евой.

— Вот, мутить-давить, совсем прижало, — признался им Петрович. — Поспать надо.

— Кризис, — отметила Ева, — это нормально, в эти сутки все и решится. Вот таблетки.

— Ты бы хоть помолился, что ли, о здравии раба Божьего Сергия, раз уж остался со мной, — то ли попросил, то ли подтрунил Петрович Алексия.

Инок кивнул и куда-то отправился. Ева, между тем, извлекла из подмышки Петровича градусник и скептически скривила губы:

— Давай-ка еще жаропонижающее. На фига вскакивал утром?!

— Да.  Думал, поеду.

— Смотри, совсем не уедь.

— Лопата в кунге есть, зароете, — улыбнулся Петрович.

— Спи давай, — улыбнулась в ответ Ева. — Сон — твое главное лекарство.

Петрович закрыл глаза, но даже внутренний его взор все время не покидала нелепая сцена утреннего построения. Гамлет, Леонид Мирный, переминающийся с ноги на ногу народ, и над всем этим — разоренный храм. Как не прогонял он это видение, раскаленный мозг держал картинку, как видеомагнитофон — «на паузе». Она только чуть подрагивала, но не уходила. Но вот память, перебрав свои файлы, нашла что-то аналогичное, и заставка сменилась.

В семьдесят-каком это было? Парторг экспедиции и начальник ОРСа стоят перед шеренгой водителей. Парторг произносит душераздирающие патриотические речи, хотя они совсем не нужны. И так все ясно: ноябрь теплый, декабрь теплый, Иртыш еле-еле встал, толщина льда куда как ниже нормы, зимник не накатан, а экспедиции и поселку нужны грузы. Запасы на распутицу кончаются.

— Товарищи! — рвет душу парторг. — Мы не можем вам приказывать, но вы сами понимаете, какая сложная ситуация! Нужны добровольцы! Как, понимаете ли, в сорок первом! Стране нужна нефть, а значит, геологи должны работать, поселку нужна мука, а значит.

— Нужны добровольцы, — закончил за него кто-то из водителей.

— Правильно понимаете. Хотя бы три машины. Кто пойдет?

Первым, не задумываясь, шагнул Петрович. Героем быть хотел? Вовсе нет. Просто знал, что умения и опыта у него побольше, да и надоело вынужденное сидение на базе. Дорога, она ведь, как любимая женщина — то надоест до тошноты, то так поманит, что бросаешься ей в объятья, наматывая километры до мельтешения в глазах. И кажется, что во время этого движения происходит что-то самое важное в жизни, будто едешь к новому ее рубежу.

Вторым, разумеется, потянулся из строя за другом Васька. А уж потом загалдели, зашевелились все остальные, так что пришлось парторгу отмахиваться от добровольцев.

— В головную сяду сам! — объявил парторг, за что честь и хвала первому коммунисту, но Петрович от такой «радости» сник. Парторг в кабине хуже бабы на корабле.

— Мотать-катать! У меня машина, а не мавзолей! — попытался избавиться от такого попутчика Петрович, но парторг был настроен решительно.

— Считайте меня коммунистом, — подмигнул отчаявшийся Петрович товарищам.

Надо отдать должное парторгу, на льду Иртыша он вел себя храбро и грамотно. Шли, разумеется, с открытыми дверьми, и с глупыми советами он не лез. Напротив, позволил Петровичу проинструктировать маленькую колонну перед выездом на реку. Пересекали одиночным порядком, шли тридцать-сорок километров в час, слушая, как под колесами трещит «незрелый» лед, разбегаясь молниями во все стороны. Перед передними колесами буквально катилась волна, которую ни в коем случае нельзя было догонять.

— Ну че, колготки мокрые? — весело спросил Петрович парторга на том берегу.

— Нормально, Петрович, — не обиделся тот.

После этого рейса Лида встретила мужа баней, пирогами и теплыми объятиями. Но, «выполнив супружеский долг», начала отчитывать:

— Тебе чего — больше всех надо? Я что ли в одиночку должна детей тянуть? Я их и так одна тяну, пока ты по всему Союзу мотаешься.

— Так не пацанов же на лед пускать! — несмело «отстреливался» Петрович, потому как за Лидой и так закрепилось звание терпеливой жены. Парторг же инициировал вручение грамот и ценных подарков водителям.

— Грамота — хорошо, — оценил благодарность Васька, — повод выпить. А на стену повесил, и всегда есть повод выпить.

— А без грамоты мы безграмотные, — согласился Петрович.

Сколько еще было таких «фронтовых» рейсов добровольцами? Не за грамоты, не за премии. Но помнилось уже другое. Посвежее. Поближе. В девяносто втором, вроде бы, когда северные зарплаты превратились в фикцию, а то и вообще не выплачивались, уговаривал начальник АТП водителей делать рейсы в долг. Но сколько их уже было сделано? Давить на мораль было бессмысленно, этот ресурс не только растратили, но и сами же высмеяли. Потому сыпали бесконечными обещаниями. Да не верил никто. «Зарплату давай — поедем». И Петрович молчал вместе со всеми, поплевывая под ноги, а Васька к тому времени уже остался на трассе — у своей любимой Антонины.

Наступали другие времена, основной смысл которых: успеть хапнуть, ухватить чего-нибудь, «прихватизировать». А чего ухватишь, если ничего, кроме «баранки», в руках не держал?

* * *

В разоренных храмах душе тревожно. Мечется она сквозняком меж разбитыми окнами, взмывает к зияющему пролому в куполе, вздрагивает у обезображенных фресок.

Битый кирпич и штукатурка под ногами, стены испещрены посланиями да именами тех, кто так нелепо и богохульно пытался себя увековечить. Вдоль стен поломанные скамейки да связки стульев, какие ставят в клубах и кинотеатрах. Обрывки афиш и окурки, будто останавливалась здесь на перекур целая армия. Покурила, поплевала во все стороны и двинулась дальше в светлое цивилизованное будущее.

Алексий поднял глаза и содрогнулся: близ к куполу, вместо которого зияла неровная дыра, сохранилась на островке штукатурки единственная фреска — Богородица с Младенцем. Монах упал коленями на кучу мусора и начал беззвучную молитву. Время потеряло свое значение.

— А я знаю, что ты был там. Я сразу чувствую. — услышал Алексий за спиной голос Гамлета. — Ты тоже потерял близких, как и я. Ты ушел в монахи, чтобы убежать от боли. А, может, я и не прав, ты ушел, чтобы быть ближе к ним?

Инок никак не реагировал. Только закончив внутреннюю молитву и совершив несколько поклонов, касаясь лбом кучи мусора, он повернулся к неожиданному собеседнику.

Гамлет сидел на обломках кирпича, подогнув под себя ноги по-восточному, сапоги, блистая шпорами на солнце, стояли на входе. Теперь это был совсем другой человек: на лице не осталось и тени самоуверенности, из голоса исчезли командные нотки. Он смотрел даже не на Алексия, а куда-то сквозь, даже, пожалуй, сквозь стены.

— Я думаю, этот Дом Бога надо восстановить. Не веришь? Я правда так думаю. Я знаю, что вы всех нас считаете чурками безмозглыми. — некоторое время он помолчал, теперь уже следил за реакцией монаха. Алексий же поднялся и слушал его стоя. Лицо его ничего не выражало. — Нет, ты уже выше. Ты уже знаешь, что мы все дети Всевышнего. Непослушные, да? — ухмыльнулся Гамлет. — Я вот уже поздно, но понял, если бы все, кто живет в России и рядом с ней, объединились, то какая бы это была мощный сила! Бог давал нам шанс, а мыі... Ты так не думаешь? — Гамлет снова замолчал, словно подыскивал ответы на собственные вопросы. Потом продолжил: — Когда я сюда приехал, тут уже ничего не было. Дом можно было купить совсем дешево, я купил. Они сильно пили. Очень сильно. Будто все умереть хотели. Русские все делают сильно. Сильно воюют, сильно трусят, сильно работают, сильно отдыхают, сильно плачут, сильно молятся, сильно богохульствуют, сильно пьют, сильно бросают пить.  Другим этого не понять. Я долго понять не мог. Теперь сам так могу.

Какое-то время они внимательно смотрели друг на друга. Больше это даже походило на какое-то взаимное созерцание.

— С тобой интересно разговаривать, — признался Гамлет. — Ты самый лучший собеседник. Я чувствую твою душу и твою силу. Ты сильнее.  — Гамлет в первый раз повернулся к Алексию спиной, скорее потому, что не хотел, чтобы инок в этот момент читал его лицо. — Ты сильнее, — продолжил Гамлет, — потому что ты не... — Он так и не закончил фразу. Постоял немного и, так и не повернувшись, вышел под открытое небо, начал обувать сапоги.

* * *

— Алешенька, ты устал? Еще немного осталось. Видишь, сколько людей стоит?.. Все хотят прикоснуться к святыне.

— Мама, а почему к святому очередь, как в магазине? Даже больше?

— Потому что нас грешных много, а святых мало.

Очередь медленно продвигается, никто не ропщет, некоторые шепчут молитвы и акафисты.

— А почему Успенский собор цветастее Троицкого?

— Разные стили архитектуры; Троицкий намного древнее, мальчик, — ответил за маму какой-то мужчина, стоявший рядом, — каждый из них по-своему прекрасен.

— Мама, а Брежнев тоже сюда приезжал?

В этот момент очередь, показалось, на какое-то время замерла. В первый раз Алеша видел, как мама растерялась, но быстро нашлась:

— Нет, сынок, ему некогда, он вон какой страной управляет. Очередь вздохнула и зашептала молитвы.

— Странно, — не успокоился Алексей, — а Дмитрий Донской к нему приезжал. Помнишь, мы читали?

— Помню. Конечно, помню. Но ты сейчас помолчи немного, мы к святыне приближаемся, понимаешь? Надо свое сердце послушать, понимаешь? Тут Дом Живоначальной Троицы.

— Понимаю, — ответил Алеша, но не совсем понял.

Уже когда вошли под своды храма, Алешу вдруг начал мучить другой вопрос, и он не преминул его задать, правда, уже шепотом:

— Мам, вот раньше был Сергиев Посад, а почему теперь Загорск? Разве это название лучше?

Мать уже не ответила. Она стояла, чуть опустив голову, читая одними губами вслед за монахом у раки с мощами акафист преподобному Сергию. В храм, кроме русских паломников, входили иностранцы. Они были в шортах и с фотоаппаратами, двигались не со смирением, а с любопытством, но внутри храма погружались в созерцательное молчание, некоторые осеняли себя по-католически крестным знамением, были и такие, кто падал на колени.

Все ближе подходя к раке с мощами преподобного, Алеша вспоминал, как читали с мамой по очереди «Житие преподобного Сергия». Вспоминал, каким небесным смирением обладал этот молитвенник о Земле Русской, вспоминал совершенные им не ради славы чудеса, и неожиданно с огромной силой почувствовал собственное несовершенство. Так сильно, что в груди что-то сжалось, а на глазах выступили слезы. Хотелось оглянуться и посмотреть, ему одному так за себя стыдно, или есть кто-то еще, кто плачет над своими грехами? Он не оглянулся, зато оглянулась уже подходившая к раке бабушка, которая, увидев Алешины слезы, сначала всхлипнула, а потом и вообще зарыдала, упав на колени. Ей помогли подняться, помогли приложиться, а дальше она пошла уже, тихо

плача о чем-то своем.

У святого нужно было что-то просить. Все, наверное, просили. Все шли со своими бедами. Но у Алеши попросить не получилось. Он просто не знал, о чем просить, что пожелать, да и мама говорила, что Богу виднее, куда направить человека. Но все желания, все приготовления мамы к этому моменту забылись, потому что хотелось только плакать. Плакать над собой.

Уже на улице к маме подошел иностранец и, ломая русский язык, спросил:

— Нам гид говорить, что это есть великий святой русской земли. Он многое мог делать. Как Иисус. Пре-по-доб-ный.— медленно проговорил он, будто пробовал слово на вкус. — Скажите, что в нем быть главное?

— Смирение, — не задумываясь, ответила мама.

— Смирение? Что есть смирение?

— Humility, probably, — ответила мама, и Алексей впервые узнал, что мама знает иностранные языки, — но в вашем языке, скорее всего, нет того смирения, о котором я говорю.

— Смирение? Humility? — повторил иностранец. — Почему нет?

— Такой глубины нет.

— Глубины? — так и не понял иностранец, оставшись в раздумьях.

*   * *

Старший лейтенант Добромыслов снова стоял на коленях. На коленях, потому что оторваться от земли было невыносимо трудно. Боли не было, зато было чувство, что половины головы просто нет. Появилось щемящее чувство несовместимости происходящего вокруг с жизнью. Пытаясь сохранить равновесие, он всем телом, до какого-то внутреннего содрогания и тошноты ощутил, что Земля круглая и на ней нелегко устоять, она постоянно уходит из-под ног. Что вслед за Землей несется пейзаж, и его очень трудно удержать в глазах, он смазывается и вообще гаснет.

— Э-э... Пайдйом!.. — голос отодвинул шипение и треск огня, отодвинул вату в ушах... — Пайдйом, гаварю... Перед лейтенантом стоял мальчик лет десяти-двенадцати. Чумазый и очень серьезный. Серьезный, как воин. «Нерусский», — определил Добромыслов и даже испытал перед этим мальчуганом страх. А ведь было отчего:

рука, машинально скользнувшая к кобуре, пистолета там не обнаружила. Наверное, это оружие Алексея было сейчас в правой руке паренька.

— Вставай, не умер же? Пайдйом!

Нужно было что-то ответить, пошутить про плен, предположить, что мальчишка сейчас отведет офицера своим старшим бородатым товарищам, и прославится, нужно было что-то сказать, но Добромыслов не мог этого сделать. Он просто не знал, как говорить! Так, как будто никогда не умел. Он и слова мальчика воспринимал как будто не сам, а как посторонний зритель — со стороны, отчего хотелось крикнуть этому нелепому старшему лейтенанту: «вставай, салага, умри хотя бы по-мужски». Но ни кричать, ни шептать, ни даже связно думать Алексей Добромыслов уже не умел. О том, что говорит ему паренек, он больше догадывался, чем понимал.

— Пайдйом! — настаивал парень, нетерпеливо помахивая стволом пистолета.

Поднялся, опираясь руками на горячую от внутреннего пожара стену, и пошел за мальчиком. Если бы мог думать, то понял, что парень идет впереди, а не за спиной, наставив на русского офицера ствол. Идет, и аккуратно вглядывается в пылающую темноту, замирает при близких взрывах, иногда оглядывается: не упал ли старший лейтенант.

Разве мальчик не знает, что Земля круглая? Что стоять на ней трудно. И сколько не иди, все равно придешь туда, откуда пришел. Мальчик не знает, что земля вращается неравномерно. Наверное, сейчас она ускоряется. И даже полюс скачет то туда, то сюда. Мгновенный полюс, так это называется в физике? А зачем эти знания, если сейчас наступит смерть? Смерть — это полюс чего? Раньше смерть приходила. Человек научил ее летать, накрывать, растворяться, излучаться, взрываться. Смерть Добромыслова не остановит вращение Земли, не сместит полюс, но что-то уже будет не так. Другой вопрос: можно ли спасти душу в аду? Если в аду еще страшнее, чем на Земле, то представить его невозможно. Каковы должны быть страдания там?

Если бы Добромыслов мог думать в тот момент, он непременно задался бы вопросом: куда ведет этот мальчуган с его пистолетом в руке? А думать не получалось.   Точнее, наоборот: мысль стала какой-то объемной, всеобъемлющей, виделось все в целом, и не со стороны глаз, а будто сверху. И целостность этого восприятия нарушалась только саднящей, но вовсе не нестерпимой, а вполне сносной болью в левой части головы. Другое дело, что от такого восприятия мир опрокидывал тебя, и постоянно хотелось лечь и не двигаться. Но мальчик настойчиво повторял свое «пайдйом! », а значит — надо идти.

Вот из подъезда выскочили два бородача с автоматами наперевес, что-то крикнули мальчику на непонятном языке, он что-то ответил, и они захохотали, как будто сейчас самое время хохотать. Или это и есть дьявольский хохот? Один из них увидел в голове русского офицера осколок, показал на него мальчику, тот кивнул. Мальчика похвалили, потрепали по голове, и снова скрылись в подъезде.

— Пайдйом!

Видимо, убьют Добромыслова не здесь. Хотя зачем искать специальное место, если смерть везде? Если город состоит из смерти? Труднее найти место, где жить, а не где умереть?

С трех сторон в город втягиваются новые воинские колонны. Смысла сейчас в этом втягивании не больше, чем в мясе, падающем в жерло мясорубки. Как удается видеть это, находясь на одной из пылающих улиц?

— Пайдйом! Э-э-э.  Давай. Быстро.

Город кончился... Горящие пригородыі... Колонны машин... Командно-штабная машина Р-142. Кто здесь? Командующий армией?

— Сматри.  — мальчик предлагает еще куда-то смотреть.

Куда? Если все видно как с высоты птичьего полета.   Надо упасть, чтобы не видеть этого.

— Сматри.  — мальчик хочет, чтобы Добромыслов посмотрел в маленькое прямоугольное зеркало в его руках. Старший лейтенант смотрит в зеркало. Что там? Залитое кровью лицо.

— Сматри.

Что еще? Какое-то излучение над головой. Там, где торчит кусок металла. Похожее на инфракрасное. Похожее на. нимб.

— Иди! Там твои.  — мальчик сунул пистолет Добромыслова в его кобуру и подтолкнул в сторону машин.

— Э! Кто там?! Я щас из подствольника проверю!

Если бы старший лейтенант Добромыслов мог тогда думать, мог говорить.

Мальчик исчез так же неожиданно, как появился. Почему он вывел его к русским? Ведь точно такие же отроки будут подходить с улыбкой к БТРам и танкам, чтобы швырнуть в люк гранату. Став причиной смерти нескольких человек, они никогда не будут жалеть об этом, не будут видеть страшные сны. Они станут считать себя настоящими мужчинами.

Это был другой мальчик. И значит — они есть. Пока они есть, ад — не везде. Луч света резанул по глазам.

— Э, старлей, я чуть тебя не порешил, почему не отзываешься? — рослый капитан вынырнул из темноты. — А вы, бойцы, чего молчите? Что, жарко там?

Какие бойцы? Добромыслов видел только горящую улицу и спину мальчика впереди. Когда они к нему присоединились? Это были не мысли даже, это были какие-то обрывки, какие-то трудно связываемые между собой образы. И нужно было спросить у этих напуганных, но не бросивших автоматы парнишек, к тому же тащивших на себе двух неходячих: видели ли они мальчика, который вел старлея через горящий город? Но спросить было некому. Мозг Алексея к этому моменту уже вообще не мог декодировать воспринимаемые сигналы.

— Да ты крепко ранен, брат, — заметил капитан осколок в голове Добромыслова. — Сержант! Доктора сюда!

И бессмысленно минутой позже командующий буравил взглядом воспаленных усталых глаз лицо старшего лейтенанта. Бессмысленно взывал к последним остаткам его сил, требуя обрисовать хоть какую-то обстановку. Алексей тогда еще понимал, что с ним разговаривают, но что говорят — декодировать уже не мог. Это был набор звуков. Так мог говорить иностранец, так мог лаять пес, так мог гудеть двигатель автомобиля. Нужно было лечь, но он забыл, как это делается. Реальность и прошлое странно перемешались в поврежденной работе мозга: перед ним все еще шел впереди мальчик, размахивая пистолетом в руке, еще пылал остов КШМ, еще катилось горящее колесо, еще не кончился разгоревшийся перед боем спор.

*   * *

Офицеры батальона собрались в будке, потому как разводить костры на улице было запрещено приказом комбрига. Вот и молотили двигатели боевых и тыловых машин, делясь теплом с замерзшими солдатами и офицерами. Почему-то все были спокойны, словно предстоял не штурм города, а военный парад. Пожалуй, перед парадом волновались бы серьезно, да и командной суеты было бы поболее. Потому и навеяло табачным дымом желание пофилософствовать. Разумеется, многие не упускали возможности поддеть Добромыслова, зацепиться за веру, особенно любил иронизировать с легкой издевкой над верующим старлеем капитан Рыбаков. В отличие от остальных, которые делали это не со зла, а по армейской привычке поддеть товарища, он был убежденным атеистом, и не упускал возможности поязвить, если разговор хоть как-то можно было вывести в плоскость теологическую. Рыбакова недолюбливали за его подчеркнутую правильность, вычурную порядочность, и безукоризненную выправку, которой он кичился. Невысокий, белесый, с каким-то въедливым и от природы злым взглядом, он только свои поступки считал правильными и только свои знания верными. Сам же, по сути, человек был ограниченный, тем не менее, обладающий генеральскими амбициями и академическими замашками в суждениях.

В основном говорили о возможных последствиях входа в город, о том, что не помешало бы шампанского, дабы во всеоружии встретить новый год. И тут лейтенант Гарифуллин вспомнил о враге, которого почему-то в расчет не брали.

— А они пить не будут, Аллах им не велит, — сказал он.

— Ниче, — отмахнулся капитан Фролов, — за нас вон Добромыслов помолится: и — с нами Бог. Вот тут и ввинтился в разговор Рыбаков, недобро сверкнув глазами в сторону Добромыслова.

— Какой Бог! Совсем долбанулись! Если бы он был, то откуда бы война? Он же добрый, справедливый, любит всех. А? — он окинул кампанию едким взглядом.

Только Антон и Алексей выдержали его взгляд, остальные предпочли опустить глаза или сделать вид, что чем-то заняты.

— Вы еще выползите на улицу, помолитесь, чтоб солдаты на вас поглядели.

— Зря вы так, товарищ капитан, — попытался возразить Гарифуллин.

— Страна с ума сходит, церквей пооткрывали, правительство со свечками, как попы, тьфу! Где он, ваш бог, когда народ голодает? Че он делает, когда города бомбят? Выходной у него? Че он всесильный-то? Где сила? И церковь эта — коммерция сплошная. Отпеть — тыщу, крестить — тыщу.   Кусочек мощей за сто рублей купите! — кого-то передразнил он.

— Войну не Бог начинает, — не выдержал в очередной раз Алексей.

— Ну так понятно, что не он, а закончить чего ж? Кишка тонка?

— Вам, наверное, товарищ капитан, не понять, но Господь наделил свое главное творение высшей свободой. Свободой выбора. Если бы этого дара не было, мы были бы роботами. Он ведь не просит вас ходить и бить поклоны перед иконами. Не просит?

— Вот спасибо ему за доброту и тебе, однофамилец ты его. Наделал добра! Половина — уроды! Готовы друг другу глотки перегрызть! Свободные люди, нечего сказать. А еще это. Землетрясения, цунами, что там еще, чтоб наказать-то нас грешных! Смыл пару городов — нормально. День седьмой, можно отдыхать.

— Бог никого не наказывает. Человек наказывает себя сам.

— Ага, это по тебе, Добромыслов, видно.

— Оскорблять-то не надо, господин капитан, — натянулся струной Антон, но тут же на его руку сверху легла рука Алексея: мол, не кипятись, и тому сразу вспомнилось про свиней и бисер.

— А в церковь пришел, там тебя старухи научат, какое ты говно, а священник скажет, сколько надо денег, чтобы ты исправился.

— Где вы видели таких священников?

— А то они на «мерседесах» не ездят?!

— У моего отца нет машины, — вспомнил вдруг Алексей.

— Ну, значит, он плохо поклоны бьет, а то, может, мало народу обманул. Антон, было, хотел уже подняться, но Алексей его опередил.

— Священники тоже люди. Вас же не смущает, что у нас прапорщики на «тойотах», а офицеры на велосипедах.

— Прапорщики от имени Бога не лопочут. А воруют по-тихому и увольняются по-быстрому. Вот ты скажи, Добромыслов, моральные уроды, убийцы, насильники тоже по образу и подобию Божьему созданы?

Тут не выдержал Антон и вставил:

— Нет, они, как и вы, товарищ капитан, от обезьян.

Алексей растерянно глянул на товарища, не успев изложить рассказ о покаявшемся разбойнике, которому Господь с Креста сказал: «ныне же будешь со Мною в раю». Было уже поздно.

— Ты че щас сказал? — вздыбился Рыбаков, и, пожалуй, началась бы драка, но дверь кунга открылась и в табачный туман заглянула Лена.

— О! — обрадовалась она. — Комбат в уазике с замполитом, а ротные, значит, в его штабе хозяйничают? В гости пустите?

— Ну вот, Снегурочка уже есть, — обрадовался Гарифуллин, и разговор сам собой перешел в другое русло. Рыбакова Алексей увидит позже живым, но сказать ему уже ничего не сможет. Рыбаков тоже промолчит. Из этого

ада Рыбаков вышел.

Больше года Добромыслов будет мотаться по госпиталям, где медперсонал от санитарки до академических светил станет учить его говорить. Но — безрезультатно. И, в конце концов, Алексей начнет понимать речь других людей, хотя, по всей видимости, не обычным способом декодирования, описанным в классических учебниках о работе головного мозга, а, скорее, на уровне телепатии, воспринимая речь не потоком, а цельным, оформленным в некий единый сгусток, смыслом. Потому немой старлей станет с интересом слушать рассказы раненых, из тех, кому придется повторить путь его части и второй и третий раз, словно первого и не было. Бесконечные исповеди солдат, сержантов, офицеров сделают его лучшим психотерапевтом, потому что неумеющий говорить, умеет слушать. Впитывая невольно чужие страдания, он начнет забывать собственную боль.

*   * *

Петрович очнулся через пару часов в липком поту. Вроде стало легче, но донимала духота в доме. Вчера он не обратил внимания на затхлые, застарелые запахи остановившейся жизни, но как только болезнь чуть отступила, они стали невыносимы. Добрым словом вспомнил Лиду, которая перевернула бы весь дом вверх дном, чтобы было свежо и чисто. Да и у Тони раньше такого не было. Что-то в ней сломалось, как во всей этой аномальной зоне. Лида говорила: «Один раз привыкнешь к беспорядку — и это уже навсегда»... От мыслей таких очень захотелось домой — в идеально чистую и отглаженную постель, а еще бы — оладушек со сметанкой. «Надо ехать, катить-крутить», — где-то в затылке бренчала, как гайка в жестяной банке, навязчивая мысль. Она и вытолкнула Петровича в очередной раз на улицу, где он плюхнулся от слабости на покосившуюся, черную от дождей и времени скамейку у ворот. «О! Можно и старость встречать. На завалинке.», — горько ухмыльнулся своей квелости Петрович. «Баньку бы.». Петровича передернуло от ощущения пропотевшей одежды.

Солнце замерло в зените, точно размышляя, катиться ли на Запад или обратно, и от чувства остановившегося времени в коммуне имени Гамлета или Шекспира грудь защемило так, что захотелось либо умереть на этой скамейке и стать грустной рябиной в заброшенном палисаднике, либо прыгнуть в кабину и вдавить педаль газа в полик.

— Древнерусская тоска, — вслух определил Петрович, но сам не до конца понял собственное определение.

С дороги на въезде в поселок он услышал гул моторов и с интересом посмотрел в ту сторону. Неужели сюда кто-то еще заезжает? Минуту назад казалось, что это фантастическая зона, живущая по каким-то своим, особым законам, и путник, попадая сюда, не будучи ограничен в перемещении, начинает томительно искать то ли выход, то ли собственную память, которая в этом разреженном времени порождает щемящие приступы ностальгии, предмет коей находится в ворохе черно-белых фотографий или мимолетном ощущении вечности, постигшем человека во время созерцания где-нибудь на берегу тихой реки, на обочине пустынной дороги, или на крыше собственного дома, когда он беззаботно смотрел на небо.

Но. Никакой метафизики! Побеждающий материализм современности выкатил на проселок в образе двух черных внедорожников, в которых Петрович еще издали узнал престижные «Land Rover».

— Не хило, катить-мутить, — определил Петрович.

Пропылив до Васиного дома, они притормозили. В первом опустилось тонированное стекло и высунулась чернявая голова.

— Че отдыхаешь, а? — спросила голова. — Гамлет разрешил?

— А я у него не спрашивал, — честно признался Петрович.

— «Газель» чья? Твоя? — продолжала опрос голова.

— Не, земляков твоих, я только водителем.

— Зачем приехал?

— Слышь, мне, может, встать, доложить по форме, доклад-расклад? — возмутился Петрович.

В это время опустилось стекло второй машины, из него показалась абсолютно лысая, но абсолютно славянская голова.

— Ну, надо будет и по форме доложишь, — злобно сказала она.

— Вам че, парни, надо? Сижу, воздухом дышу, никого не трогаю.   Заняться нечем?

— Гамлет где? — спросил лысый.

— В конторе, наверное, своей. Он же председатель колхоза, сеять-веять. Обе головы засмеялись, оценив нехитрый юмор Петровича.

— Щас, мы вашего председателя распашем, — заявил лысый. — Турнепс развалим...

— Так ты не местный? — с подозрением спросил чернявый.

— Не местный, — осторожно ответил Петрович, и внутренне почувствовал опасность. «Еще утром надо было валить отсюда», — с досадой подумал он.

Внедорожники рыкнули и рванули с места, игриво обгоняя друг друга, норовя расширить дорогу за счет снесенных скамеек и штакетника.

— Вот, ведь, интернациональная бригада, курбан-байрам, — прокомментировал Петрович вслед.

*   * *

Петрович вспомнил, как в армии схватился с азербайджанцами. Сначала с одним, но уже через минуту их было двое, а через пару минут — дюжина. Русские, как водится, на помощь не пришли. Ребят же из автороты поблизости не оказалось. Наверное, его крепко бы избили, но для восстановления баланса сил хватило всего одного чеченца, с которым у Сергея еще в учебке сложились дружеские отношения. Ширвани, так его звали, слыл вспыльчивым и отчаянным человеком, об этом знали не только в роте, но и в дивизии. В сущности, он в одиночку мог броситься на десяток обидчиков, а уж если к нему присоединятся еще пять-шесть чеченцев, то они могут противостоять любому землячеству. Азербайджанцам объяснять этого не нужно было, они и так резко «повяли», когда он растолкал толпу и встал рядом с Сергеем.

— Ну че, собаки, толпой на одного? — крикнул он.

— Э, зачем лезешь, у нас свои дела! — попытался возразить кто-то из «стариков».

— Заткнись лучше, — зло предупредил Ширвани, — кто его тронет, будет иметь дело со мной. Азербайджанцы зачем-то стали выяснять — откуда Сергей родом. Когда выяснили, то два или три сразу стали

кричать, что они племянники знаменитого геолога Салманова, нефтегазоразведочная экспедиция которого работала в тех местах. Статус свой, что ли, повышали? На что Ширвани спокойно сказал:

— Даже если среди вас найдутся племянники Алиева или Брежнева, я вам точно говорю, сердце каждому вырву, слышали? Вырву и сожрать заставлю.

Сергей стоял и в эту весьма неспокойную минуту размышлял, почему гордый чеченец вмешался в эту свару, и чем теперь он будет обязан этому парню. Но, как потом показало время, Ширвани ни разу ни о чем его не попросил, да и нигде об этой истории не рассказывал. Чувство обязанности по отношению к нему какое-то время томило его, но потом все забылось. Единственное, чем закончилась их армейская дружба, был обмен адресами перед дембелем. Потом, как водится, каждый из них канул в свою жизнь.

Ширвани напомнил о себе много лет спустя, летом девяносто первого. Петрович получил вызов на переговоры. Вызов был из Гудермеса, и Петрович по дороге и во время ожидания на переговорном пункте долго гадал, кому он там мог понадобиться. Но как только услышал голос с легким акцентом и речь с абсолютной прямотой, сразу узнал.

— Ширвани, рад тебя слышать! Сто лет, сто зим!

— Сергей, у меня к тебе просьба.

У Петровича кольнуло под ребром чувство старого долга, но он в этот момент сам посчитал себя мелочным и неблагодарным. Более того, он действительно был бы рад увидеть сейчас Ширвани, посидеть за столом, выпить покрепче, если, конечно, тому Коран не запрещает.

— Сергей, ты не будешь против, если на какое-то время к тебе приедут моя жена и дети? Всего — четверо, — уточнил Ширвани.

Петрович знал, что малейшее промедление в ответе будет расценено гордым кавказцем как неуверенность и поиск возможности отказать, поэтому закричал, пока тот еще не завершил фразу:

— Конечно, конечно, дорогой, пусть приезжают, я встречу, и ты приезжай!

— Надо будет, чтоб они там побыли. месяц-два. — как будто не слышал искреннего восторга армейского товарища Ширвани. — Деньги у них есть, просто надо побыть подальше, понимаешь?

— Да о чем речь?! Пусть едут! Только сообщи когда и каким видом транспорта. Если надо, я хоть в Тюмени, хоть в Тобольске встречу.

— Спасибо, Сергей, — сухо поблагодарил Ширвани и дал отбой.

С неделю Петрович с Лидой готовились к приему гостей, готовили югорские деликатесы, но Ширвани так и не позвонил. А через какое-то время в Чечне, что называется, началось. И до сих пор Петрович не знал, живы ли Ширвани и его семья. Как и не знал — чем занимался тот во время этой долгой и бессмысленной войны. Сам Петрович смотрел сводки оттуда с горьким и противоречивым чувством.

В девяносто шестом кто-то из молодых и неслуживших водителей в компании «кинул валенком»: мол, мы эту Чечню махом.

— Дурак ты, вякать-брякать, — оборвал его Петрович, — у них воинами рождаются, а у нас становятся, да и то не все. Вашему-то поколению соску на бутылку с пивом одели, вы сосете и думаете, как бы под это дело еще и от армии откосить. Я вот читал: была у царя Дикая дивизия — из горцев, так вот, только она его и не предала. Если б у нас в Кремле не тупые сидели, они бы и сейчас такую дивизию имели. А самое главное — война эта на американские доллары ведется, мы режем друг друга, американцы радуются и еще бабла подбрасывают, давайте, ребята, а мы пока под это дело мир под себя переделаем, и пока до горцев дойдет, где у них главный враг — много крови прольется. Победить-то победим, но еще не ясно, катить-мутить, как жить после такой крови.

Но с большей досадой Петрович вспоминал девяносто второй, когда после развала Советского Союза даже украинцы ходили гордые и собирались домой. Мол, хорош, покормили Россию, теперь у нас будет богатое независимое европейское государство, а вы тут лаптями щи хлебайте. До драк ведь доходило! Соберутся старые друзья на проводины, выпьют, а потом — ну друг другу морды бить за незалежность!

Правда, уже через год многие вернулись. Прятали глаза, ругали бандеровцев и киевских лидеров без разбору, но чаще предпочитали вообще отмалчиваться. Соглашались на работу даже с более низким заработком, чем до отъезда, потому как и на нефтяном севере не все было гладко, но куда как лучше, чем на суверенной родине. И снова были застолья — теперь уже встречи старых друзей. Балагур Петрович незлобно отводил на них душу, но драться за сомнительные национальные интересы никто не лез. Даже репрессированные со львовщины и Тернополя отмалчивались, либо сыпали тостами за старую дружбу. Во всяком случае первые полгода.   Голод — не

тетка, рыба ищет, где глубже.

*   * *

В госпитале Алексей с интересом слушал двух профессоров, которые пытались определить — насколько он понимает речь и вернется ли к нему возможность говорить. При этом не стеснялись вести свои дискуссии при пациенте, словно он был еще и глухой. Он-то и хотел бы им объяснить, каким образом он понимает человеческие слова: будто воспринимает их не ушами, не мозгом, собственно, а так, точно сознание его находится вне тела, вне головы, и охватывает все обозримое пространство. И звуки просто живут в нем, как колебания, заполняют его и не требуют перевода с языка символов на язык духа. Они и есть символы. Другая беда: вместе с пониманием речи ушло и понимание букв. Наверное, детсадовский ребенок знал о них больше, чем знал старший лейтенант Добромыслов. Профессора просили его написать о своем самочувствии, но быстро догадались, что и это ему не под силу.

В один из долгих однообразных серых больничных дней двери палаты открылись, и Алексей увидел на пороге родителей. Он поднялся им навстречу, и все трое тихо обнялись. Будто и не с того света вернулся старший лейтенант Добромыслов, а с работы пришел. И так же тихо плакали, без слов. Соседи по палате безмолвно вышли, чтобы не мешать этому семейному молчанию. И потом Добромысловы всей семьей долго, не говоря ни слова, сидели на скамейке в парке. Мама держала руку Алексея, гладила ее и никак не хотела отпускать, словно его снова могли куда-то отправить, откуда есть шанс не вернуться. Отец же нет-нет да начинал шептать молитвы. И вдруг, как по команде, потянулись к Петру Васильевичу изувеченные войной солдатские души. В застиранных нелепых пижамах они окружили священника: кто-то, чтобы попросить благословения, кто-то, дабы задать сокровенный вопрос, третьи — с просьбой помолиться о погибших друзьях.

Когда вернулись в палату, отец достал из старого портфеля Библию и положил ее на тумбочку у кровати Алексея. Тот сначала не обратил внимания на знакомую книгу, точнее — обратил, но не придал значения тому, что слово на обложке было ему понятно.

— Он не читает, — сообщил подоспевший для беседы с родителями врач. — Пока не может. Пока.

— Ничего-ничего, эта книга сама по себе нужна. Пусть будет рядом. У него был с собой молитвослов, но, видимо, Алеша его где-то утратил.

И только в этот момент Алексей понял, что слово «Библия» ему понятно — всем своим немыслимым объемом — не по буквам даже — а общим значением. Он взял увесистый том в руки и долго смотрел на титул, словно пытался через одно слово увидеть смысл всей книги. Потом нерешительно раскрыл ее наудачу и тут же понял, что воспринимает текст. Опять же — не буквами-слогами — а всей его емкостью. «Вспомни, Господи, что над нами совершилось; призри и посмотри на поругание наше. Наследие наше перешло к чужим, домы наши — к иноплеменным; мы сделались сиротами, без отца; матери наши — как вдовы. Воду свою пьем за серебро, дрова наши достаются нам за деньги. Нас погоняют в шею, мы работаем и не имеем отдыха». Он не прочитал, а именно увидел плач Иеремии. Причем в сознании его сначала встало видение древней Иудеи, но потом захлестнули ее вдруг вспышками осиротелых деревень картинки современной России.

— Он понимает! — догадался доктор. — Он понимает! Алексей, кивните, если понимаете. И старший лейтенант Добромыслов кивнул.

— Ну вот, кто там еще не верил в чудеса?! — искренне восхитился врач.

— Тише, тише, — успокоил его отец Петр, — никакого чуда, чудо — это знаете?.. — он попытался интонацией передать значение этого слова. — А это Библия. Так и должно быть. Так и должно...

— Так и должно. — задумчиво повторил доктор. — Я говорил главному, что надо дать работать в больнице священникам, они куда как лучше психологов. Тут с епархии даже Владыка приезжал. Мы специально молельную комнату сладили.

— Вот и славно, — обрадовался отец Петр.

— Может, я сейчас потороплюсь. Н-но. — доктор нетерпеливо достал из нагрудного кармана халата свернутый листок с какими-то записями и ручку, чистым куском подставил Алексею: — Попробуйте.

Алексей неуверенно взял ручку и вполне сносно, но почему-то печатными буквами написал «БИБЛИЯ».

— А еще? Чтобы не копировать? Сам! — не унимался доктор.

Алексей улыбнулся и вывел: «МАМА, — какое-то время подумал и добавил, — МЫЛА РАМУ».

— Мы должны это зафиксировать! — врач чуть было не кинулся за коллегами, но отец Петр удержал его.

— Очень вас прошу, не надо никакого шума. Мы когда с вами по телефону разговаривали. Когда вы мне разъяснили суть его ранения.   Я долго молился. Я очень надеялся. Прошу вас, не надо делать из этого шума.

— Я думал, вы тоже заинтересованы, — удивился врач.

— Да это одному Господу известно, как оно произошло. Тут лишний шум больше вреда нанесет. И мне укажут, что чудеса тиражирую.

Алексей, между тем, открывал Библию все в новых и новых местах, словно проверял способность распознавать текст. Он не мог рассказать спорящим сейчас отцу и доктору, что воспринимает словесную вязь совсем иначе. Раздосадованный врач положил в карман халата бумагу с каракулями старшего лейтенанта Добромыслова:

— Ну, как хотите, а это я все равно коллегам покажу, не имею права молчать, это, в конце концов, прогресс в лечении.

— Да Бог с вами.  — ответил батюшка.

Отец и мать пробыли в госпитале еще три дня, причем им даже предоставили палату, как в гостинице, чтобы Петр Васильевич мог в молельне только служить, а матушка ему помогала. За это время они узнали, что скоро приедет какой-то большой воинский начальник, чтобы вручить награды раненым, и в том числе их сыну, капитану Добромыслову. После чего состоится комиссия, которая освободит его от службы по состоянию здоровья.

— На все воля Божья, — ответствовал священник.

Отцу надо было еще в Москву. Он попросил у сына прощения и сказал, что как только его выпишут, они приедут за ним, чтобы сопроводить домой. Немому в нынешнем мире не так просто. Алексей, прощаясь с родителями, счастливо улыбался, а на следующий день, после того, как они уехали, собрался и, естественно, никому ни говоря

ни слова, ушел из госпиталя. Не дождавшись награды.

*   * *

— Нет, Леха, надо обязательно стать генералом! И орден получить! Зачем мы тогда под погоны лезли?

— Курсант Смирнов, ты еще и маленьких звездочек не получил, а уже о больших грезишь.

— Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом!

— Не, Тоха, плох тот солдат, который просто не мечтает.

— Мы, правда, со всеми в мире помирились, точнее — перед всеми разоружились. Смотрите: мы теперь мягкие, пушистые и даже не летаем, чтоб никого не раздражать. Так что вообще не понятно, зачем нам теперь армия. Отца вот уволили. По-тихому.

— Хоть и генерал, — заметил Алексей.

— Хоть и генерал, — согласился Антон.

— А с войной ты не торопись. Сильному напасть на слабого — это искушение. Так что мы сейчас всем своим поведением искушаем агрессоров. И если не на нас самих, то на тех, кто с нами был, они обязательно нападут.

— Ты про Ирак?

— И про Ирак. И про Югославию.

— Да это понятно... Другое не ясно, до каких пор армия в дерьме будет? Где это видано, чтобы солдаты в целях экономии на стрельбах не стреляли, летчики не летали, а танки не ездили.

— Беда в том, Тоха, что для того, чтоб это заметили, нужна война. Я вообще так думаю: как только народ начинает забывать, что такое война, она тут же приходит.

— Метафизика опять?

— Как раз чистой воды прагматика. И еще думаю я, что ордена, о которых ты мечтаешь, отольются большой кровью.

— Ну, любые ордена за кровь дают.

— Ты не понял, Тох, воевать с Россией, даже с тем, что от нее осталось, они не решатся. Они-то прагматики: Наполеона и Гитлера помнят. А вот устроить на нашей территории гражданскую войну, это им по силам, особенно учитывая растущую степень дурости в нашем народе. Ты солдат из роты обеспечения видел?

— Да видел. С такими только в плен сдаваться.

— Вот и жди, когда мы в своем моральном падении пройдем какую-то критическую точку, за которой начнется болевой синдром, заставляющий организм вспомнить, что он живой, пробуждающий волю к сопротивлению.

— Лёх, ты философ. А я думал — без пяти минут лейтенант. Зря, наверное, ты в семинарию не пошел.

— На все воля Божья. Если ты Богу где нужен, то — хочешь не хочешь — там окажешься.

— Ладно, ты не обижайся, я сегодня погрешить намерен.

— Опять к Вике, в самоволку?

— Ну а как еще, товарищ курсант, преодолевать тяготы и лишения воинской службы? Пошли со мной, там с подругой какой-нибудь познакомишься.

— А зачем? Похоть унять?

— Да видел я, как ты в тренажерном зале унимаешь. Все железо переломал.

— Не, Тоха, не пойду, опять же, кто тебя прикроет, если что? Вике привет.

— Эх, Лёха, как был ты монахом, так и остался. Может, тебе после училища рапорт в монастырь подать?

— Может.   Кто ж знает. Если в армии дела так дальше пойдут, то лучше в монастырь.

— Ладно, — примирительно сказал Антон, — денежным довольствием поделишься?

— Сколько надо?

— Да чтоб хоть на один цветок хватило. А то стремно как-то... С пустыми руками.

— Бери, сколько нужно, — Алексей кинул другу бумажник.

* * *

Петрович даже не понял, зачем он взял из машины монтировку и через пару минут двинулся вслед за внедорожниками. Так, на всякий случай. Когда подошел к площади, то увидел, что «роверы» стоят у здания администрации. Видимо, общаются с директором шекспировского колхоза. Алексий, между тем, выносил мусор из разрушенного храма. Где-то этот молчун раздобыл тачку и лопату и периодически появлялся с полной тачкой разнообразного мусора в дверном проеме, чтобы выкатить тачку в ближайший проулок, где уже лежал какой-то строительный мусор.

— Вот душа неугомонная, молить-хвалить, — прокомментировал Петрович.

Наверное, в другое время он помог бы монаху в его бессмысленном, с точки зрения всех жителей села, труде, но сейчас вновь почувствовал слабость и озноб.

— Валить надо отсюда, — сплюнул он под ноги, — точно кондрашка хватит, а тут, поди, и кладбища приличного

нет.

Он повернулся и медленно пошел в обратную сторону с нелепой монтировкой в правой руке.

* * *

Алексий почувствовал опасность еще до того, как она обрела звук. Объяснить он себе этого не мог, просто продолжал работать. Звук догнал чувство звоном разбитого стекла: это вылетел из окна администрации Леонид Мирный. Надо отдать ему должное: он очень недолго приходил в себя, быстро поднялся, пробурчал что-то себе под нос и побежал по улице. Через пару минут на крыльце появилась четверка крепких парней: двое из них держали под руки изрядно побитого Гамлета, который практически висел между ними, с трудом поднимая голову. Половина лица была залита кровью, которая сочилась ручьем из разбитой брови, губы тоже были разбиты, и по одежде было понятно, что его от души потоптали. Увидев здоровым глазом остановившегося Алексия с тачкой, он буквально взмолился:

— Не смотри, а?.. Очень прошу, не смотри.   Уходи отсюда.   Это не твоя война.

— О! — обрадовался чему-то лысый: — Ты уже и попа завел? Тебе же муллу надо? Или ты это. Для колхозников своих?

— Че смотришь? — присоединился в группе чернявый, он почему-то с явной ненавистью смотрел на Алексия, словно они с детства были заклятые враги.

— Ахмед, он тебе не ответит, он немой, — сказал Гамлет.

— Немой? — удивился Ахмед. — Как же он с Богом разговаривает?

— С сурдопереводом, — хохотнул лысый, и вся компания поддержала. — Флажками отмашку дает.

— Пусть идет с миром, — попросил Гамлет.

— Да пусть, — не стал возражать лысый.

— Э, подожди, — не согласился Ахмед, — а вдруг именно он кассу Гамлета сторожит, а? Удобно ведь. Попик, никто не обидит.

— Он не поп, он монах, — поправил Гамлет, но тут же получил удар в солнечное сплетение и на какое-то время выключился, пытаясь вдохнуть.

— Рясу одеть и на бабу можно, — хитро улыбнулся чернявый. — Э, поп, иди сюда! Да-да, иди сюда, мы тебе рентген сделаем.

— Да че ты к нему привязался, Ахмед? — засомневался в правильности действий напарника лысый.

— Кила! Ты такой умный, да?! — возмутился Ахмед. — Тут всю деревню строить надо! Сюда иди, монах, ближе иди. Касса где, знаешь?

Алексий смотрел в глаза Ахмеда без вызова, но и без страха. Ахмеду это не нравилось.

— Да ничего он не знает, он только вчера приехал, — пришел в себя Гамлет.

— Ага, и потому уже тачки возит, да? — прищурился Ахмед. — Маме своей скажешь, Гамлет, маме, понял? Она поверит. Ты тихой жизни хотел? Да? Будет тебе тихая жизнь. Деньги давай, мы уедем, будешь жить тихо. Лопату тебе новую купим, землю будешь рыть до старости. Тыкву растить будешь.

— Нету у меня.   Я все в дело вложил.  — негромко сказал Гамлет.

— Где тут дело? А?! — не поверил Ахмед. — Картошка дело? Подсолнух дело? Может, ты коноплю посадил? Афганку? А? Чума на твой дом, Гамлет! Аппендицит на твой род, Гамлет, кого ты дурить хочешь? Не дашь деньги, мы твоего монаха щас на кресте повесим!

— Он не мой, он вчера приехал, — снова повторил Гамлет, и снова получил удар.

— Иди сюда, монах! Иди, я сказал.

Алексий сделал шаг вперед и увидел протянутую к своему лицу руку. Этого было достаточно, чтобы уснувшая боевая память выстрелила в тело неподконтрольным импульсом. Рука Ахмеда мгновенно оказалась в его руках, он вполоборота рванул ее на себя, и с жутким треском сломал на своем плече.

— Он мне руку сломал!!!

Дикий крик боли из уст Ахмеда заставил кинуться вперед лысого, прозванного Килой, но и он был так же мгновенно сбит ударом в горло и упал, скатившись с крыльца, хватая ртом воздух.   Лещ на траве.   Еще удар, и следующий противник покатился, увлекая за собой безвольное тело Гамлета. Четвертый успел рвануться к машине, чтобы схватить лежавший под сидением автомат и, передернув затвор, сыпануть чечетку пуль под ноги запоздавшему Алексию.

— Стой! — крикнул он. — На землю, падла! На землю, я сказал!

Но Алексий продолжал невозмутимо стоять, точно эти слова относились не к нему.

— Ты немой или глухой, урод?!

Больше он ничего не успел сказать, потому что на плечо ему со всего маха опустилась монтировка Петровича, проламывая ключицу и увлекая к земле.

— Лежи-молчи, — пробурчал Петрович, поднимая автомат. — Ну надо же, заехали в гости, — посетовал он.

— Зря ты ввязался, — пришел в себя Гамлет и попытался встать.

Алексий протянул ему руку, тот, немного подумав, принял помощь, и встал на ноги. Обрел скрипучий голос и лысый.

— Слышь, монах, я не знаю, кто ты, но ты зря влез.

— Убью, сволочь, — плакал Ахмед.

Петрович вдруг с нежностью посмотрел на автомат и предложил:

— А, может, это... Ну... Мочить-точить... Пришить их тут всех, чтоб проблем не было. Земли много — зароем. А? После этих слов даже Ахмед притих.

— Они же, падлы, мстительные, мы же их, типа, унизили, — мотивировал Петрович.

— А ты сможешь? — криво ухмыльнулся Гамлет.

— Да как два пальца об асфальт! Я жить спокойно хочу, а эти же искать будут, мстить. А так, че, убрали мусор в помойку. В аду уже заждались. Че тянуть-то, давить-мутить. Памятник поставим, героям криминальной революции. А?! — Он вскинул ствол в сторону Ахмеда и сделал это настолько уверенно, что тот засучил ногами, пытаясь отползти в сторону.

— Нас искать будут, — предупредил третий, что в это время обретался на крыльце.

— Че вы — клад, чтоб вас искать? — скривился Петрович.

— Слышь, Ахмед, — включился Гамлет, — а, похоже, у этого мужика намерения серьезные, и он прав. С мертвыми проблем меньше.

— Монах, ты скажи че-нибудь.  — попросил вдруг лысый.

— Да не может он, немой, я же говорил, — ответил за него Гамлет.

— Слышь, монах, я за всех своих пацанов убитых молебны заказываю. Только был бы Бог, он бы такого беспредела не допустил. Не мы такие, жизнь такая, слышал?

Алексий только посмотрел на него печальным взглядом.

— Осуждаешь? — вскинулся навстречу взгляду Кила. — А, может, жалеешь? Я знаю, ты смерти не боишься, потому что веришь в бессмертие. Но я тоже не боюсь смерти, потому что уважаю себя. Так что можешь сказать своему другану, если хочет стрелять, пусть стреляет. Я, когда в это дерьмо лез, сразу знал, что в любой день пристрелить могут.

— Себя-то ты уважаешь, — признал Петрович, — но больше, видимо, никого, валять-катать.

— Братов своих уважаю, — ответил лысый, — а всю эту хлюпающую оленятину, которую все доят. За что ее уважать? Они же бараны! Их стригут, а они только блеют... Тьфу! — он смачно сплюнул.

— Здесь че? — пришел в себя со стоном четвертый бандит, которому Петрович сломал ключицу.

— Смерть твоя, — повел в его сторону автоматным стволом Петрович.

— Э, блин, — то ли испугался, то ли расстроился поражению тот, — он заряжен!

— А то я думал — он мыльными пузырями стреляет, валить-коптить, — ухмыльнулся Петрович.

— Зря ты вмешался, — снова обратился к Алексию Гамлет, — что теперь с ними делать? Алексий подошел к Петровичу и потянул на себя автомат. Тот немного удивился, но отдал оружие.

— Монахам, вроде как, нельзя, — только и сказал он.

Инок же в течение нескольких секунд точными движениями превратил оружие в кучу деталей. Никто не успел сказать и слова. Затвор и рожок с патронами он положил в карман, а остальное кинул на свою тачку, которую тут же покатил к куче с мусором.

— Пацифист, — вспомнил слово Петрович.

— Э! Он, между прочим, бабла стоит! — вспомнил о своем Ахмед, словно еще минуту назад ему не угрожала смерть от этого оружия.

— Молодец монах, — ухмыльнулся лысый.

— Вам не понять, — задумчиво сказал Гамлет.

Алексий вывалил мусор в кучу и снова вернулся в разрушенный храм.

— Врач здесь есть? — простонал тот, у которого была сломана ключица.

— Слушай, Гамлет, — хитро прищурился Ахмед, — если твоя деревня сгорит, мы тут не при чем...

— Моя деревня уже сгорела, — спокойно ответил Гамлет.

В это время на площадь влетел, подпрыгивая на ухабах, уже знакомый «Беларусь». Дверца открылась, из кабины спрыгнул на одну ногу Михаил, в руках у него была монтировка:

— Ну, кто тут опять нам жить мешает?! — крикнул он, но тут же растерялся, увидев Алексия с тачкой мусора. Остальные инвалиду просто не ответили.

* * *

— Леш, а если придется стрелять в людей, как это сообразуется?.. — Антон замялся, подыскивая правильные слова.

— С верой? С заповедью «не убий»? — опередил его Алексей.

— Да.

— Ты же знаешь, Антон: «Несть лучшей доли, чем положить жизнь свою за други своя». Этого долго не могли понять враги христианских государств. Они шли и думали, что им подставят другую щеку...

— Нет, я все понимаю, первый раз начинаешь стрелять, когда в тебя палят те, кто уже не раз это делал. Это понятно. Я даже представляю себе суматоху и скоротечность современного боя. Но можно ли победить, не стреляя?

Алексей внимательно посмотрел на друга, вспомнил свои разговоры с отцом.

— Можно, — тихо ответил он, — так победил Спаситель.

Потом они долго молчали. Они вообще последнее время много молчали, и, казалось, в этом молчании больше и прямой и метафизической связи, чем в обычном разговоре. Так и получалось, начнут разговор, а итог его уже ясен. Да и понимать за годы дружбы научились сначала с полуслова, потом — по взгляду, и, в конце концов, по молчанию. После училища они уже почти не говорили о каких-то бытовых, бренных вещах, не обсуждали красоту женщин, не сравнивали технические характеристики автомобилей или военной техники, не плевались от новостей, а если попадали в шумную офицерскую компанию, были со всеми только для того, чтобы быть. Да и что говорить — армия молчунов не любит. Друзья и не были молчунами, просто время своего личного общения им было жалко тратить на преходящее, временное, сиюминутное. При этом Антон оставался все тем же — подвижным, общительным и целеустремленным. И только в минуты, когда он был с Алексеем, он «притормаживал», начинал смотреть не только вокруг, но и внутрь себя, и любое слово в их разговорах обретало совсем иную ценность, другой вес, другую силу... И все же самым значительным становилось молчание.

И теперь, лишившись речи, Алексий не знал, что это — наказание, награда или продолжение того молчания.

* * *

— Алексей! Поехали отсюда подобру-поздорову! — Петрович остановил «газель» у разрушенного храма. Алексий как раз появился с очередной тачкой мусора в дверном проеме.

— Поехали! Эти на «джипах» рванули уже. Гамлет раны зализывает. Поехали, пока меня кондратий не оприходовал. Ева таблеток на дорогу дала.

Алексий, постояв немного, снова покатил тачку к куче с мусором. Петрович, досадуя, выпрыгнул из кабины, зашел в храм. Оказалось, инок почти расчистил пол от мусора. Оставалось совсем немного. Взяв прислоненную к стене совковую лопату, Петрович нервно бросился на загрузку мусора.

— Ну, рулить-валить, щас мы махом.  Только что это даст? Алексей стал помогать ему руками.

Минут через двадцать они уже сидели в кабине машины. Петрович с улыбкой вдавил педаль газа.

— Все! Курорт окончен. Лучше я в дороге сдохну. В России, знаешь, сколько мусора.   — и столкнувшись взглядом с Алексеем, смутился и добавил: — Да понимаю я, что там церковь.   Понимаю.   Тоже, вот, не люблю, когда на дороге что-нибудь валяется, и все объезжают. И так до тех пор, пока кто-нибудь не влепится... Что за народ? Пофигизм, лежать-молчать.

Они выкатили уже на околицу и увидели, что навстречу движется другая «газель». Автобус с тонированными стеклами.

— Это еще что за десять негритят? — изумился Петрович и почти угадал.

Автобус браво перекрыл им дорогу, а из салона выскочили люди в черной форме и масках. Через минуту и

Алексий и Петрович лежали лицом в дорожной пыли, а командир отряда с ехидным злорадством рассматривал затвор и рожок от «Калашникова».

— Э, ты — шахид или кто?

— Монах он, православный, немой, ответить не может, — попытался разъяснить Петрович, пока подошва берца не впечатала его слова в грунт. — Идиоты! — снова вывернул он голову. — Настоящие бандиты уехали, а вы тут честных людей — мордой в землю.

— Этот поп еще и дизертир. — командир снял с себя маску, рассматривая удостоверение офицера Алексия. — На террористов работаешь? Круто... Теперь можно и под прикрытием Церкви, оказывается...

— Вы точно идиоты, ребята, — не унимался Петрович, — вы в селе-то спросите! Монах он, с похорон едет. У него же справка.

— Я тебе знаешь, сколько справок намалюю, но одна тебе уже точно обеспечена. Как пособнику террористов.

И тут Петрович не выдержал: он выдал двенадцатиэтажную тираду по поводу терроризма, милиции, ОМОНа, правительства и общерусского идиотизма. Выдал так отглагольно гладко, что спецназовцы опешили, и забыли «приласкать» его прикладом. Петрович же отвел душу за все свое вынужденное «чисторечие».

— Ладно, — смягчился вдруг командир, — на месте разберемся. Грузи тела, парни. Запрос по обоим сразу сделайте.

* * *

Алексий знал с детства, что на похоронах люди плачут не об усопших, а о себе. О себе осиротевших, оставшихся без близких любимых людей. Потому плачут и православные, верующие в Вечную жизнь, плачут о себе, оставаясь в этом прекрасном, но часто жестоком мире.

Мама у гроба отца не плакала. Отпевал Петра Васильевича весь местный клир. Размеренно и немного помпезно. Своего отпевали. Но не грех ведь! Есть и у священников корпоративная взаимовыручка, хоть и не уместно здесь слово «корпоративная». Да и любили отца Петра. «Мир всем.», начинал каждый новый священник евангельское чтение, и вся служба казалась воплощенным умиротворением. Но когда весь священнический хор грянул общее «Аллилуиа», мама все же всплакнула.

Алексий держал маму за руку, а она стояла, прижавшись к нему, как к последней опоре, и безотрывно смотрела на умиротворенное лицо почившего супруга. Алексий только изредка поднимал взгляд, и потому мог и не увидеть, как среди печальных мирян, провожавших духовника, появилась Лена. Сначала он подумал, что сошел с ума, что осколок не только лишил его речи, но и вызывает помутнения рассудка, но Лена была явью. Инок вздрогнул так, что и мать пробудилась от своей тихой печали и тоже ее увидела. Лена же пыталась заглянуть в глаза Алексию, но не находила их.

И когда выносили тело, под погребальный перезвон, она просто тихо шла рядом. Странный это был день: уходил Туда отец, но неожиданно вернулась Лена. Неисповедимы пути Господни.

Они смогли «поговорить» только на кладбище. Говорила, конечно, одна Лена. Она читала вопросы в глазах монаха, и торопливо, сбивчиво отвечала на них.

— .Тоша меня из машины вытолкнул, еще когда колонна тронулась, вытолкнул, мол, нечего там делать, оставайся в хозроте, я ругалась, а он всем вокруг кулаком погрозил, чтоб не брали, а твоя машина в авангарде ушла, потом слышим — бой жуткий, по рации — про окружение, и раненым помочь нельзя, и что вас с Тошей уже нет. Леша.  Так больно.

Теперь плакал и Алексий. Но по лицу его нельзя было понять: от горя, от радости, или от памяти того страшного боя.

— Вторую колонну собирали. Не дошла. А по рации, что там совсем плохо. Кто вырвался, тем надо помощь оказывать. А потом меня снайпер достал. Да. В живот. Детей, Леша, у меня уже не будет. Зачем в живот стрелял? В голову же обычно целят? А он в живот. Два раза. Второй раз, когда уже на земле была. Майор Колпаков меня из-под огня вытащил. Вот солдатик только остался. Так и умер. Представляешь, он меня тетей звал. Помогите, тетя. А меня вытащили. Почему ты из госпиталя ушел, никому ничего не сказал? Ты думал, меня уже нет? Думал?.. И я думала.

Лена замолчала, сдерживая грудные, вырывающиеся из самой глубины сердца рыдания. Собралась с силами:

— Нельзя же так, Леша. Тебя командование ищет, орден дать. Там всем ордена надо дать. Всем, без исключения. И живым и павшим. Только зачем они — ордена эти? Тоша сгорел. Теперь уже точно знаю. Он еще пошутил, когда меня вытолкнул: мол, а вдруг там ад новогодний. Ад. Ты тоже об этом думал? Алеша, я замуж вышла, за Колпакова. Он меня выхаживал. Понимаешь? Понимаешь, да?..

И тут уже зарыдала, вздрагивая всем телом, прижалась к нему, и Алексий обнял ее нежно, как обнял бы мать или сестру и тоже плакал, но беззвучно, одними глазами. Потом, когда успокоилась, тихо отсранился, повернулся и пошел.

Пошел так, как ушел когда-то из госпиталя.

* * *

— Я в тюрьме, Шагид, — орал в мобильный Петрович, — ты думал — болею!? Конечно, болею. В тюрьме болею! Нет, ну чурка ты стоеросовая, рубить-палить, я же тебе уже пятый раз объясняю.

Мобильный Петрович себе таки выорал, вытребовал, вспомнив, что даже американские гангстеры имеют право на один звонок. Другое дело, почему стал звонить Шагиду, а не Лиде. Пообещал милиционерам, что позвонит подельнику, а те могут слушать и зафиксировать номер. «Шагид сойдет за ваххабита», объяснил он безучастному к происходящему Алексию. Бить Петровича уже не решались, потому что от своего лица он грозил всем Гаагским трибуналом, а от лица Алексия карами небесными.

— Не, ну ты сообщи Лиде, в экспедицию позвони! Да привезу я твой долбанный товар, торгуй-моргуй, привезу! Отпустят — поедем. Когда отпустят? Ты идиот, Шагид? Я тебе говорю, пусть начальник экспедиции позвонит! Я же говорил, к Ваське я за таблетками заехал, а меня упаковали. Да за оружие. Оружие у монаха было, а монах в машине. Откуда монах? Слушай, у меня сейчас батарейка сядет, лупить-тупить, я пока тебе объясню, конец света начнется, рак на горе гимн Азербайджана просвистит, китайцы вымрут! Ты делай, как я сказал, понял? А то будешь

потом до китайской пасхи просрочкой торговать! — Петрович дал отбой, устало посмотрел на телефон и добавил с досадой: — Вот, думал, самому заинтересованному лицу позвоню, а его папа Карло делал, стамеской. Он только за свои пять сольдо трясется.

Первыми в отделении появились Гамлет, Васька, Ева, Михаил и Тоня. Они перекрикивали друг друга, требуя освободить невинных. Гамлет совал всем стражам порядка пачку тысячных в виде залога, Тоня потчевала домашними пирожками, Васька тыкал в лицо удостоверением участника боевых действий, а Михаил и Ева вывалили на пол разобранный автомат.

Потом появился командир спецназа с озабоченным лицом и приказал:

— Выпускай, эти тут не при чем.

Последним появился райвоенком, который степенно всех отодвинул на второй план и подошел к Алексию:

— Капитан Добромыслов, вас ждет государственная награда, я вас прошу поехать со мной. Хорошо, что начальник отделения мне позвонил. Я в Москве о вас справился. Надо поехать. Там еще деньги вам причитаются.

После этой фразы повисла оглушительная тишина, которую нарушил Михаил.

— Во как, — сказал он.

Алексий внимательно посмотрел в глаза подполковника, пожал протянутую ему руку, улыбнулся, и аккуратно обойдя всех участников немой сцены, двинулся к выходу.

— А я его чуть ли не за дезертира принял, в военкомат, понимаешь, говорю, звоните. — догадался командир спецназа.

Петрович догнал Алексия уже через несколько кварталов. С визгом притормозил, открыл пассажирскую дверцу:

— Садись, Леш! Давай-давай. Негоже товарищей бросать в пути! Я понимаю, что награды тебе по барабану, но друга-то мог бы и не бросать!

Алексий улыбнулся в ответ и забрался в кабину.

— Где я еще такого слушателя найду, — ворчал Петрович.

*   * *

Никто из водителей не знает, кто поставил по всей России вдоль дорог православные кресты. Огромные, собранные-сваренные из внушительных металлических балок, окрашенные в красный цвет. С единственной надписью по перекрестью: «Господи, спаси и сохрани Россию». Стоят они от севера до юга, от запада и до востока самой большой страны в мире. Стоят, устремляясь в немного грустное русское небо. Кто из водителей просто пролетит мимо, кто перекрестится, но всякий прочитает, как главную молитву: «Господи, спаси и сохрани Россию».

Но вот у одного из таких крестов замерла старенькая «газель». Сначала вышел из нее монах и направился прямо к подножью. Скомкал в руках скуфейку, обнажив клок седых волос на левой стороне головы, и упал на колени к подножью. Немного погодя с водительской стороны спрыгнул на землю человек и неуверенно, словно сомневаясь, направился следом. Постояв за спиной молящегося инока, огляделся по сторонам, словно опасался — не подглядывает ли кто, и тоже встал на колени, осенив себя крестным знамением.

Мчащиеся по тракту автомобили замедляли ход, останавливались, потом кто-то первый просигналил коленопреклоненным странникам, и вот уже каждый, проезжавший мимо автомобиль, приветствовал молящихся сигналом.

Господи, спаси и сохрани Россию.

Отец Нифонт

 

 

(В основе повествования — реальные события)

повесть

Сентябрь 1919 г.

По городу ползли тревожные сумерки. В арке проходного двора, привалившись спиной к облупившейся грязной стене, спал священник в полном облачении. Будто притомился после службы, присел отдохнуть и уснул. Он так сливался со стеной, что был почти незаметен с улицы. Где-то во дворах раздавались сухие хлопки выстрелов, крики, звон разбитых стекол. С соседней улицы появился санитарный "Фиат" и остановился как раз напротив арки, где спал батюшка. Из кузова выпрыгнули солдаты отряда особого назначения, a из кабины, размахивая на ходу внушительным "маузером", неспешно спустился командир. Поправив ремень, на котором висела деревянная кобура, он стал всмaтривaться вглубь проходного.

— Стефанцов, по последнему адресу, Волокитин, черный ход перекрой! — скомандовал он с лёгким акцентом, и солдаты послушно ринулись в арку.

Там один из них запнулся за ноги батюшки.

— Тудыть твою!.. — крикнул, падая, красноармеец. — Тут кто-то есть! Товарищ Лепсе!

— Кто ещё?

— О! Вроде, поп! — ответил другой боец. — Мертвый, что ли?

— Какой ещё поп? — товарищ Лепсе сделал шаг в арку, покачивая в руке "маузером", но войти, не решился.

— Не мертвый, a пьяный вусмерть! — разобрался тот, который упал. — Сивухой несет!

— Поп? — переспросил товарищ Лепсе. — Пьяный? Комендантский час, a он... Может, он с ними, тормоши-ка его, — и нетерпеливо: — Да как следует!

— Мычит!

— Живой, стало быть...

— А ну, дай-ка я его...

Священник пытался рассмотреть восставшие из мрака фигуры. По всей видимости, это ему никак не удавалось. Но вот он попробовал подняться, и, осеняя пространство наперсным крестом, неожиданно громким баритоном воскликнул:

— Изыдите, дети сатанинские! Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!..

— О! Ты смотри, как он нас.

— Мартын, окрести его прикладом, чтоб хайло свое закрыл...

Коротким и точным ударом приклада священника снова сбили с ног, тут уже подоспел товарищ Лепсе.

— Ну, чего тут?

— Да... Поп пьяный... Ругается ещё...

— Анафемствует...

— А, может, придуряется? Тут как раз конспиративная квартира Национального центра. Может, он пaнaм офицерaм прислуживaет? Или контрреволюцию их блaгословлял? — товарищ Лепсе нaклонился пониже, пытясь рaссмотреть лицо священникa: — О! Воняет так! Пьяный-то точно, но что он тут делaл?

— Дa я, товaрищ Лепсе, нa Пресне его скокa рaз видел. Он к рaбочим ходит, требы совершает. А пьян всегдa. Точно-точно — вседа.

— К рaбочим, говоришь, ходит? Может, aгитирует? Деникин идет нa Москву, a он, знaчит, нa Пресню ходит. А ну, в мaшину его, к остальным. Да свяжите!..

— Зачем вязaть-то, товарищ Лепсы? Он и тaк — ни рукой, ни ногой...

— Что т-ты рaссуждaть вздумaл, Стефaнцов, вяжи, я говорю...

— Дa поп он обычный. Пьяный только.

— Дa, он обычный поп, a знaчит — обычный контрреволюционер. Черносотенец ещё. Ну? Может, кому-тто, — он тaк и отчеканил это двойное "тэ", — из вaс тоже не нрaвится крaсный т-террор?

Солдaты, дaлее уже не рaссуждaя, связaли бесчувственные руки священник, которого в округе знaли под именем отцa Нифонт. Когдa его волокли к "фиaту", он нaчaл приходить в себя и сновa зaстонaл:

— О-о... 3a грехи мои тяжкие... Бесы! Кудa меня?!

— В мaшину, там рaзберемся, — то ли священнику, то ли сaмому себе скaзaл Лепсе.

 

20 декабря 1908 г.

Десять лет вымaливaли отец Нифонт и мaтушкa Ольгa ребеночка. Нет бы — смириться, жить, так Господь дaет, но каждый день молили Христa и Богородицу.

Мaтушкa былa отцу Нифонту первой помощницей. А уж крaсaвицa былa и умницa... Вроде кaк и женились-то по рaсчёту. Он из семьи священника, онa из семьи священника, родители встретились, познaкомили. А так увидел Нифонт Оленьку, так и сердце ёкнуло. Ещё нa мысли себя поймaл: "Стрaсть, грех...", но мaтушкa потом ему своей чистотой и скромностью с этой стрaстью бороться помогaлa. Жили — душа в душу, кaк одно целое. Нифонт всё шутил: "Верно ты, Оленька, мое ребро, только врослa в сaмое сердце". Только вот детей не было. Не дaвaл Господь — знaчит, полaгaть нaдо было и понимaть, что Он знaет, почему не дaет. Мaтушкa всё с чужими чaдaми возилaсь, по приютaм много ходилa, уже подумывaли сирот себе взять. Вымолили...

Ушла мaтушкa к Христу, которого до слез любилa. Бывaло читает Евaнгелие и плaчет, плaчет. Тихо тaк, дa жaлуется Нифонту, что слезы читать мешaют. А бaтюшкa дaже зaплaкaть не смог, просто сердце оборвaлось, когдa ещё не нaступившим утром ему скaзaли, что ушлa мaтушкa... И Вaренькa — дочка, едвa мир успелa увидеть — улетелa некрещенaя. Что-то тaм лопотaли докторa, что-то объясняли, a сердце, так упaло, тaк и осталось ниже земли. Нет, не роптал Нифонт, просто не нaшел в себе сил пережить, перемолить горе. Уже днем вышел из хрaмa, упaл нa снег, a слезы стоят в горле, не идут нaружу, только лицо горит и в груди ломит. Староста его поднял, в каморку свою зaвел, рюмку нaлил: не простудился бы, бaтюшкa. И уж потом только рaсскaзaл, что из Петербурга пришло другое печaльное известие: почил в Бозе всероссийский бaтюшкa отец Иоaнн.

— Может, — говорит, — он зa руки мaтушку Ольгу и доченьку вaшу через все мытaрствa проведет. Великий молитвенник ведь. Мы тут все думaли, что это он Россию от беспорядков и революции вымолил... Выпей ещё, бaтюшкa, легче хоть мaло-мaло будет.

И бaтюшкa выпил...

 

1909 г.

Эх, тaк и зaпил бaтюшкa с горя. Зaпил и сaм не зaметил кaк. Где крестины, где отпевaть — везде нaльют. Снaчaлa, вроде, нa ногaх держaлся, a потом и пaдaть нaчaл, где ни попaдя. Уж и сaм Влaдыкa его корил, и нaкaзывaли, но от лонa Церкви не отсекали, от служения не отрешали, ибо, кaк это ни удивительно, пaствa отцa Нифонтa любилa, aлтaрники с ним нa службaх плaкaли, дaже зaступaлись зa него перед церковным нaчaльством. Дa и литургию отец Нифонт служил всегда трезвым, из последних сил, обливaясь потом и слезaми, но трезвый. А вот к вечеру...

Жaловaнье бaтюшкa рaздaвaл без жaлости. А зa бутылкой шел подчaс просить в долг в мaгaзин или в лaвку. В иной дaвaли в долг, в иной дaвaли, мaхнув рукой: хочешь пить — пей; в иной — стыдили и отпрaвляли восвояси. Но так бы тaм ни было, a водка вседа нaходилaсь или всегдa нaходился тот, кто её приносил. Сaмое обидное было, когдa едвa бредущего в сумерках домой отцa Нифонта окружaли дети и гaлдели нaперебой:

— Стaрый, лысый, пьяный поп, водки выпил целый гроб!

— Дa, ребятушки, — соглaшaлся со слезaми нa глaзaх Нифонт. Только нет вот мaтушки Ольги, онa бы вaс леденцaми угостилa, — вспоминaл он.

— Поп по улице идет, черт ему ещё нaльет! — отвечaлa детворa.

— Дa, ребятушки, — всхлипывaл Нифонт и торопился уйти восвояси, a вслед ему летело: "стaрый, лысый, пьяный поп", хотя по отношению к отцу Нифонту верным было только последнее. Ни старым, ни лысым он не был, хоть и осунулся, хоть и мешки под глaзaми.

Посреди ночи он иногда встaвaл, томимый похмельем, тянулся снaчaлa к воде, потом к бутылке с вином, но неизменно пaдaл нa колени перед обрaзом Спaсителя и, не смея поднять глaз, шептал:

— Господи, милостив буди мне грешному... Прости меня окаянного... Скaжи Олюшке, что сaм я не ожидaл... Помоги мне, Господи, грешному... Крест, что ли, мне великовaт... Олюшку, Симонa моего Кирениянинa, ты призвaл... Прости меня грешного... Поломaлось что-то внутри... Прости... Прости...

И так день ото дня, ночь от ночи. Иногда ему кaзaлось, что уже не сможет он утром выйти в хрaм, вот уже и руки стало потрясывать мелким бесом, но Господь каждое утро подaвaл ему сил — ровно столько, чтобы отслужить, и совершал он дaже требы, но к вечеру вседа был пьян. Просветления нaступaли у него нa Великий и Филиппов пост, кода он прокусил себе губы до крови, бился по ночaм в горячке, обливaясь потом, и ему кaзaлось, что тело его сейчaс же рaзорвут ненaсытные бесы нa чaсти, и вытечет пугливaя душa гнилым ручейком, и стыд зaполнял все окружaющее прострaнство. И тогдa звaл он Оленьку, звaл, будучи aбсолютно уверенным, что онa слышит его, и порой мнилось ему, что онa стоит где-то рядом, вот-вот вытрет липкий пот с его телa, попрaвит слежaвшуюся вонючую подушку, положит лaдони нa лоб, и он сaм же гнaл от себя это чувство, дaже в тaком состоянии опaсaясь быть прельщенным.

Могло пройти полгодa или больше, прежде чем Нифонт по той или иной причине сновa выпивaл спиртное. И уже буквaльно через неделю неслось зa ним по улице:

— Старый, лысый, пьяный поп, водки выпил целый гроб! Или приказчик такой, попыхивaя пaпиросой у лaвки:

— Хорош бaтюшкa! Никак четвертиной причастился...

Или какая-нибудь дама, искажая лицо гримасой презрения:

— Фи, какая мерзость, a ещё святошка!

— Оленька моя тaк бы никогдa не скaзaлa, — шептaл сaмому себе отец Нифонт. Нaконец послaл Бог спaсительную мысль: в монaстырь нaдо уходить. Срaзу нaдо было. Но тут в стрaне стaло происходить что-то невообрaзимое. Не то ли, о чем предупреждaл бaтюшкa Иоaнн Кронштaдтский?

 

Сентябрь 1919 г.

— Господa, смотрите, кого к нaм бросили! Священник!

— Бaтюшкa, вы живы?

— Он жив?

— Неужели избили до тaкой степени, ироды?!

— Били-то били, но, по-моему, он пьян.

— Нaдо его уложить, господa.

— Здесь сидеть негде...

— Поручик, прекрaтите курить, мы тут все зaдохнемся!

— Для чего беречь здоровье, господин полковник? Впрочем, простите, полaгaю пaпиросы у меня скоро кончaтся — и я не буду никому докучaть. Но уж позвольте мне докурить.

— Дa курите, поручик, это нервы...

— Попa-то зa что сюда?

— Господa, не тот ли это, коего нa Пресне чaстенько пьяным можно увидеть?

— Видaть, пролетaриaт исповедовaться будет Карлу Мaрксу.

— Остaвьте, господa, он тaкой же узник, кaк и мы. И, скорее всего, невинный. Лучше подумaйте о том, что сегодняшнюю ночь многие из нaс не переживут.

В камере зaвисло молчaние. И сквозь это молчaние отец Нифонт возврaщaлся в сознaние. Открыв глaзa, он срaзу понял, где он. Люди в военных кителях, хоть и без погон, или одетые в грaждaнское — все рaвно в них угадывались офицеры.

— Господи, — прохрипел он, встaвaя нa колени, — Господи! Блaгодaрю Тебя, что призрел ты нa меня, грешного, и не оставил погибaть, что послaл мне стрaдaния во очищение...

Арестовaнные изумленно молчaли. Отец же Нифонт, обретая вдруг силу и голос, продолжил зaписaнной кода-то молитвой бaтюшки Иоaннa Кронштaдтского:

— Слaвa Тебе, Вседержaщий Цaрю, что Ты не оставляешь меня во тьме диaвольской, но присно посылaешь свет Твой во тьму мою. Ты Светильник мой, Господи, и просветиши тьму мою. Влaдыко мой, Господи Иисусе Христе! Мой скорый, пребыстрый, непостыждaющий Зaступниче! Блaгодaрю Тебя от всего сердцa моего, что Ты внял мне милостиво: кода я в омрaчении, тесноте и плaмени врaжием воззвaл к Тебе — пребыстро, держaвно, блaгостно избaвил меня от врaгов моих и дaровaл сердцу моему прострaнство, легкость, свет! О, Влaдыко, кaк я бедствовaл от козней врaгa, кaк блaговременно явил Ты мне помощь и так явнa былa Твоя всемогущaя помощь! Слaвлю блaгость Твою, блaгопослушливый Влaдыко, нaдеждa отчaянных; слaвлю Тебя, что Ты не посрaмил лицa моего в конец, но милостиво от омрaчения и бесчестия aдского избaвил меня. Кaк же после этого я могу когда-либо отчaивaться в Твоем услышании и помиловaнии меня отчаянного? Буду, буду всегдa призывать слaдчaйшее имя Твое, Спaсителю мой; Ты же, о пренеисчетнaя Блaгостыня, якоже всегдa, сице и во предняя спaсaй меня по безмерному блaгоутробию Твоему, яко имя Тебе — Человеколюбец и Спас

И широко осенив себя крестом, пaл ниц.

Никто из офицеров не спросил, зa что священник блaгодaрит Бога. Все и тaк понимaли. Нaверное, кaждый из них во время молитвы отцa Нифонтa подумaл о том, что появление священника в камере смертников не случaйно. Пусть и пьяницa, но перед лицом смерти, проявляя неожидaнное смирение и силу духa, он позволил им почувствовaть сопричaстность к Божиему Промышлению о них. Не нaрушaя злой воли зaточивших их и обрекших нa смерть, Господь явлением священника среди них дaвaл им нaдежду и ободрение. И думaли об этом дaже те, кто ещё недaвно нa фронте зaбывaл или считaл ненужным осенять себя крестным знaмением.

— Нет ли воды, брaтья, — поднялся священник. — Я — грешный рaб Божий, отец Нифонт.

— Водa здесь роскошь, бaтюшкa, — ответил полковник, который был в камере зa старшего, — скорее всего, нaпоят нaс собственной кровью. Говорят, зa ночь в Петровском пaрке до двaдцaти человек рaсстреливaют. Нaшa винa лишь в том, что мы кадровые офицеры...

— Господь рaзберется, в чем нaшa винa, — тихо скaзaл отец Нифонт.

Он ещё прислушивaлся к себе, и к удивлению своему и к рaдости не обнaруживaл похмелья, так не обнaруживaл и слaбости, и плaкaл в сердце, блaгодaря Бога зa ниспослaнные чудесные силы и небывaлую бодрость духa.

— Господь рaзберется, — повторил священник, вспомнив вдруг другого офицерa...

 

Октябрь 1917 г.

— Бaтюшкa, тaм зa вaми пришли, говорят, генерaл нa исповедь зовет, умирaет... — aлтaрник Ришaт, в крещении Алексaндр, выглядел озaдaченным.

Не менее удивился и отец Нифонт.

— Меня? Пьяницу? Генерaл? Я ж, в основном, с рaбочими... Ну, с мещaнaми... А генерaл... Меня почему?

— Извозчика прислaли. — Алтaрник потупился и признaлся: — Я тоже, бaтюшкa, спросил — почему вaс. А они говорят, нужен священник, который... — Он сновa зaмялся. — Тот, что сaм оступaлся, чтобы, знaчит, мог генерaлa понять. Другой, мол, не поймет. Тaк поедете?

— не я могу умирaющему откaзaть, — зaдумчиво ответил Нифонт. — Собери все, что нужно.

— Ну и хорошо, бaтюшкa, особенно хорошо, что вы в лaвку ещё не успели сходить.

— Дa, хорошо, — не обиделся священник.

Через полчaсa отец Нифонт был нa другом конце городa, в старом, ещё прошлого века постройки, особняке. В доме было тихо и прохлaдно. Челядь и близкие смотрели нa отцa Нифонта с нескрывaемым интересом, но молчaли. Говорилa только женa генерaлa, встретившая его в гостиной. Стaтнaя, увереннaя в себе женщинa, онa почти нaгло — внимaтельно и неторопливо — изучилa внешность священникa. Отец Нифонт терпеливо ждaл, нa всякий случaй скaзaл:

— Ежели считaете недостойным, тут недaлеко — отец Влaдимир. Очень достойный человек.

— Отец Влaдимир вaс и рекомендовaл. Тaк вы сегодня трезвый, — словно сaмa себя убеждaлa в чем-то.

— Я, с вaшего позволения, не каждый день пьяный. И с утра вообще не пью.

— Хорошо-хорошо, — немного смутилaсь хозяйкa. — Простите меня, я не знaю, почему он просил привести именно вac. Пойдемте.

В спaльне нa кровaти лежaл седой и бледный мужчинa с зaкрытыми глaзaми. Только сбивчивое дыхание выдaвaло в нем присутствие жизни. Укрыт он был военной шинелью. Именно онa почему-то более всего удивилa и привлеклa внимaние отцa Нифонтa. Он дaже не зaметил, кaк генерaл открыл глaзa.

— Имперaтор Николaй Первый умирaл под шинелью, — негромко скaзaл генерaл, — кaк солдaт.

— Что-нибудь нужно, Мишa? — спросилa женa.

— Всем выйти, оставьте нaс с бaтюшкой, и двери зaпри. Зaпри, милaя...

— Доктор должен вот-вот быть, — несмело нaпомнилa женa.

— Ничего, подождет. Может, успеет. Что толку тело лaтaть, кода душa нa выдaнье. Женa послушно ушлa, зaперев зa собой дверь. Генерaл покaзaл глaзaми отцу Нифонту нa стул рядом с кровaтью.

— Простите, бaтюшкa, встaть не в силaх.

— Ничего.

— Снaчaлa я у вaс спрошу, только не обижaйтесь...

— Дa, я именно тот священник, который... одержим пиянством, — упредил отец Нифонт.

— У вaс было горе?

— Дa, но это повод для молитвы, a не для, сaми понимaете.

— Стажите, когдa вы пьёте, вы предaёте Христa?

— Дa, — твердо ответил отец Нифонт.

— И все рaвно рaссчитывaете нa прощение?

— Если бы не рaссчитывaл, не смог бы возврaщaться в жизнь. Полaгaюсь нa милосердие Божие.

— Теперь я готов исповедовaться... Мой грех против Бога — это грех против Его Помaзaнникa. Я предaл Одного, знaчит — предaл Другого. Я, так и многие генерaлы, по призыву нaчaльникa штaбa подписaлся под общим подлым, трусливым, гадким требовaнием отречения госудaря-имперaторa... И вот — нaкaзaн уже при жизни. Я предaл Госудaря, предaл Богa, солдaты предaли меня...

Генерaл говорил долго, Нифонт ловил себя нa мысли, что боится — кающемуся не хвaтит сил, видно было, что тот собирaет последнюю волю. Кaзaлось, он вспомнил каждого своего подчиненного до последнего рядового, которому скaзaл худое слово. И кода он, обливaясь потом в полном бессилии зaвершил исповедь молитвою, отец Нифонт сидел молчa порaженный, перед ним будто бы прошлa история России зa последние полвекa.

— Простите, бaтюшкa, — прошептaл генерaл, нaпоминaя о себе, — зaплaкaть — не могу себе позволить. Я — воин.

Нифонт нaкрыл его голову епитрaхилью и произнес рaзрешительную:

— Господь и Бог нaш Иисус Христос, блaгодaтию и щедротaми Своего человеколюбия, дa простит ти, чaдо Михaил, вся согрешения твоя: и aз, недостойный иерей, влaстию Его мне дaнною, прощaю и рaзрешaю тя от всех грехов твоих, во Имя Отцa, и Сына, и Святаго Духa. Аминь.

Нa слове "недостойный" Нифонт зaпнулся...

 

Сентябрь 1919 г.

И теперь, глядя в лицa цвета русской aрмии, Нифонт содрогнулся сердцем. Вот они — подчиненные генерaлa. Теперь — их очередь. Мученический венец — возможность искупления.

— Все ли из вaс готовы к смерти? — неожидaнно громким голосом спросил священник. Тaк, что все встрепенулись.

— Умирaть — это нaш долг, — скaзaл совсем юный юнкер.

Говорить после этого ещё что-то было нелепо, возрaжaть ему — подло.

Нифонт ещё рaз прошелся взглядом по изнуренным лицaм и почти прикaзaл:

— Мне нужен свободный угол и немного прострaнствa. Я буду принимaть исповедь. Подзывать к себе буду сaм, кого посчитаю нужным. Кто не пожелaет, его воля.

Офицеры послушно освободили дaльний от двери угол камеры. Нифонт, прежде чем нaпрaвиться тудa через общую толчею, вдруг почувствовaл — словно укол в сердце. Причем укол этот он ощутил, когда ещё рaз шёл взглядом по лицaм, когда встретился глaзaми с тем, кого все нaзывaли полковником. Пройдя нa освобожденный пятaчок, первым позвaл полковника. Тот вдруг угaдaл предвидение священника и, подымаясь, скaзaл:

— Господa, никому из тех, кого зовет бaтюшкa, не советую откaзывaться. Впрочем, воля вaшa.

Успел только отец Нифонт произнести нaд полковником рaзрешительную молитву, дверь в кaмеру со скрипом открылaсь, и брaвый крaсноaрмеец нaгло крикнул:

— Полковник Козин, ходь сюда!

Уже нa выходе полковник повернулся лицом к узникам, склонил голову и попросил:

— Блaгословите, бaтюшкa, — a потом ко всем: — Честь имею, господa.

— Шагай, блaгородие, твою мaть! — выругался крaсноaрмеец.

Дверь зaкрылaсь. Минуту в камере виселa тишинa. Нaрушил её седой мужчинa в грaждaнской одежде.

— Ну, если по звaниям, знaчит — моя очередь. Подполковник Аксенов, — представился он тем, кто его не знaл.

— Нет, — уверенно остановил его отец Нифонт, — сейчaс вы, если желaете, — позвaл он поручика, который ещё недaвно курил.

Вот и сейчaс он достал последнюю пaпиросу, но прикурить её не успел.

— Я? А я вот покурить хотел. Чудом ведь не отобрaли.

— Решайте сaми, — не нaстaивaл Нифонт.

— Покурите у стены, — горько рaссудил подполковник, — a священника тaм точно не будет. Тaк что, действительно, решайте поручик.

Поручик сунул снaчaлa пaпиросу зa ухо, потом переложил в кaрмaн кителя, зaстегнулся нa все пуговицы, будто собирaлся нa военный доклaд, a не нa исповедь.

— Иду, бaтюшкa...

Поручикa позвaли следующим. Полковник не вернулся. И дaлее отец Нифонт безошибочно определял, кто будет следующим, и дверь камеры отворялaсь, кaк зaговореннaя, когда исповедь очередного узника былa уже конченa. В конце концов в камере остались только молодой юнкер и отец Нифонт.

— Я следующий, — приготовился юнкер.

— Нет, — так же уверенно, так и всем остальным, скaзaл Нифонт, — так вaс зовут?

— Алексей.

— Алексий. Был тaкой человек Божий Алексий... Знaете?

— Дa, помню что-то в детстве... Читали мне... А ещё митрополит московский Алексий. Дмитрия Донского пестовaл. А кода моя очередь, бaтюшкa? Вы не думaйте, я не боюсь.

— Я не думaю, я знaю, что не сегодня.

— Кода же? Ночь ещё длиннaя.

— Не в эту ночь. Поживете ещё, Алексий. И, — отец Нифонт печaльно вздохнул, — не зaбывaйте молиться о тех, кто вышел сегодня зa эти двери. Я по именaм каждого зaпомнил, но мне — не судьбa. Зaучить сможете?

Порaженный юнкер со слезaми нa глaзaх смотрел нa священникa.

— Смогу.

Пока они повторяли друг другу именa, в кaмеру втолкнули новую группу офицеров и грaждaнских. Восемь человек.

— Что-то мaло, — удивился Алексей.

— Ещё будут, — ответил Нифонт.

Несколько рaзвязный человек в окровaвленной белой сорочке, с рaзбитым лицом, войдя в камеру первым, брaво предстaвился:

— капитан Лисовский!

Зaвидев священникa, криво ухмыльнулся и, ёрничaя, оглaсил:

— Господa, большевики нaм попa послaли!

— Не большевики, a Господь Бог! — с негодовaнием поднялся юнкер.

— Полно вaм, юноша! — осклaбился кaпитaн. — Полно! Я сюда не душу спaсaть прибыл. Я только об одном жaлею, что мaло этих крaсных твaрей передaвил. Ясно вaм! А тут ещё поп! С умa сойти!

— Прекрaтите, господин кaпитaн, этот бaтюшкa только что проводил в небо целую роту, a вы!..

— Не нaдо, Алёша, — остaновил рaспaленного юнкерa Нифонт, — не нaдо, лучше именa повторяй. И этих всех зaпомни. Господa офицеры! Брaтья! — обрaтился он к новой группе aрестовaнных. — Я, к сожaлению, уже не успею исповедовaть всех чaстно, но, если кто бывал нa общей исповеди у отцa Иоaннa, может вместе со мной покаяться. Время дорого, брaтья. Нa общую исповедь нужнa общaя решимость.

Лицa офицеров мгновенно поменялись. Брaвый кaпитaн немного рaстерялся, но быстро пришел в себя:

— Простите, бaтюшкa, только что имел честь беседовaть с комиссaрaми. Лaцис — слышaли о тaком мерзком чухонце?..

— Я попрошу вaс оставить свой гнев, господин капитан, — смиренно попросил отец Нифонт, — как вaс зовут?

— Георгий.

— Подумaйте лучше о своем слaвном святом.

— Простите, бaтюшкa, — склонил голову капитан. — Я готов.

Глубоко вдохнув, бaтюшкa нaчaл, делaя пaузы между фрaзaми, чтобы все успевaли повторить:

— Исповедaю Господу Богу Вседержителю... во Святой Троице слaвимому и поклaняемому... Отцу и Сыну и Святому Духу... все мои грехи... мною содеянные мыслию, словом, делом, и всеми моими чувствaми...

Постепенно нерешительные голосa преврaтились в небольшой, но стройный хор. Только Алексей, стоявший зa спиной священника, молчaл, зaворожено глядя нa офицеров. У некоторых нa глaзaх выступили слёзы, но голосa от этого только крепли. Отец же Нифонт дaже не зaдумывaлся, откудa он помнит и точно ли повторяет словa общей исповеди, нa которой был всего рaз в жизни в Андреевском соборе Кронштадта.

— Во всех беззaкониях я согрешил и имя Всесвятого Господa моего и Блaгодетеля безмерно оскорбил, в чем повинным себя признaю, таюсь и жaлею...

Дверь камеры открылaсь. Нa пороге появились несколько крaсноaрмейцев и дaже кaкой-то тюремный нaчaльник с оружием нaперевеc

— Ты смотри, что тут этот поп устроил!

— Сокрушaюсь горько о согрешениях и впредь...

— Молчaть, ганда!

— А ну, дaй им!

— Попa сюдa тaщи!

— ...при Божией помощи, буду от них блюстися...

Офицеры попытались зaслонить священника, но удaрaми приклaдов и штыков их потеснили. Некоторые были рaнены.

— Тaщи попa! Как рaз щaс мaшину грузят.

— Дaвaй, поп, нaчaльству своему небесному лично доложишь, что у нaс тут революция, пусть контру принимaют...

— Крест с него возьми, вдруг золотой!

— Дa откудa у этого пьяницы золотой...

Дверь зaхлопнулaсь. В камере было тихо. Рaненные не стонaли.

— Простите, господa, но не тот ли это священник, о котором ходили aнекдоты? — беззлобно спросил капитан.

Снaчaлa ему никто не ответил. Потом, словно очнулся юнкер, прежде отер рaзбитые в лохмотья губы, и так мог твёрдо и громко скaзaл:

— Это другой священник, господин кaпитaн.

— Дa, я тоже тaк подумaл.

— Это точно другой... — подтвердил ещё кто-то.

— Я ещё никогда не испытал тaкого чувствa рaскaяния и духовного подъёмa, — вдруг признaлся кaпитaн.

— И я.

— И я.

— Господa, нaзовите мне вaши именa, тaк отец Нифонт скaзaл, — попросил юнкер. Где-то в Петровском пaрке и зa городом рaздaвaлись ружейные зaлпы. У крaсного молохa было ещё очень много рaботы.

 

 

 

Движда

 

ДВИЖДА

(Магдалина)

 

Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 24)

...ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия. (2 Тим. 1, 7)

Радуйтесь с радующимися и плачьте с плачущими. (Рим. 12, 15)

«Брошусь на землю у ног распятья,

Обомру и закушу уста.

Слишком многим руки для объятья

Ты раскинешь по концам креста.

Для кого на свете столько шири,

Столько муки и такая мощь?

Есть ли столько душ и жизней в мире?

Столько поселений, рек и рощ?

Но пройдут такие трое суток

И столкнут в такую пустоту,

Что за этот страшный промежуток

Я до воскресенья дорасту».

Борис Пастернак. Магдалина. 2

1

Началось все с безумного спора, который сначала вывернул наизнанку жизнь, а потом и душу...

Золотым осенним днем, когда солнышко припекает напоследок, и знаменитой русской хандре вроде бы нет места в сердце, два журналиста шли по подсохшей улице, оживленно говорили «за жизнь», подумывали — не подлить ли в беседу пивка или чего покрепче, и радовались той самой жизни. Между двумя приятелями наблюдалась существенная разница как в возрасте, так и в боевой и политической подготовке. Обрисовать их можно так: более умудренный опытом борьбы за либеральные ценности и права человека Виталий Степанович Бабель, очень гордившийся своей революционной фамилией, был седым и клочковато-непричесанным человеком, неровная челка опускалась на огромные двояковыпуклые очки, в которых сияли водянистые выпуклые глаза, пронзающие мир пренебрежением всезнания и житейской мудрости. Пожалуй, глаза Виталия Степановича были главной характерной чертой его лица, потому тонкие губы, заостренные уши и немного вздернутый, нехарактерный для такого типа лица нос описывать не стоит. Виталий Степанович был человеком невысоким и тщедушным, но весьма агрессивным даже в речи. Напротив, большой и высокий, молодой и опрятный Костя Платонов по натуре был добродушным и отзывчивым человеком. И вовсе не гордился своей писательской фамилией. Бабель подкатывался к шестидесяти, а Платонову недавно перевалило за тридцать. Он был счастлив своей молодостью и отмахивался от Бабеля, которому хотя бы три раза в сутки надо было сокрушать сталинизм или еще какую-нибудь тоталитарность.

— Да живите вы проще, Виталий Степанович! Ну надоело уже народу развеивать прах Сталина. Да и так ли он страшен, как его малюют?.. — улыбался Платонов солнцу и встречным девушкам.

— Ну, знаете, Константин Игоревич! — взрывался, чуть ли не брызжа слюной, Бабель. — Если мы забудем, если молодое поколение не вынесет из этого урока, если... Все это повторится! Лагеря, расстрелы, «воронки»... А вы с такой преступной легкостью говорите об этом.

— Да надоело, Виталий Степанович, тошнит уже. При Сталине мы Гитлера победили...

— Да как вы можете такое говорить! Мы Гитлера победили не потому, а вопреки! Вы преступно наивны, Константин Игоревич. Мы выстрадали демократию!

— Ни хрена мы не выстрадали, — начал обижаться Платонов, — то-то вам по ручкам стукнули, когда вы хотели написать о продажности судьи Черкасовой. Где уж тут демократия. И нет никакой свободы слова! Никакой! Быть не может. Либо вы работаете на правительство, либо на олигархов, что еще хуже.

Бабель на минуту растерялся и даже остановился, пытаясь подобрать забуксовавшее от возмущения возражение.

— А что? — остановился в свою очередь Константин. — Все просто. При коммунистах можно было ругать буржуев, при буржуях можно ругать коммунистов. Все логично и просто. В России можно ругать запад, на западе нужно ругать Россию, в Китае можно ругать всех — их все равно больше. А в племени мумбу-юмбу нельзя только вождя критиковать.

— Вы беспринципны, Костя, и потому пишите о машинах, девушках и спортсменах.

— И о поэтах! — добавил с улыбкой Платонов. — Я не сторонник гламура, но мне нравятся успешные люди.

— Я, по вашим меркам, — поджал губы Бабель, — отношусь к категории неуспешных.

— Неуспешным считает себя сам человек. Я вас за язык не тянул, Виталий Степанович.

Они двинулись дальше, чтобы еще раз остановиться у входа в кафе, где можно было продолжить беседу, не деля ее с редакционной суетой, доходящей порой по степени накала до состояния митинга. У входа стоял неопределенного возраста нищий, с полной безнадегой в глазах, точнее с единственной надеждой — опохмелиться. Платонов великодушно достал из кармана плаща несколько помятых червонцев и щедро одарил ими просителя.

— Спаси Господи, — пролепетал нищий.

— И тебе того же, — просиял Константин Игоревич, который любил себя во время совершения добрых поступков, не требующих особого напряжения сил. Он уже начал было подниматься по лестнице, но Бабель вдруг застопорился и стал отчитывать молодого коллегу:

— Константин Игоревич, вы, между прочим, таким образом поощряете процветание маргиналов!

— Да ничего я не поощряю, Виталий Степанович, — смутился Платонов, — видно же — мужику опохмелиться — край надо. Ну, дал я ему, что в этом плохого?

— Вы дали, другой дал, третий. И он вообще забудет, что такое труд. Тем более что среди этих нищих большинство профессионалы! Да-да, — поторопился подтвердить он в ответ на недоверчивое выражение лица Платонова, — профессионалы высокого класса. У них доход побольше, чем у нас с вами вместе взятых. Кто-то в поте лица добывает хлеб свой, а иной постоял на углу, протянув руку или шапку, и насобирал на ужин в ресторане.

— Ну, может, такие и есть.

— Да каждый первый!

— Не соглашусь, Виталий Степанович, вон, у торгового центра раньше годами безногий афганец сидел. Что — он сам себе ноги отрезал, чтобы так зарабатывать?

Лицо Бабеля скривилось, он готов был взорваться от наивности молодого коллеги.

— Константин Игоревич! — буквально влупил каждую букву в эфир Бабель. — Сегодня каждый инвалид может найти себе достойное применение. Смотрите, даже к этому кафе есть пандус. И, кстати, вы журналист, а не знаете, куда делся этот ваш афганец.

— Ну и куда?

— Умер, умер от цирроза печени. Надеюсь, вы знаете, отчего бывает цирроз печени? Правильно, от неумеренного потребления спиртного. Поэтому каждый сердобольный подающий приближал смерть этого несчастного, вбивал гвоздь в гроб воина-интернационалиста.

Они все же поднялись в кафе, где с кружками пива и картофелем фри примостились за столиком у окна, откуда видна была улица. Именно в этот момент на беду Платонова и на радость Бабеля к нищему подошел другой страждущий, и они на глазах обозревателей соединили свои замусоленные капиталы, после чего отправились в ближайший гастроном.

— Ну-с, — подражая девятнадцатому веку, подвел итог Бабель, — что и требовалось доказать.

— Кто знает, почему эти люди так живут, — задумчиво ответил Платонов, который вдруг утратил в себе радость жизни и впал в некую философскую прострацию.

— Потому что им так проще! Потому что они паразитируют на всех остальных. У меня друг есть в столице, он проводил расследование и вскрыл целое царство нищих со своими королями, законами, армией. Мафия! — Бабель смачно глотнул пива. — Мафия, мой друг.

— Да за этими, какая мафия? — отмахнулся Платонов. — Так, сломанная судьба, нереализованные амбиции, еще что-нибудь.   Может быть, их ваша хваленая свобода раздавила. Не вынесли они ее обременительной тяжести.

— Ну, знаете. — Бабель подавил в себе желание выругаться. — Вы бы при коммунистах пожили, когда люди писали в стол!

— Да жил я. И что — сейчас не пишут? Просто раньше была дозированная свобода для всех, а теперь свобода для всех, у кого есть деньги.

— Эх, вам ли сравнивать, молодой человек! Вы не знаете, что такое охотиться за книгой Булгакова или читать в самиздате Аксенова.

— Зато теперь Аксеновым все полки завалены в книжных, будто других писателей нет.

— Он это заслужил!

— Чем? Если бы литературным талантом. А то ведь проживанием в Париже. Кстати, Виталий Степанович, в Париже я тоже видел нищих... И в Нью-Йорке.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ничего. Скорее спросить, это что — обязательные декорации демократии?

— У всякого политического строя есть свои недостатки.

— Вот-вот, потому не надо мне лепить, что какой-то из них может быть лучше.

— Так еще Черчилль сказал, что человечество не придумало ничего лучше, чем демократия, хоть она и плоха.

— Черчилль? Он что — истина в последней инстанции? Он бы, между прочим, не отказался побыть британским монархом, только предложи. Кстати, если б вы читали не только отца британской демократии Черчилля, но и великого государственника Рузвельта, то узнали бы много удивительного. Например, что главным врагом США Рузвельт считал Черчилля, а не дядюшку Джо. И вообще — ему еще пару шагов оставалось до построения в Штатах социализма. А вообще. Все эти политики или совсем психи, или в чем-то психи. Где-нибудь среди гладиаторов или зеков они были бы шестерками. А тут — гляньте-ка!.. И вы, Виталий Степанович бегаете к урнам голосовать, наивно полагая, что так выражается народовластие.

— Константин, вы чего сейчас добиваетесь? — обиделся Бабель.

— Виталий Степанович, это вы мне сделали замечание по поводу того, что я подал денег нищему. Давайте пиво пить. — Платонову уже не хотелось спорить, он с интересом наблюдал, как вышеозначенный дуэт вышел из магазина, направившись за забор ближайшей стройки.

— Да давайте, — вяло согласился Бабель, — вы — молодые — живете с какой-то бессмысленной, безотчетной

легкостью. Вы не способны вникать в суть вещей.

Платонов ничего не ответил. Он, покусывая губы, смотрел в окно.

2

В редакции Платонов и Бабель уселись каждый за свой компьютер напротив друг друга и какое-то время ни о чем не говорили. В эфире между ними слегка искрило. Редактор спортивного отдела Леночка Куравлева, вынужденная быть третьей в этом кабинете, заметила неладное и попыталась все уладить:

— Мужчины, чай будете?

— После пива? — то ли спросил, то ли ответил Платонов, погружаясь во всемирную паутину.

— А я не откажусь! — словно в пику согласился Бабель.

И уже когда Леночка заварила настоящий — зеленый по-бабелевски, и когда Платонов подсел-таки к столику, она спросила:

— Чего не поделили-то?

— Вопрос, Леночка, философский, — уклончиво ответил Бабель, с удовольствием отхлебывая зеленый чифирь.

— Да фигня все, — упростил Константин, — я нищему подал, а Виталий Степанович докопался, будто я тем самым паразитов пложу.

— Сколько дал? — спросила Лена, точно это было важнее важного.

— Да не считал даже.   Несколько червонцев.

— Вот-вот, — крякнул Бабель.

— Мысль у меня, — задумчиво продолжил Платонов. — Мысль. Может, стоит материализовать.

— Последний раз, когда у тебя было такое лицо, ты вляпался в судебное расследование и тебя чуть не пристрелили, — напомнила Лена.

— Чуть — не считается, — невозмутимо ответил Константин.

— И что сейчас? — вскинула брови Куравлева.

— Догадываюсь, — улыбнулся Бабель, — хочешь повторить подвиг моего столичного товарища?

— Хочу понять...

— Ну, тогда, друг мой, — хитро прищурился Виталий Степанович, — надо все делать по-честному. Берусь договориться с главным, что ты готовишь эксклюзивный материал о маргиналах. Но!.. — Бабель сделал паузу со значением: — Предлагаю заключить хотя бы устный договор об условиях — о вашем, Константин, реальном пребывании на дне.

— Вы что задумали? — испугалась Леночка.

— Не бери в голову, — успокоил ее Платонов, — чтобы понять, надо узнать изнутри. Что с того, если на недельку стану бомжом?

— Не знаю. — задумалась Лена. — Но примерять на себя чужую судьбу. Мне это кажется страшным. Причем на каком-то метафизическом уровне.

— Бросьте вы ваш идеализм, девушка, — раздраженно отмахнулся Бабель, — тут о другом речь. Настоящее журналистское расследование невозможно без полного погружения. Константин Игоревич хочет поиграть в крутого профессионала.

— Вот именно — поиграть, — перебила Куравлева.

— А я как раз предлагаю серьезное исследование.

— Условия? — не выдержал Платонов.

— Вы отдаете мне на хранение все документы, ключи от квартиры, мобильный, берете с собой минимум наличных средств, одеваетесь во все старое, в обноски — так сказать, и — лучше всего — отправляетесь в другой город, где пытаетесь выжить неделю-две!.. — сказал, как отстрелил, Виталий Степанович и выжидательно воззрился на оппонента, полагая его скорый отказ.

— Хорошие условия, — задумчиво констатировал Константин. — А что с вашей стороны?

— Костя! — не выдержала и почти закричала Лена. — А если вас убьют, продадут в рабство?! Если вы просто канете в безвестность?! Это же безумие!

— Безумству храбрых поем мы песню, — откликнулся Платонов.

К нему снова вернулось настроение легко проживаемой жизни. Внутреннее созерцание сменилось наружной улыбкой и показной бесшабашностью. Он, что называется, вошел во вкус новой идеи и даже начал в предвкушении потирать руки.

— С вас-то что, милейший Виталий Степанович? За такую работу одного признания профессионализма и смелости мало! Вы-то свою экзотику на БАМе получали, пусть в балках, но не в трущобах, вы среди комсомольцев вертелись, которые, кстати, потом благополучно разбазарили страну, а не среди людей без прошлого и будущего. Что с вас, Виталий Степанович?

Бабель, выслушав все обвинения, сначала побледнел, потом порозовел, часто задышав от пренебрежительного отношения к своему славному прошлому, снял двояковыпуклые очки, которые как-то вдруг запотели (вероятно, от внутреннего напряжения хозяина), протер их несвежим платком и, водрузив на переносицу, гордо ответил:

— Первое, Константин Игоревич, если вы вернетесь со стоящим материалом, я напрягу все свои связи в Москве и мы сделаем об этом материал даже на центральных каналах, второе, — Виталий Степанович внутренне напрягся, — мне скоро на пенсию, пора уже, я уступлю вам место редактора отдела.

— Не густо, — улыбнулся Платонов. — Но меня больше подогревает собственный интерес.

— Мужчины — вы сумасшедшие, — заключила Лена.

— И за это надо выпить, — подтвердил Константин.

— Ну, если только чуть-чуть.  — со вздохом согласился Бабель. — Соседей звать будем? 3

За тридцать лет своей жизни Константин Платонов успел окончить филфак (а не журфак, за что прожженные профессионалы его слегка презирали, хотя писал он не хуже, а порой — интереснее и живее, потому как в журналистику привносил литературу), побывал в Вене, Париже и Нью-Йорке, где обучался искусству свободы слова,

полгода был в армии, откуда был комиссован после тяжелого воспаления легких с последствиями, был три года женат и пять лет работал в продвинутой и весьма популярной газете.

Самый большой и нужный опыт в жизни он получил именно в армии, а самое большое разочарование — от супружеской жизни.

С Мариной он познакомился в редакции, куда она заявилась для осуществления совместного проекта, как представитель местного телевидения. Главный редактор поручил ведение проекта со стороны газеты Платонову. Марина относилась к категории девушек, знающих себе цену. В меру начитанная, сыплющая неологизмами рыночной экономики и пиаровской тусовки, хваткая и целеустремленная, она с легким пренебрежением относилась к собратьям из печатного цеха, считая их аутсайдерами. Но для Платонова она сделала исключение, оценив в процессе совместной работы его ум, креативность, жизнерадостность, и главное — что девушки на него западают легко и быстро, так что «лежалым товаром» он на брачном рынке не стал бы. До супружеских отношений между ними все дошло как-то само собой. Хотя, наверное, больше это походило на взаимную удачную покупку. В постели Марина и Константин оказались буквально на третий день (правильнее сказать, на третью ночь) совместной деятельности. Платонов хоть и летел по жизни без особых раздумий о ее смысле и всяческих последствиях от бездумных поступков, но эту ночь застолбил в своем сознании как какой-то элемент счастья на грани сумасшествия. Тело Марины показалось ему предметом зависти Афродиты, а ее профессиональные любовные навыки не смутили, а напротив — зажгли в сердце Платонова то, что в литературе принято называть слепой страстью. Он даже не понял, что уже на следующее утро в их паре был вторым.

Марина лепила жизнь по всем правилам американской мечты. Квартира, машина, галоп по иерархической лестнице должностей (не стесняться двигать локтями, а где-то и чисто женскими прелестями), при этом от природы романтический Платонов, хоть и отутюженный современностью, не всегда вписывался в ее прагматичные планы. Вот почему три года их связывала друг с другом только безумная страсть и расчет Марины перевести ее в достойное (по ее понятиям) совместное проживание. Детей Марина пока не хотела, но как она противостояла в этом вопросе Господу Богу и Природе, Константин не задумывался. Точнее, она сразу расставила точки над всеми буквами нехитрым ответом на его вопрос: «Не заморачивайся, не твоего ума дело, тебе хорошо? И ладно! .. » И Платонов «не заморачивался», наслаждался жизнью и Мариной до тех пор, пока она не стала определять ему список задач на день, как своему подчиненному. Какая бы не была страсть, но ботаником-подкаблучником Константин себя не мыслил. Марина же относилась к категории людей, которые каждый свой поступок еще в зародыше считают правильным и готовы оправдать его идейно всеми имеющимися у них доступными средствами, основным и самым тяжелым из которых является глотка.

Год после развода Константин продолжал платить взносы по ипотеке. Этакая игра в благородного мужа. В то же время как Марина откровенно подыскивала себе следующего кандидата для совместного проживания. Сам он вернулся в однокомнатную «брежневку», оставленную ему родителями. Неудовлетворенную страсть, выворачивающую наизнанку душу, он пережил почти как наркотическую ломку. Но, выйдя победителем, смог уже иначе взглянуть на женский пол.

Последний его разговор с Мариной состоялся совсем недавно. Она неожиданно пришла к нему за поддержкой. С порога заявила:

— Костя, меня чуть не убили!

— Не верю, — как Станиславский ответил Константин.

— Ты с ума сошел! С этим не шутят! Он бросился на меня с ножом!

— Кто? Новый бой-френд?

— Нет! Его бывший любовник!

— Не понял?

— Костя, ты что, в каменном веке живешь? Не знаешь, что у некоторых мужчин любовницами бывают мужчины?

— Пидарас, что ли? — по-простому спросил Платонов.

— Гы. М. Ды. — Марина растерялась от лобового удара, но быстро нашлась: — Ты груб, Платонов, ты пещерный.

— Зато баб люблю.  — Костя осекся. — Впрочем, после общения с тобой и баб не очень люблю.

— Ты гад! Я к тебе за помощью, а ты! .. — Марина готова была зарыдать.

— А чем я тут могу помочь? Что, заменить твоего друга в содомских утехах? Уволь.

— Можно я у тебя переночую? Мне нужно все взвесить в относительной безопасности. Я, — Марина изобразила на лице смущение почти девственницы, — даже готова вспомнить, как нам хорошо было.

— А на меня потом эта парочка с ножами не кинется? — ухмыльнулся Платонов. — Кроме того, прости за откровенность и натурализм, мараться после этих.

— Какой же ты гад, Платонов! — вскричала Марина.

— Но переночевать — пожалуйста, — перебил ее Константин. — Даже ужином накормлю.

— Ты гад, Костя, но ты мне нужен, — вынуждена была признать Марина. Утром Марина разбудила его решительным криком из комнаты:

— Платонов! Я решила. Я его оставлю. Буду искать нормального мужика! Желательно в возрасте...

— И с деньгами, — проворчал Константин, поворачиваясь на другой бок, потому как отлежал все, что мог, на полу на кухне.

— Чего? — не расслышала Марина.

— Импотента! — повысил голос Платонов.

— Издеваешься?

— Импотент — по-английски — важный. Поняла?

— Остряк! Вот на это тебя всегда хватало.

— Ну так.  Деньги за это платят как-никак.

4

Последние годы с природой творилось нечто несуразное. Разумеется, толковые ученые объясняли это

парниковым эффектом и последствиями бурной деятельности человечества. Северяне ждали всемирного потепления, чтобы открыть пляжный сезон на берегу Северного Ледовитого океана, а южане с опаской смотрели на морские пучины, грозящие слизнуть в одночасье обжитые под солнцем места. И все же человечество продолжало жить «на авось». Сколько не писал Виталий Степанович о киотском протоколе, ничего в мире не менялось. Права и свободы человека вступали в явное противоречие с правами и свободами матери-природы. Поэтому в июне шел снег, а в декабре вдруг распускались весенние цветы. Виталий Степанович старательно перерывал катрены Нострадамуса, пытаясь найти ответы на волнующие его вопросы о будущем, а Константин любовался и наслаждался продленным теплом поздней осени.

— Интересно, болдинская осень — такая же? — задавался вопросом он.

— Друг мой, — возмущался Бабель, — вы опять непростительно поверхностны!

— А чего усугублять? Виталий Степанович, вы ж всю жизнь за что-то боретесь, а результат? Лучше наслаждаться процессом!

— Даже если этот процесс — конец света? Или пока этот процесс не по вашему делу?

— Виталий Степанович, — дружелюбно улыбнулся Платонов, — выключите ваш процессор! Посмотрите вокруг! Лепота!

— А я, между прочим, Константин, арендовал ячейку в банке.

— Чего? Зачем?

— Как зачем? Положу туда ваши документы, деньги, кредитки, мобильный, ключи от квартиры. Или, — с надеждой прищурился Бабель, — вы передумали?

— Ну, скажете.   Мы с вами, Виталий Степанович, о сроках не поговорили. Сколько мне бомжевать-то?

— Думаю. — и Виталий Степанович действительно задумался: — Думаю, недели, нет, дней десяти хватит. Потом назовем материал: «Декада маргинала!». Каково?

— Подумать надо.

— Над сроком?

— Над названием. Вы же всегда меня учили — заголовок — полдела!

— Ну да, да.  А срок?

— Десять дней? — Платонов выразительно покрутил сложенными в бабочку губами: — Рискнем. И вот что, Виталий Степанович, если у меня все выгорит, то не надо вам на пенсию. Я не потому в грязь лезу, чтобы место под солнцем забить, я, как вы говорите, жизнь изнутри хочу узнать.

Виталий Степанович посмотрел на Константина с подчеркнутой гордостью, как смотрит учитель на лучшего своего ученика. Потом и он позволил себе полюбоваться просветленным осенним небом с плывущей от горизонта к горизонту легкой облачной паутинкой.

— Не люблю задирать голову, — признался он, — однако сейчас мне буквально передалось ваше состояние полета, Константин Игоревич. Но, — тут же оговорился он, — я, в отличие от вас, всегда помню, что за этой голубой взвесью черная бездонная пропасть! И звезды в ней, как шляпки гвоздей в подошве сапога!

— Круто, Виталий Степанович, — признал Константин, — я бы до таких метафор не дотумкал. Вот луну поэты сравнивали с лампой, с глазуньей, кто-то из молодых — с лицом китайца, а вам после шляпок гвоздей надо что-то позабористей придумать.

— Чего придумывать, — хитро прищурился Бабель, — луна, если вы такой небожитель и замечали, бывает красной, даже багровой.

— Ну?

— Так вот, это сигнал светофора. Бывает желтый — предупреждающий, бывает красный.  Топка преисподней!

— Бррр. — поежился Платонов, — Образная система у вас, Виталий Степанович. Прямо скажем, декаданс какой-то.

— Какая есть, — угрюмо ответил Бабель. — А вообще я решил так, я поеду с вами. Ну, так сказать, засвидетельствовать хотя бы начало для чистоты эксперимента. Не возражаете?

— Не доверяете?

— Да почему, милейший Константин Игоревич?! Может, я просто хочу тряхнуть стариной. Думаете, я всю жизнь просидел в редакционной норе?

— А то я не знаю, как вы мотались по комсомольским стройкам, буровым, стойбищам.

— Ну так поедем?

— Хотите — поедем.

Бабель вдруг смутился и, точно нашкодивший школьник, признался:

— Константин Игоревич, я, конечно, пошутил насчет ячейки в банке. Так, завести вас хотел.

— Завели, — улыбнулся в ответ Платонов, — можно ехать.

5

Есть такие районные центры вдоль Транссибирской магистрали, где жизнь остановилась с самого основания. Как это определить? Просто сойти с поезда на станции и вдохнуть воздух. Этого будет достаточно, чтобы понять — время здесь законсервировано. Оно дышит прошлым, и сколько в него не доливают современности — она растворяется в этом стоячем воздухе. И окна домов в таких городах грустные и созерцательные. Они смотрят в мир так, как смотрели сто и двести лет назад. За стеклами мутный непритязательный быт и цветочные горшки, пережившие нескольких хозяев. И пусть сегодня магазин на привокзальной площади называется «24» или «У Кузьмича», сквозь новое название все равно читается «Горторг». Можно еще подойти к стене старого станционного здания — вокзала — и потрогать его гладкие, чаще всего красные кирпичи, облизанные ветрами и скоростью пролетевших мимо поездов.

Именно на такой станции сошли Платонов и Бабель, причем первый еще с подножки вагона заявил, что такие города нужны, дабы почувствовать вкус времени.

— Интересно, а пирожки с ливером по четыре копейки здесь есть? — по-своему воспринял окружающий мир Бабель.

— Население тысяч сто, — сделал предположение Платонов.

— Сто восемьдесят, — обиженно поправил проходивший мимо ремонтник в фирменной оранжевой куртке.

— Значит, есть — где развернуться, — иронично порадовался Платонов.

— Далеко ходить и не надо. Вся нужная нам жизнь кипит на вокзале, — скептически заметил Виталий Степанович.

— Так уж и кипит? Вон — кран для заливки воды в паровозы, и там ничего не кипит. Это здание было построено. — Платонов воззрился на дату, выведенную в кирпичной кладке под крышей: — Ого! В начале прошлого века! Мне кажется, нам следовало выбрать областной центр.

— Пойдемте лучше вон к тому магазину, коллега. Мне кажется, это подходящее место для таких.   Гм.   Как мы.

— А в «аляске» мне жарко. Снега-то нет. Осень нынче, как будто август задремал...

— Еще раз вам повторяю, вам бы телогреечку попроще, а вы вырядились, Константин, как на интервью к губернатору.

— Скажете.   В лучшем случае — на сельхозработы.

— Смотрите, — придержал за рукав Платонова Бабель, — кажется, вон наш контингент.

У магазина появились два мужчины характерного вида. На одном из них была надета как раз упомянутая Бабелем телогрейка. Испитые лица рыскали едкими взглядами по округе в надежде увидеть знакомых или наоборот посторонних, у кого можно было бы «зашибить деньгу». Платонов тут же подумал, что этим бы точно не подал, ибо в них чувствовалась внутренняя агрессивность и ненависть ко всему окружающему.

— Точно? — переспросил он мудрого коллегу.

— Куда точнее, — подтвердил выбор Бабель. — Экстрима хотели? Получайте.

— Ну-ну.  — покачал головой Константин.

У него оставалось время (пока они приближались к парочке неуверенным, типа прогулочным шагом) проводить визуальное обследование. Один был высокий и крепкий, одетый в заляпанное черное пальто, второй (в той самой телогреечке) малорослый, круглоголовый, из тех, что на подхвате, суетливый и заискивающий, но с тем же презрением в глазах, словно копировал своего товарища. Нет, эти не «сшибали деньгу», не клянчили, эти добывали всеми доступными способами. И чем ближе Бабель и Платонов к ним подходили, тем больше сомневался Константин, что это стоит делать. Бабель, между тем, вышагивал так, будто шел на встречу с одноклассниками через сорок лет. Высокий сразу заприметил журналистов и теперь выжидательно и нагловато смотрел на Платонова.

— Здорово, мужики, — попытался поприветствовать Константин.

— Мужики — в поле, — хохотнул навстречу маленький.

— Здорово, — неожиданно миролюбиво, но без каких-либо эмоций и протягивания рук, ответил высокий. Дальше требовалась разученная и утвержденная  Бабелем легенда,  но Константина вдруг понесло в

импровизацию.

— С поезда мы.

— Видели, — подтвердил малорослый.

— Ссадили нас. Бухнули. Документы. бабки. короче все. Блин, такие дела. На севере работали. — И зачем-то глянул на часы, забыв, что на руке у него подаренный редакцией на тридцатилетие «Tissot». — Да, на севере, бабки заколачивали, — словно оправдывая оплошность, продолжил Константин, — а теперь хрен знает че делать.

— К мусорам идите, в линейный, — холодно посоветовал высокий. — Справку дадут, с билетами помогут... Наверное.

— Похмелиться сначала надо. Башку ломит. — Платонов достал из кармана мятую тысячу. — Вот, в куртке не нашли. Где тут намахнуть по маленькой можно?

— Да везде, — ухмыльнулся маленький. — Можно в кафе на вокзале, но «У Кузьмича» дешевле будет. Водка не паленая, нормальная. А пирожки везде деревянные.

— Меня Костей звать, — решился протянуть руку Платонов.

— Федор, — ответил тот, что в телогрейке.

— Костя, — нацелил длань в высокого Платонов.

— Виктор, — высокий протянул-таки руку, но так, будто делал одолжение. — Работяги, значит? — прощупал недоверчивым взглядом.

— Ну да, — ответил Константин и сразу почувствовал, что звучит фальшиво. — А это Степаныч, раньше профессором был, но в девяностые — сами знаете — профессоров никому не надо было. — Импровизировал на правдоподобие Платонов.

— Профессор? — протянул руку Федор. — Похож. А на севере че делал?

— Помбуром, — не моргнув глазом ответил Степаныч, и у него получилось куда как правдивее, чем у молодого коллеги. — Ну так как, за знакомство?

— А че — нет? — поддержал вопросом Федор и обратился взглядом за поддержкой к Виктору.

— Можно,— равнодушно согласился Виктор. — А сумки — че? Тоже увели? Платонов и Бабель озадаченно переглянулись. Ответили почти в голос:

— Ну.

— Понятно. Клофелин, поди. Щас на станциях наклофелиненных хватает. Ходят — память ищут. А че ссадили-то? — он цепко проверял легенду.

— Да вон, — опередил молодого неопытного коллегу Бабель, — Костя бузить начал. Проводнице нахамил, начальнику поезда в морду дал, ментов матом крыл. Понять можно, зарплату за вахту и вещи — все увели. А эти еще предъявлять начали.   Чуть не закрыли обоих.

— Так, значит, вам в линейное нельзя. Ребра в воспитательных целях переломают.

— Нельзя, — вздохнул Бабель. — Надо как-то до другой станции. Паспортов-то нет.

— Ладно, скумекаем че-нить, — рассудил Виктор. — Ты в магазин-то идешь? — обратился он к несколько растерянному Платонову. — У нас еще дела есть.

— Ага, — торопливо подтвердил Федор.

— Водяры? — спросил Платонов, как будто хоть кто-то подразумевал что-то другое. — Куда двинем? — снова спросил Константин, появившись буквально через пару минут на крыльце.

— Во дворец, — переглянулись Виктор и Федор.

— Во дворец, — еще раз подтвердил Виктор.

6

Дворцом оказался старый двухэтажный купеческий особняк из красного кирпича на соседней улице. Он печально смотрел на улицу осколками почерневших от грязи и копоти стекол, во дворе лежали обломки ворот, а на крыше, точно крупные ржавые стружки, загибалось листовое железо. Обычно такие выкупали какие-нибудь фирмы, чтобы прижиться в памятнике архитектуры и, что называется, продолжить традиции. Фирмачи окружали здания заборами из чугунного литья, с фасадов смотрели на прошенных и непрошенных гостей камеры. И каждый кирпичик был надраен и покрыт лаком. Внутри же проводился не то что «евроремонт», а ремонт, если говорить в рамках ценовой политики — «космический». Молчаливые таджики «реставрировали» такие здания сотнями по всей России.

Но на этот дом, по всей видимости, покупателя не нашлось. Или в городе не было способной на такие траты фирмы, а у городской администрации до подобного «ветхого» жилья не доходили руки и средства.

— Яичная кладка. Вечно стоять будет, — потрогал стены Виталий Степанович.

— Чего? — не понял Федор.

— Раствор делали на яйцах, — пояснил Бабель.

— На чьих? — ухмыльнулся Федор.

— На куриных. Так прочнее. Здесь все может сгнить, а стены, если специально не ломать, еще вечность стоять будут. Даже если ломать, то попотеть придется.

— А-а-а.  — потянул Федор. — Профессор, я ж забыл.

Парадное было наглухо заколочено дюймовыми досками, но со двора затхлым мраком зиял другой вход. На первом этаже прохожие и случайные жители сделали отхожее место. Дышать там было невозможно, и потому все поспешили на второй этаж, куда вела разбитая, потерявшая перила и звенья лестница. Перешагивая провалы, поднялись на второй этаж, где к удивлению журналистов открылась почти жилая комната. Полы были целыми («матица-то о-о-о! », — попрыгал в подтверждение прочности Федор), у одной стены стоял засаленный, но вполне целый диван, у другой — подобие кушетки, в центре — испещренный похабными надписями и «ножевыми ранениями» стол, две вполне пригодных табуретки и два пластиковых ящика из-под стеклотары. Разумеется, пол был завален пищевым и прочим мусором и остатками полиграфической продукции разных эпох.

— Жить можно, — оценил обстановку Бабель.

— А то! — подтвердил Федор, сметая со стола рыбьи кости, потроха и чешую — свидетельство предыдущих пивных посиделок. — Эти придурки даже отопление еще не выключили. Развеивают народное тепло. Правильно, газа-то в стране, как воздуха.

— Стаканы? — озадачился Бабель.

— Я разовые взял, — успокоил Константин.

— Водку из горла — не гигиенично, — прокомментировал свой вопрос Виталий Степанович.

— Интеллигенция. — наконец-то подал голос Виктор, усаживаясь на самый приличный табурет, и длинно заковыристо выматерился. — Ладно, наливай, — снизошел он.

— За знакомство, — предложил Федор, все чокнулись хрупким пластиком и уже молча выпили.

Закусили солеными огурчиками «Дядя Ваня, по-берлински», пирожками с картошкой, быстро разлили по второй, снова закусили, а перед третьей Бабель попытался завязать беседу, отчего Платонов почувствовал себя лишним. Получалось, это не он, а Бабель сейчас «погружается» в другую жизнь.

— А что, мужики, где-то по-легкому здесь на билеты заработать можно?

Виктор и Федор посмотрели на пожилого журналиста с сомнением и одновременно нескрываемой иронией. Так, пожалуй, смотрят успешные торгаши на прижимистых покупателей с бюджетными зарплатами.

— Паспорт-то не заработаешь, — напомнил Виктор.

— Да, валяется сейчас где-нибудь на перегоне, — наигранно-огорченно вздохнул Бабель.

— Часы продай, — подсказал Константину Федор, — крутые котлы, на такси хватит.

— Да... Подарок... Но если надо, продам, — неуверенно ответил Платонов. — Давайте еще по одной.

— А кто против? — радостно оскалился Федор, обнажая стальные фиксы.

Виктор, между тем, посмотрел на Платонова едким пронизывающим взглядом, и последнему показалось, что тот видит даже три тысячных купюры у него в носках. Платонов под этим взглядом торопливо налил.

— А ты, Костя, кем работал, до того, как в буровые подался? — спросил Виктор.

— Да так, — немного растерялся Платонов, вспоминая легенду, — писал, переводил, в газетах подрабатывал.

— Писатель, что ли?

— Не, писатель круче, для этого талант нужен.

— Талант везде нужен, — подытожил Федор, — давайте, — он поднял стакан, — за талант.

— А где — если что — переночевать можно? — спросил, не закусывая, Виталий Степанович.

— Да здесь можно, тепло пока, — ответил Виктор и переглянулся с Федором.

— Так это, наверное, ваша хата? — спросил Платонов.

— Не, — покачал головой Виктор, — не наша. Здесь так, бухнуть. Бабу приличную и то сюда не привести. Бомжи здесь часто.

— А вы чем занимаетесь? — как бы между делом поинтересовался Виталий Степанович.

— Всем помаленьку, — отрезал Виктор таким тоном, который не предполагал развернутого ответа.

— Ну да, понятно, — зачем-то и с чем-то согласился Виталий Степанович.

— Слышь? — вскинулся вдруг на него Виктор. — А чё вы от нас хотите? А? Че надо-то? Я че, на лоха похож?

— Ты че, брат? — попытался восстановить статус-кво Платонов. — Че поднялся-то? Сидим спокойно.

— Ты наливай, давай, по вам же видно, что че-то вынюхиваете. На какую контору работаете? Ты, дядя —

очкарик, — вернулся он снова к Бабелю, — по тебе же видно, что ты профессиональный нюхач. Че, не так?

— Да ты, Виктор, не кипятись, — Бабель вдруг потерял свою «опытную» уверенность и, что называется, поплыл, в отличие от Платонова, который, напротив, казался спокойным.

Федор с интересом наблюдал за допросом и почему-то хитро подмигивал Константину. Мол, вот как он его. Точно Платонов был с ними заодно.

— Может, все-таки выпьем? — спросил Платонов.

— Да выпьем, выпьем, — не глядя в стакан, хлебнул Виктор, но на Бабеля смотрел так, словно вот-вот припечатает его своим кулаком в наколках.

Бабель, не в силах выдержать его надменного взгляда, переключился на банку с огурцами.

— По-берлински, как будто не могут по-русски сделать.  — зачем-то сказал он.

Следующей целью Виктора, как и следовало ожидать, стал Платонов. Он в это время открыл вторую бутылку и разлил. Виктор выпил, не дожидаясь остальных, и прищурился на Платонова, который тут же наполнил его стакан на треть.

— Шестеришь? — ухмыльнулся он.

— В камере шестерят. А я просто по-человечьи. Хочешь — пей, не хочешь — никто не льет за шиворот. — Константин знал, что отступать перед такими людьми нельзя. Чуть сдал назад — и ты в полной зависимости.

— Под тертого косишь? — склонился в его сторону Виктор, и Платонов понял, что все закончится мордобоем. Он с сожалением глянул на Бабеля, который тоже начал понимать, что здесь его опыт и журналистский азарт не имеют никакого веса. Выглядел Бабель жалко и растерянно. Константин же попытался напоследок выпутаться.

— Ладно, хорош бухать, пойдем мы.

— Да, пора, — поддержал Бабель и даже поднялся.

— Сядь, чмо! — гаркнул вдруг Виктор так, что Бабель заметно вздрогнул. — Сядь, я сказал!

Федор в этот момент ногой с силой подоткнул ему под ноги пластиковый ящик, на котором он только что сидел, Бабель едва устоял, и вынужден был вернуться на место. На лице у Федора при этом не было и доли агрессии.

— Че торопишься-то? — притворно-дружелюбно спросил он.

— В мусарню успеешь, — добавил Виктор.

Теперь уже Платонов выпил, не объявляя тоста, и налил себе еще.

— Частишь, — заметил ему Виктор.

— Душа просит, — его же тоном ответил Константин, пытаясь хоть как-то представить диспозицию будущего боя. Какое-то время Платонов увлекался модными восточными единоборствами, но прекрасно понимал, что мастера рукопашного боя побеждают только в кино. Эффектно и стремительно. Но сейчас он предпочел бы рвануть, не оглядываясь, по лестнице или прямо в окно. Рванул бы, если б не Бабель, который даже не догадался снять свои двояковыпуклые очки, под стеклами которых так явно проступал испуг. Главное, что понимал в этот момент Платонов, — он теряет драгоценные секунды, необходимые на нанесение превентивных ударов. Что-то мешало ему — не страх даже — а именно ненужная в таких случаях порядочность. Нельзя бить первым? Да кто сказал, если ты точно знаешь, что тебе сейчас отвесят по полной, или саданут под сердце финский нож? Совсем ни к месту вспомнился недавний спор с тем же Бабелем, который, начитавшись псевдоисторика Суворова-Резуна (а, по сути, предателя), доказывал, что Сталин первый должен был напасть на Гитлера, а тот его упредил. Константин ответил тогда с явным раздражением: да надо было шибануть, а не катиться до Москвы, чтоб вылезать потом из берлоги. И что теперь мешало самому?..

— Пойду — отолью, — объявил вдруг Федор, с блаженной улыбкой поднимаясь с табурета, и на какое-то мгновение бдительность Платонова облегченно вздохнула: может не все так плохо и сейчас разрядится?

— Мне тоже надо, — использовал он возможность подняться на ноги, но пожалеть об этом не успел.

Откуда (из-под дивана, что ли?) в руках у Федора появился внушительный обрезок трубы, которым он с разворота ударил Константина по голеням обеих ног. Платонов упал подкошенный, даже не чувствуя боли. Боль рассыпалась по телу осколками большой берцовой кости уже после второго удара, нанесенного по тому же месту с другой стороны. Эх, а какой-нибудь Брюс Ли, подпрыгнул бы над летящей в ноги трубой и разрядил спружиненные пятки в висок противника! ..

Последнее, что увидел Константин, перед тем как Виктор ударил его ногой в лицо, была окровавленная седая голова Бабеля, словно отрубленная безжизненно упавшая сначала на стол, а затем — на пол. Вместе с ударом хрустнули под другой ногой Виктора двояковыпуклые очки старого журналиста.

7

Не было ничего.   Мир обрушился так, как это происходит после безумной пьянки, когда вернувшееся сознание судорожно задает вопросы типа: где я, что я начудил, где нагадил и т.п. Еще секунду назад тебя вообще не было, и даже не было ощущения, что вообще могут быть сферы, где ты только что пребывал. Остается только чувство несправедливо утраченного времени, определяющееся вопросом: я что-то пропустил?

— До сих пор верил, что на том свете все же что-то есть. — обозначил свое возвращение голосом Константин Платонов.

— А ты думал всем, кто получил пяткой в лоб, тот свет показывают? — ответил ему тихий женский голос. Константин еще ничего не видел, кроме неясно проступающих в полумраке какого-то помещения граней потолка

и стен, куда смотрели его чуть приоткрытые глаза. Вместе с сознанием вернулась боль. Она вполне осязаемым естеством наполняла голову, норовя вновь вытолкнуть, оборвать тонкие нити, связывающие мозг с еще не понятым внешним миром. Спасала от этого вибрирующая боль в обеих ногах, которая словно уравновешивала оба источника на неких метафизических весах, не позволяя одной из чаш погрузиться в зону небытия. Вот чашу головы кто-то нежно и совсем чуть-чуть приподнял, а она пообещала выплеснуться всеми мозгами наружу через рот, невыносимая тошнота подступила комком к горлу. Но губы ощутили поднесенную добрыми руками влагу и все же раскрылись, надеясь протолкнуть, смыть этот тошнотворный комок обратно.

Платонов сделал глоток, затем второй. Больше не мог, боялся приступа рвоты. Но никто через край и не лил. Голову вернули на место, весы качнулись между двумя импульсами боли и вновь замерли, чуть колышась то в ту, то

в другую сторону. Влагой словно промыло коридоры памяти, и со страшным испугом от произошедшего Платонов спросил:

— Где Бабель? Что с ним?

— Кто?

— Со мной был мужчина, седой такой? Его убили?

— Почти, в коме он. Думают отключить аппарат.

— Какой аппарат?

— Искусственного дыхания. И-Вэ-Эл.

— Зачем?

— Не видят смысла.

— Что значит, не видят смысла? — Платонов рванулся вперед, мгновенно вспомнив сотни душещипательных историй о коматозниках, о родственниках, поставленных перед трудным выбором. Но рывок стоил ему нового провала в небытие.

Следующее возвращение было более осознанным и осторожным. Теперь мир не наваливался всем своим ужасающим новорожденного материализмом, теперь ученый болью Платонов крался к нему, чуть приоткрывая веки.

— Аппарат выключили? — первым делом спросил он.

— Пока нет. При вас же никаких документов.   Бомжей никто стараться вытаскивать не станет.

— Вот старый дурак! — выругал Бабеля Платонов. — Он — известный журналист.

— А ты? — вместе с вопросом над ним появилось лицо девушки.

— А я — так себе, — ответил Константин, пытаясь изо всех сил определить, чего ему ждать от этого образа. — Надо срочно позвонить. У вас есть мобильник? Надо позвонить в редакцию, предупредить. За нами приедут. Как тебя зовут?

— Мария... Маша...

— Маша... — повторил Платонов, пытаясь проникнуть в глубину каштановых глаз, — а меня — Костя. Константин. Хреново мне, Маша.

— Я знаю, — ответили полные губы, и прядь темных волос, выскользнув из-под белого колпака, коснулась платоновской щеки.

Даже не взирая на помутненное болью и тошнотой сознание, Платонов мог воспринимать женскую красоту. Если не как мужчина, то хотя бы как какой-никакой художник. И не сказать об этом тоже не мог.

— А ты красивая, Маша. К сожалению, ничего умнее я сейчас придумать не могу.

— И не надо. Незачем.

— Да, пожалуй, не надо. Представляю себе сейчас свою морду.

— Синдром очков.

— Синдром чего?

— Это от сильного удара в лоб. Отеки под обоими глазами.

— Крррысавец! — процедил со стоном Константин. — А ноги?

— На одной — гипс. Вторая — сильный ушиб. Повезло, что не обе.

— Я в травматологии?

— Да, в районной больнице.

— Экстрим.

— Чего?

— Хотел острых ощущений, получил по полной программе.

— Не искушай Бога.

— Чего?

— Ладно.  Тебе спать надо.

— Ты уйдешь?

— Да, у меня еще больные. В туалет хочешь?

— Ты мне подашь утку? Я стесняюсь.

— Я подам, потом выйду, позовешь.

— А воды еще можно?

— Конечно.   Приготовься, сейчас приподыму голову.

— Скажи, чтобы Бабеля не отключали.

— У него есть родственники?

— Даже не знаю.   Он живет один. Ты могла читать его статьи.

— Я не читаю газет и журналов.

— Совсем?

— Почти.

— Есть тут кто-то главный? Надо сказать, чтоб его не отключали.

— Сейчас ночь. Не отключат. Завтра будут решать. Но аппарат один, если привезут кого-то, кого нужно будет спасать, могут.

— Да нельзя же! — рванулся вперед Платонов и разбился о темную стену. 8

Все районные больницы похожи одна на другую серым холодом. Цвет стен всегда серо-голубой или серо-зеленый, даже если розовый, то с проступающей вечной серостью. И цвет кафельной плитки в операционных, даже если подразумевает белый, то все равно с оттенком серого. А от стен, словно они просверлены миллионом микросверел, тянет легким, но терпимым холодком. Как бы не топили коммунальщики, холодок этот непобедим. Пожалуй, он даже не климатического, а мистического характера. И еще запах. Запах, в основе которого хлор и прелый дух плохопростиранного или уже пропитанного потом белья. Именно в районной больнице бренность жизни видна невооруженным глазом, а человеческие страдания, вызванные болезнями, травмами, увечьями и

ранениями обнажаются со всей своей обезнадеживающей силой. Платонов как-то писал о самоотверженности врачей одной из районных больниц, которые за нищенскую зарплату умудряются поднимать на ноги, а правильнее сказать — выхаживать больных с самыми удручающими диагнозами. Статью он хотел сопроводить фотографией здания. Сделал несколько снимков фасада, а когда рассматривал их на экране компьютера, никак не мог отвязаться от мысли, что перед ним старая мастерская, депо какое-то, но никак не больница. Очень хотелось разместить над входом вывеску «Ремонт тел». Он снова вернулся в больницу с фотоаппаратом, пытался снимать врачей, сестер, санитарок, но даже сквозь натянутые улыбки проступала сопричастность страданию. И тогда он увидел в окне маленькую часовню и сразу подумал: а вот и «ремонт душ». Фотографию часовни и разместил на полосе вопреки непониманию всего редакционного коллектива. Мол, речь-то о больнице, при чем тут часовня? «На нее не больно смотреть», — ответил Константин Игоревич и настоял на своем варианте визуального ряда. «Это больница, а не боль в Ницце». После этой работы он пару месяцев не мог брать в руки глянцевые журналы, его тошнило от искусственной цветной жизни, ползущей, как плющ, по их страницам.

Платонов почувствовал приближение Маши издалека. Почувствовал, потому что ждал его, потому что больше ждать было некого. Она склонилась над ним, зажимая между пальцев целый пучок шприцев, как несколько сигар, со словами «надо уколоться», а он увидел вдруг, как лучи поднимающегося за окном осеннего солнца образуют над ее головой сияние, похожее на нимб. Отступившая, точнее притупившаяся, боль позволила ему увидеть, что Маша обладает смуглым лицом южанки, что выбившиеся из-под колпака локоны слегка вьются, а брови похожи на взмах крыльев гордой птицы. И только чуть опущенные уголки полных губ немного портили общее очарование, губы словно хранили какую-то затаенную печаль, и потому маленькая родинка на левой щеке будто соскальзывала с нее вслед за ними.

— Я не люблю, когда на меня смотрят с вожделением, — заметила Маша, поочередно нажимая на пластиковые поршни, как на клавиши.

— Я смотрю с восхищением, — немного обиделся Константин, — как-то не вожделеется в моем нынешнем состоянии.

— Извини.   Мне все время кажется, что на меня так смотрят.

— Это ты извини. Как там Бабель?

— Кто?

— Ну.   Мой коллега. Который на искусственной вентиляции.

— Так же.

— Мне нужно позвонить.

— А в туалет?

— Что?

— Утро. Всем надо в туалет.

— И?..

— Я подам тебе судно.

— Н-но.

— Я выйду. Позовешь, снова приду. Тебе пока повезло. Ты в палате один. Днем могут еще поступить. Так редко бывает, чтобы один в палате.

— Будь я проклят со своей идиотской идеей! Будь. — он хотел сказать «проклят Бабель», но вдруг подумал, что Виталию Степановичу и так уже хватит.

— Никогда не проклинай никого. И себя тоже.

— И все же, мне нужен телефон.

— Держи, — Маша достала из кармана халата старенькую «Нокию».

— Я верну деньги за разговор.

— Глупости.  — Маша отошла в сторону.

Недолго думая, Константин набрал по памяти номер мобильного главного редактора.

— Максим Леонидович! Максим Леонидович! Простите, что беспокою утром. Да, это я, Костя. Почему неизвестный номер?.. — далее Константин кратко, но емко пересказал все, что случилось с ним и Бабелем за последние сутки.

— Вы идиоты! — после паузы не зло, но внушительно высказался главред. — Вы идиоты, ребята.

— Максим Леонидович, Степанычу могут в любой момент отключить и-вэ-эл.

— Что?

— Искусственную вентиляцию легких. Надо что-то делать. У меня нет денег и документов, часов и телефона. Короче, ничего здесь нет. Даже обуви.

— Будем думать, — озадачился главред. — Я могу перезвонить на этот номер?

— Он может перезвонить на этот номер? — переспросил у Маши Платонов.

— Дежурство у меня сейчас заканчивается, но пусть перезванивает. Еще я скажу ему номер поста. — Маша взяла телефон, назвала номер, потом выслушала еще что-то от Максима Леонидовича и ответила: — Да, все именно так плохо. Меня? Мария... Мария Сергеевна. Да. Хорошо. А куда он денется? Будет лежать и ждать.

9

Мария оказалась права. К полудню в палату к Платонову доставили-прикатили нового больного. Это был грузный мужчина лет шестидесяти, который, собственно, пострадал из-за своего веса. Неудачно ступил на лестнице, съехал на заднице по ступенькам, в результате — сломал и копчик и крестец.

— Три недели пузом кверху! — жаловался он. — Три недели на больничной пище да еще клизмы! Ну, сосед, зажимай нос! А еще я храплю. На спине — вообще оркестр — штукатурка с потолка посыплется

— Да ладно вам, Иван Петрович, — успокаивала его заступившая утром на дежурство медсестра Лера.

— Чего — ладно?! — не унимался Иван Петрович. — Я тут сгнию за три недели! Вы мне еще катетер поставьте, чтоб уж совсем ничего самому не делать. Обезболивающим уже накололи так, что забалдел уже. Слышь, сосед, сюда привезли — говорить от боли не мог, во как задница в голову отдает, а щас — накололи — торкнуло, даже

кайфую! Но три недели я не выдержу!

Лера поправила под ним подушки и, стараясь казаться умной, сообщила:

— Мария говорит в таких случаях, что Бог попускает нам болезни, дабы мы задумались о бренности нашей жизни.

— Маша? Магдалина, что ли? — перепросил Иван Петрович.

— Да, напарниц а моя, знаете же.

— Да кто ж ее не знает. Только я про бренность жизни лет двадцать назад понял. Правильно, конечно, говорит, философски, но философствовать легко, когда у тебя кости целые. А когда позвоночник в трусы сыплется, как-то не до философии. Точно я говорю, сосед? Тебя как зовут-то?

— Константин, — представился Платонов, с трудом повернув голову: приходилось все время превозмогать тошноту.

— О! — обрадовался чему-то Иван Петрович. — У тебя очки, как у Джеймса Бонда. Во как фингалы-то порой художественно ложатся. Ты головой треснулся или ногами, не пойму?

— Параллельно.

— В смысле — параллельно?

— Головой и ногами.

— Умелец!

— Да напали на него, — пояснила, выходя из палаты, Лера, — если б вовремя не подобрали, еще бы и замерз.

— О как! Это в нашем-то Мухосранске! Дожили! Приезжий?

— Да... Журналист, — упредил следующий вопрос Платонов, которому трудно было разговаривать из-за головокружения.

— Ага, — понял что-то для себя Иван Петрович. — А я пенсионер. Машинистом на станции больше сорока лет отработал.

— Почему вы Машу Магдалиной назвали? — спросил Константин. Этот вопрос свербел в его голове с тех пор, как он услышал Машино прозвище.

— Да все так зовут. — как-то растерялся Иван Петрович. — Магдалина да Магдалина. А почему? Так, слышал, что судьба у нее трудная была. Она то ли детдомовская, то ли сирота, медучилище наше закончила, поехала в Москву в мединститут поступать, не поступила. Ну.. — Иван Петрович еще больше смутился: — Там, говорят, в борделе работала, чтоб с голоду не умереть. Потом сюда вернулась, уж сколько-то лет в больнице работает, и, опять же, говорят, в церковь часто ходит. У нас две — церквы-то. Две. Одна здесь, недалеко от больницы, а вторая — на выезде. Улица-то главная вдоль железки идет. Вот, если по железке ехать, то церковь ту видно, а эту, которая рядом, нет. А ты чего спросил-то? — пресек свою откровенность и одновременно лекцию о местных достопримечательностях Иван Петрович.

— Да так.   Не знаю.   Интересно просто.

— Вам журналистам расскажи. Вы потом все с говном смешаете! — сосед недобро нахмурился. — Вторая древнейшая, во как про вас говорят.

— Ну да, — не стал спорить Платонов, — дерьма за последние годы журналюги понаделали.

— А че ж там работаешь?

— Ни хрена больше не умею. Да и не все такие, как вы говорите. К нам ведь как относятся: как поругать — это, как родную милицию, а когда уже и обратиться больше некуда — бегут к журналистам: придайте мою историю гласности. Не так разве?

— Слышал я, — вспомнил вдруг Иван Петрович, — что, вроде как, профессия журналиста опаснее, чем. не помню даже. Опасная, короче.

— В две тысячи пятом погибло сто пятьдесят четыре журналиста, в шестом — сто пятьдесят пять, в седьмом — сто тридцать четыре.   В основном — убиты. Только шестая часть — в результате несчастных случаев.

— Не хило, — признал Иван Петрович, — так вам молоко надо за вредность давать.

— За нашу вредность, — улыбнулся Константин.

Иван Петрович почувствовал в Платонове неплохого парня и улыбнулся в ответ.

— Дак это тебя при исполнении? — кивнул он на гипс, но ответить Платонов не успел: в палату вошел доктор.

— О! Вот и наш ночной движда! — поприветствовал он с порога Платонова.

— Кто? — удивленно переспросил Константин.

— Движда — на санскрите — это типа дважды рожденный, — пояснил доктор. — Древний язык, многие считают его праязыком всех индоевропейских народов. Слышали?

— Да, приходилось. Но я-то почему движда?

— Да вы не обижайтесь, — улыбнулся доктор, — вы же еще вчера поступили — без сознания, без документов, без полиса. И если бы не Маша, то шансов выжить у вас вообще-то было мало. То есть, сегодня у вас второй день рождения. При этом вы помните свою предыдущую жизнь. Такая сансара!

— Вы, наверное, доктор, из тех, кто верит во всю эту гималайскую теософию, — грустно улыбнулся Платонов.

— Отчего нет? — бодро ответил доктор, одновременно прилаживая на руку Константина тонометр. — Умер — снова родился, чем плохо?

— Бессмысленностью, — ответил Платонов, — какой смысл в череде перерождений, если не помнишь предыдущую жизнь? Как можно исправить ошибки прошлых жизней, если ты их попросту не знаешь? Бессмыслица какая-то? А представьте, дитя все же рождается с памятью о прошлых жизнях? А? Его же раздавит от отвращения к миру людей в первый же день жизни! И смысл материнства исчезнет.

— Честно говоря, я как-то об этом не задумывался, — признался доктор.

— Да все мы мало задумываемся о смысле жизни. Вот, когда прижмет, как нас с Иваном Петровичем, так и задумываемся.

— А мне нравилось про смысл жизни, — подал голос Иван Петрович, — вырастил сына, построил дом, посадил дерево.

— Это, скорее, программа минимум. Этакое приземленное понимание. Только не обижайтесь, — Платонов попытался повернуть голову в сторону соседа по палате.

— Ну, в высоких сферах мне некогда было летать, я поезда таскал. Но нынче, некоторые и на это не способны: ни родить, ни построить, ни посадить. Садят нынче только в тюрьму! — обрадовался машинист найденной игре смыслов.

Доктор между тем измерил давление и у Ивана Петровича.

— Жалобы-предложения есть?

— Доктор, не отключайте моего коллегу, Виталия Степановича. Скоро приедут из областной газеты, — попросил Платонов.

— И на пост уже звонили, и мне, — сообщил доктор, — даже заплатить обещали, — он сделал паузу, — и Маша просила. Дело-то не в этом. Дело, как вы говорите, в смысле. Что проку перекачивать воздух, если.

— И все же, — поторопился перебить Константин, — хоть какой-то шанс есть?

— Не знаю, — честно ответил врач уже на пороге и вышел в коридор.

На разговор Платонов потратил последние силы. Снова подступила тошнота, и глаза сами собой стали закрываться. Он уже готов был провалиться в обволакивающий сознание мягкий зовущий мрак, но Иван Петрович напомнил о своем присутствии:

— Слышь, Костя, — позвал он, — я тебе еще хотел досказать. Про Машу. Ты только ей не говори. Ладно? Я, благодаря ей, надеюсь на неделю раньше отсюда выйти.

— Каким образом? — зовущий мрак пришлось усилием воли отогнать.

— А вот послушай. Тут некоторые смеются над ней, презирают. Мол, бывшая проститутка стала в церковь ходить. А многие, наоборот, очень уважают. Многим она помогла. Уж не знаю, чем и как, но через эту палату многие прошли. Так вот, за кем Маша ухаживала, чуть ли не с того света возвращались. Даже врачи, когда у них какое-нибудь безвыходное положение, Машу зовут. Говорят, она в операционной держит голову больного в руках.

— В руках? Голову?

— Ну да. И все проходит гладко даже в самых сложных случаях. Ее Магдалиной-то Кутеев прозвал.

— Кто это?

— Да олигарх местный. Он еще в перестроечные времена песчаные карьеры под себя подмял. Все думали — на фига карьеры? А он будто знал, что строить много будут. Короче — разбогател на этом. У него теперь несколько строительных фирм. Даже в Москве. Но живет он чаще здесь. Дворец у него на окраине. Песчаным замком в народе называют. Так вот, когда Маша из Москвы вернулась, он хотел на ней жениться, несмотря на то, что за ней такая слава тянулась. Взбрендило мужику — и все тут! Во как! А она — ни в какую! Чего он только ей не предлагал. Вот с его легкой-нелегкой руки Магдалиной и назвали.

— А ты знаешь, Иван Петрович, кто такая Магдалина?

— Ну.   слышал.  Там.   с Иисусом Христом.   вроде как.

— Евангелие не читал, — догадался Платонов.

— Да некогда, — отмахнулся машинист.

— Щас-то почему некогда? На пенсии. Самое время. Это ж не «Война и мир».

— Ты чего сказать-то хочешь? Грамоте высшей мне уже поздно учиться, а душу я трудом спасал. Думаешь, — он ткнул пальцем в потолок, — там не прокатит?

— Не знаю, — честно ответил Константин.

— Так чего ты про Магдалину-то рассказать хотел?

— Вообще-то был в древней Иудее город Магдала. Вот почему ту Марию прозвали Магдалиной. Жалко, что нет сейчас под рукой репродукции картины Поленова «Кто без греха?». Понятнее было бы.   Хотя это больше в католической традиции увязывать с той грешницей Марию.

— Ты попроще можешь? Я вот про крашеные яйца чего-то помню, вроде. —попросил Иван Петрович. Ему приходилось уже морщить лоб от обилия информации, которой начал сыпать Платонов.

Константин собрал последние силы, чтобы создать хоть какую-то стройность мыслей и начал:

— Воскресший Иисус явился ей первой.

— Во как! Вот тебе и блудница, — нетерпеливо перебил Иван Петрович.

— В Библии нет точных указаний ее грехов до встречи со Спасителем. Там уже додумывали, дорисовывали в преданиях.   Ну, попытаюсь, по порядку.

10

Константину приснился яркий и очень реалистичный сон. Лишенный документов, электронных карт, денег, он вынужден был слоняться по чужому городу в поисках пропитания и подаяния. То нанимался на рынке грузчиком к кавказцам, то просто стоял у магазина, протянув шляпу для милостыни. Во сне он прекрасно знал, что Бабель лежит в коме и хранит тайну местонахождения его паспорта, денег, ключей от квартиры. При этом он испытывал во сне два противоречивых чувства: удивительное для такой ситуации состояние покоя и одновременно гнетущее ощущение безысходности. Двери государственных контор, где он пытался восстановить свое имя, перед Константином брезгливо захлопывались, Марина пыталась завладеть его квартирой, не признавая в нем своего бывшего мужа, в редакции его не узнавали, словно он был обезображен до неузнаваемости, и он снова вынужден был возвращаться в город, где начались их с Бабелем злоключения, постепенно смиряясь со своей новой участью. Сон был очень похож на современный российский сериал, созданный по системе «Золушка наоборот». Даже во сне прошло несколько суток, что для сновидений является большой редкостью. Ночами Платонов спал на вокзальных, выстроенных рядами стульях, сделанных еще при царе-Горохе из гнутой фанеры. Он даже читал вырезанные на них послания потомкам, любимым женщинам и просто пассажирам. Реальность происходящего подтверждалась еще и тем, что во сне Платонов не только выписался из больницы, но даже прихрамывал на обе ноги. Точнее, ему приходилось их слегка подволакивать. Он явственно слышал шарканье подошв по асфальту. Накануне пробуждения он понял, что и кого так упорно искал в чужом городе. Но Маши нигде не было. Словно и не было никогда.

В очередной раз он заснул на вокзале, чтобы проснуться в больничной палате. Во сне ему мешал спать гудящий

под окнами маневровый, который в больничной палате превратился в богатырский храп Ивана Петровича. Машинист недалеко уехал от своего тепловоза. Дальнейшее пребывание во сне пришлось вынужденно отменить.

— Иван Петрович, а Кутеев этот потом что, так и отстал от Марии? — спросил утром Платонов.

— А куда ему было деваться? Она уже к тому времени и огонь, и воду, и медные трубы прошла. А в девяносто девятом его на трассе подстрелили. Говорят, специально московские конкуренты приезжали.

— Убили?

— Да нет, ранили почти смертельно, она и выходила. А так-то бы Кутееву кранты. В городе так и шутили: чуть не поел Кутеев кутьи.   Ему потом врачи так и сказали, кому он жизнью обязан. Зато теперь, кто про Машу плохо думает, вынуждены молчать, иначе будут иметь дело с Кутеевым. А он, кого хошь, на своих карьерах живьем зароет. Во как.

— А если думаешь о ней хорошо?

— Так думай на здоровье, — понятливо улыбнулся Иван Петрович, — но на это. — он сделал неприличный жест руками, — не рассчитывай. И не такие обламывались. Скала! Кутеев ей каждый месяц деньги переводит, а она их — то в детдом, то еще куда, где кому плохо. Сечешь?

— Секу. Хороший бы материал получился, — вспомнил о своей работе Платонов. — Бабель бы тут на все сто выложился.

— Кто?

— Да коллега мой, который в реанимации лежит. Он всякие аномалии любит.

— Чего? А... Ну так, если по-хорошему написать, может и можно. Не знаю. Только никаких аномалий в ней нету. Глаза-то разуй. Людей она просто любит, а нынче людей любить — ой-как тяжко! За что их нынче любить? У меня помощник был, помощник машиниста, я имею в виду, так он еще в девяностые придумал поговорку — кодекс строителя капитализма: пить, жрать, срать, и ближнего с любовью обобрать. А Маша.  — Иван Петрович задумчиво вздохнул, — сам-то не знаю, только слышал, говорят, после того, что она вытерпела, можно весь мир возненавидеть. Я вот крестец сломал, а за две минуты весь свет выматерил.

— А я не успел, — признался Платонов, — свет погасили.

— Где свет погасили? — не понял сосед.

— Здесь, — Константин потрогал рукой голову.

— А.

Затем каждый думал о своем, пока в палату не пришла Маша. В этот раз она подошла со шприцами сначала к Ивану Петровичу, и Платонов, у которого после сотрясения хоть чуть-чуть стало проясняться в глазах, смог полюбоваться ею со стороны. Магдалина. Вспомнился какой-то зарубежный фильм, где рассказывалось о Марии Магдалине после Вознесения. Там она жила в одном поселении с прокаженными и ухаживала за ними. «Сегодня у нас проказа другого рода», — печально подумал Константин.

Для Платонова Маша принесла штатив и систему, и он понял, что ему предстоит долго и нудно лежать под капельницей. С другой стороны, стиснутая гипсом нога и «карусель» в голове ничего другого и не подразумевали.

— Это ты сейчас с восхищением смотришь? — с настороженной улыбкой спросила Маша.

— С изучением, — ответил Константин и тут же поправился: — пытаюсь постичь...

— Что?

— Н-ну. — не ожидал уточнения Платонов. — Внутренний мир, сочетание его с красотой, да просто понять человека. Профессия у меня такая. Я же журналюга, мне везде свой нос сунуть надо.

— Уже, вроде, сунул, — Маша закончила манипуляции с венами Платонова и собралась уходить.

— А ты откуда знаешь?

— Окна моей комнаты выходят на дом, где все произошло.

— О, так ты все видела? А я-то думал, что тут мистика!

— Я почти ничего не видела. Когда во двор вошли четверо, я краем глаза вас увидела. Подумала — очередная группа выпить пришла. Потом так же между делом заметила, что по улице удаляются двое. Но одному куртка явно не по росту. Заподозрила неладное. Мы вместе с комендантом общежития туда пришли. Извини, у меня еще больные. И если тебе что-нибудь уже успели наговорить про меня, — она посмотрела в сторону Ивана Петровича, — то мало ли, что говорят...

— Дурак ты, Костя, — обиделся вслух Иван Петрович, — я же тебе говорю, она сразу все просекает. Не кичится она своим даром, и кто ты такой, чтоб она перед тобой раскрывалась? Меня вот только подставил.

— Извини, Иван Петрович, исправлюсь. — Константин вдруг хохотнул. — Думаешь, она тебе руки на копчик положит?

— Тьфу! — отмахнулся Иван Петрович. — Ты точно дурак или издеваешься?! Можешь мне не верить, но соседка мне сказала, что даже комнатные цветы в ее доме оживают. Понимаешь? Ей принесут, что завяло, а у нее оживает! Не веришь?

— Почему не верю? Верю, — стал серьезнее Платонов. — Шучу я, не обижайся. Если честно, Иван Петрович, мне даже хочется верить, иначе в этом мире можно родиться и сразу сойти с ума.

— То-то.  — пробурчал в потолок Иван Петрович.

11

К вечеру в палату шумно ввалились главред и Леночка Куравлева. Главред еще ничего не успел сказать, как Лена уже начала причитать на манер плача Ярославны, но весьма бестолково. Звучало это примерно так: «кто же тебя, сизого сокола нашего, быстрого ястреба стреножил?! » Платонов даже вынужден был посмотреть, не выросла ли у него по случаю третья, а то и четвертая нога. Но Лена продолжала почти в рифму: «А Степаныча нашего, седого селезня, скоматожили! .. »

— Лена, стоп! — скомандовал Максим Леонидович. — Я сейчас от твоего фольклора тоже в кому впаду! Здравствуй, Костя.

— Ну, не могу сказать, что здравствую, но вам желаю.

— Ладно-ладно, все будет нормально.

— Ну да, если не считать, что мы сегодня здесь числимся, как бомжи.

— Это уже не проблема, — Максим Леонидович раскрыл свой кейс и достал оттуда документы, среди которых оказался и паспорт Платонова и его электронные карты, страховые медицинские полиса и даже мобильный телефон Константина.

— О! Откуда?! — изумился Платонов.

— Из ящика моего стола. Старик Бабель, оказывается, попросил секретаря бросить мне в стол конверт со всей этой начинкой. На всякий случай.

— А мне трындел о чистоте эксперимента, — грустно улыбнулся Константин.

— Во всем важна мера. Вы бы еще мужчинами по вызову записались.

— А что, у Кости бы получилось, — вставила Леночка, отчего редактор посмотрел на нее с ироничным состраданием.

— Ну что, надо вас в областную перевозить, — поставил задачу Максим Леонидович. — Вот как быть с Бабелем? Насколько он транспортабелен? Я сейчас пойду к главному врачу, попытаюсь все выяснить.

— Максим Леонидович, — перебил Платонов, — вам, может, покажется мое предложение бредом контуженного, но, я считаю, надо все оставить так, как есть. Просто договориться, чтобы его не отключали от и-вэ-эс.

— Не понял?

— Н-ну. — неуверенно потянул Константин, — скажем так, тут есть возможность. нетрадиционных методов лечения.

Иван Петрович после его слов осуждающе крякнул на соседней койке.

— Бабушка нашепчет? — вскинул бровь Максим Леонидович.

— Я серьезно, — ответил Платонов, — очень серьезно.

— Ладно, — несколько растерялся редактор, — все равно мне нужно к главному. А там посмотрим. Лена, выкладывай пока апельсины-мандирины-соки-моки-колбасу.   Корми бомжа.

Леночка стала торопливо выкладывать из пакетов содержимое, но Платонов ее остановил:

— Лен, не надо, лучше позови сюда Маг. — он осекся, — Машу, сестру с поста. Позови-позови, — развеял он ее минутную растерянность, — фрукты потом.

Лена вернулась через пару минут с Машей.

— Что-то нужно, Костя? — спросила Маша.

— Да, — ответил нерешительно Платонов, — знаешь, у меня такое чувство, что вестибулярный аппарат у меня совсем... съехал. Короче, голова кружится, сил больше нет. Ничего, вроде, не болит, а голова кружится так, что хочется зажмуриться и больше не открывать глаза. Ты же можешь мне помочь, — то ли спросил, то ли взялся утверждать.

— Не знаю, — ответила Маша. — Это не от меня зависит.

— А от кого?

— От тебя.

— Что я должен?

— Ну. — теперь уже Маша выглядела неуверенно. — Хотя бы. Для начала произнеси одну простую молитву: «Господи, милостив буди мне грешному».

— Ой, а можно вот без этого?! Без всей этой никчемной символики! — неожиданно для себя взорвался Платонов, испытывая при этом непонятное самому раздражение.

— Нет, нельзя, — ответила Маша, — ладно, я пойду, извините, — и собралась, было, уходить.

Иван Петрович на соседней койке досадливо крякнул, что следовало растолковать как: «дурак ты, парень». И крякнул не зря, Константин быстро настроил себя по-другому.

— Постой, Маша.  Хорошо.   Я произнесу эту молитву. Ты же можешь мне помочь.

Маша остановилась. В палате повисла напряженная тишина. Даже грузный Иван Петрович, казалось, перестал дышать, а его шумные вдохи-выдохи, которые еще минуту назад сотрясали окружающий воздух, словно растворились в зависшем молчании. Ничего не понимающая Лена в это время села на свободную кровать, та предательски скрипнула, но на это никто не обратил внимания. Платонов, между тем, нервно покусывал губы, как студент-первокурсник на экзамене. Перед тем, как произнести нужные слова, Константин вдруг понял, что сейчас он будто бы наступает на собственную гордость, на огромный пласт сложившейся жизни, на какое-то давно устоявшееся понимание собственной правоты, которое есть в каждом человеке. До этого он даже не задумывался над этим. И все же решение уже было принято. Константин набрал в легкие воздуха столько, словно собирался нырнуть на большую глубину. В сущности, так и получилось, только нырять предстояло не в воду, а вглубь себя.

— Господи... милостив... буди... мне... грешному... — слова отлетали, как отстрелянные гильзы.

И за то, в общем-то, небольшое время, пока он произносил пять слов мытаря, он вдруг увидел всю свою предыдущую жизнь. Причем не в линейно-ускоренном воспоминании, как, говорят, видят умирающие, не сумбурным набором каких-то эпизодов, а всю целиком — залпом — как общую картину, которая не имела протяжения во времени, а была единым уже сложившимся сюжетом. И если еще минуту назад ему казалось, что в душе все мирно и спокойно, что старые раны зажили, а неприглядные поступки затянулись паутиной прожитых дней, то сейчас на него накатила огромная волна стыда. Откуда-то из самых глубин сердца. Он вдруг увидел, как в детстве расстреливал из рогатки голубей, как они бились в агонии после его точных попаданий, словно не понимая, отчего они больше не могут взлететь, а главное — не понимая источника совершенного в отношении них зла; как он берет из сумочки мамы трехрублевую купюру, чтобы потом хвастаться перед друзьями, что у него есть деньги, и долго ее прятать в разных местах, невинно пожимая плечами на вопросы матери; он увидел, как в числе прочих студентов издевался над стареньким профессором в университете, у которого был дефект речи, но зато был необычайный заряд доброты, а его-то студенты не могли ни принять, ни оценить из-за искусственно накачиваемого в их среде цинизма; увидел, как без труда совратил влюбленную в него сокурсницу даже не из страсти и похоти, а потому что точно знал, что она ему не откажет, а потом так же легко оттолкнул, даже не раздумывая, какие душевные страдания ей причиняет; вспомнил, как радовался, что его комиссуют в то время, как часть перебрасывают на Кавказ, и он, вроде

бы, и не трус и ни при чем; увидел себя сразу после похорон отца в шумной компании друзей — у одного из них была свадьба. Много еще чего нахлынуло с этой волной, так нахлынуло, что часть ее выплеснулась через глаза, и по щекам буквально ручьями покатились слезы, которых он почему-то не стеснялся.

Леночка, увидев, что Платонов плачет, напряженно приподнялась с кровати, которая снова скрипнула.

— Костя.  — только-то и смогла сказать она.

Иван Петрович тоже начал подавать признаки жизни характерным шумным дыханием. Маша села рядом с Платоновым на табуретку и тихо сказала:

— Все хорошо. Все правильно. Теперь закрой глаза.

И Константин закрыл, опасаясь только одного — что сейчас начнет громко и неудержимо рыдать. Огромный комок подкатил к горлу. Проглотить, протолкнуть его обратно было просто невозможно. И он вот-вот зарыдал бы, если бы не почувствовал на своем лбу прикосновение ладоней Марии. Они легли как раз на лоб и глаза, и ком в горле быстро и легко растворился, дышать стало легче. Он вдруг перестал чувствовать время, в первую очередь — время, а потом уже — боль, досаду, муки совести. Растаяли мелкие суетливые мысли, и что-то внутри замерло и остановилось. Наступившее ощущение представлялось ему растворением в бесконечности. Вот, весь Константин Платонов рассыпался на молекулы и атомы, электроны, протоны, нейроны, и разлетелся-разлился по огромной Вселенной, сохраняя между тем чувство единого собственного «я». И каждая из составляющих этого «я» корпускул наполнялась состоянием покоя, которое хотелось длить и длить.

— Тебя когда крестили? — прозвучал откуда-то издалека, с далекой планеты Земля, где суетливые люди заняты какими-то никчемными пустыми проблемами, приятный и знакомый голос.

Пришлось ответить сквозь галактические скопления честно и безразлично:

— В детстве. Мама на всякий случай крестила.

— Костя! Так не бывает! — прозвучал уже совсем рядом и совсем о другом голос Леночки, отчего пришлось возвращаться в спертый воздух палаты, заполнять его собой, материализоваться по частичке — по атому. Вталкивать, к примеру, сломанную ногу в гипс, дыхание в легкие, сознание в голову, которая стала ощущать запахи, звуки. Между тем, ощущать ничего, кроме покоя, не хотелось. Потому, не открывая глаз, Константин и переспросил у Лены:

— Чего не бывает?

— Синяки исчезли. Были — и нет!

Голова больше не болела. Ее словно почистили внутри. Каждый сосуд, каждый капилляр, каждую клетку. Думалось легко и, если можно так выразиться в отношении мыслительного процесса — свежо. Точно еще и проветрили утренним сквознячком. Платонов, не торопясь, осмотрелся. Иван Петрович одобрительно, но как-то затаенно улыбался, Лена сидела в изумлении с открытым ртом, Маша ушла в себя, было заметно, что она устала.

— Это чудо. Точно, чудо, — констатировал Платонов.

— Что? — встрепенулась Маша. — Не надо так говорить. Не надо.

— А Бабелю ты можешь помочь?

— Его здесь нет, — тихо ответила Маша.

— В смысле?

— Н-ну.   как тебе объяснить. Тело здесь, а самого его нет.

— И.   где он?

— Не знаю. Я не экстрасенс, ни провидица, ни ведьма, ни гадалка.   Я просто хотела, чтобы тебе стало легче.

— А Бабелю не хочешь.

— Его здесь нет, — твердо ответила Маша и поднялась. — Мне пора. Сейчас ужин разносить будут. Платонов остановил ее вопросом в дверях:

— Маш, а если б я не попросил, ты бы этого не сделала?

— Я уже делала это.  Там.   в доме, когда вы лежали. Пока ехала машина.

— Ты ведь не просто так стала смотреть в окно?

— Я почувствовала, что кому-то рядом плохо. Отдыхай, дальше будет лучше. Завтра принесут костыли, можно будет выходить в парк.

— Нас хотят увезти. В областную больницу.

— Ты же сам звонил. Звал.

— Я останусь. Что будет с Бабелем?

— На все воля Божья.   Костя, — твердо и уже с холодком в голосе сказала Маша, — я не совершаю чудес. Дверь за ней закрылась.

— То-то, — понимающе кивнул Иван Петрович.

— Ни фига себе — не совершает, — смогла с помощью этой фразы закрыть рот Леночка. В палату вернулся озадаченный главред.

— Бабеля так просто забрать нельзя. Надо реанимобиль. И — рискованно. А тебя через пару дней можем вывезти. Может, и для Степаныча чего-нибудь за это время придумаем, — сказал он. — Ты, вроде как, изменился, посвежел, пока меня не было, — наконец заметил Максим Леонидович.

12

Костыли достались Константину старые и потертые настолько, что, казалось, выходил до него с их помощью на больничные тропы целый полк калек. Лера, выдавая их Константину, испытывала явное смущение, словно она была виновата в больничной нищете. Но Платонов обрадовался любой возможности передвигаться. Поднявшись, он первым делом с ненавистью посмотрел на судно под кроватью. Иван Петрович завистливо и одобрительно крякнул, ему полагалось лежать на твердом щите без малейших попыток подняться на ноги.

— Ну не просить же Машу подержаться за мою задницу.  — пробурчал он.

Ходить с помощью костылей, на не совсем здоровой ноге надо было еще приноровиться, но Константин размашисто поскакал в коридор, чтобы найти реанимацию. Это оказался отдельный бокс в торце здания, на пороге которого сидела грустная медсестра, пролистывая без явного интереса потертый глянцевый журнал.

— Куда? — остановила она Платонова усталым пренебрежительным взглядом.

— Товарищ у меня там. Поглядеть, проведать.

— Это который к аппарату подключен?

— Да.

— Он не поймет, что его проведывают. Да и нельзя туда. Нельзя.

— Да я только глянуть: дышит или нет?

— Аппарат за него дышит.

Константин перегруппировал мысли и мимику, изобразил на лице легкое восхищение, в голос подлил уверенной лести:

— Девушка, вы такая.  Такая обаятельная. Вам не идет эта напускная суровость. Как вас зовут?

— Света меня зовут. Только не надо делать вид, что если я вас пущу, вы на обратном пути сделаете мне предложение.

Она сказала это так непринужденно, что Платонов представил себе, как она регулярно на этом посту выходит замуж, и засмеялся. Света, хоть и выдавливала на лицо служебную серьезность, тоже прыснула.

— Ладно, только быстро. Первая дверь направо, — разрешила она.

Бабель лежал на стандартной каталке, опутанный проводами и капельницами. Первое, что бросилось в глаза, мертвенная, восковая почти бледность на лбу и щеках и точно растущая прямо на глазах серо-седая щетина. Именно растущая, сама по себе. Независимо от Виталия Степановича. Потому что Бабеля здесь не было, как и говорила Маша. В кафельном кубе лежало только тело, и это ощущалось на каком-то метафизическом уровне. А, может быть, если бы Маша об этом не сказала, никто об этом и не задумался бы?

— Спасибо, Света, — поблагодарил Платонов, ковыляя обратно.

— Не во что, — буркнула в ответ медсестра, употребив именно предлог «во» и не отрывая взгляда от журнала, — надумаешь жениться — милости просим.

Больничный парк, если так можно назвать огороженную палисадником площадь, утыканную ущербного вида тополями, кленами, липами и елочками, как будто намеренно выведенными селекционерами для больничного двора, все же больше радовал глаз, нежели «интерьеры» районного стационара. «Очей очарованье» хоть и золотилось еще чуть теплыми солнечными лучами, но под ногами уже поскрипывало тонкой корочкой промерзающей по ночам земли. «Что же такого прекрасного в осени, что щемит сердце и сквозит в душе? — задавался вопросом Платонов и несмело отвечал сам себе: — Ожидание покоя.» Странно было себе представить, что жителю экватора такое чувство может быть незнакомо. Осенняя хандра похожа на тоску об утраченном рае. Там, где вечное лето, нельзя придумать сказку о спящей красавице, нельзя воскликнуть «мороз и солнце!» Потому Промыслом Божиим Пушкин был рожден в России. Именно осени он признался в любви: «Из всех времен я рад лишь ей одной».

— И с каждой осенью я расцветаю вновь; Здоровью моему полезен русский холод;

К привычкам бытия вновь чувствую любовь: Чредой слетает сон, чредой находит голод; Легко и радостно играет в сердце кровь, Желания кипят — я снова счастлив, молод. —

извлекая из своей филологически устроенной памяти лирику Пушкина, Константин даже не заметил, что опирается только на один костыль, а вторым, точно дирижер, размахивает в воздухе. Он смутился и оглянулся на больничные окна: не видел ли кто его поэтического, но со стороны безумного порыва.

— Вот почему я не Пушкин, — сказал он сам себе с грустью, — Пушкин кричал бы стихи без оглядки и махал бы обоими костылями, если бы это ему было нужно.

Вроде сказал сквозь зубы да под ноги, но все же был услышан.

— А осень действительно хороша.

Платонов поднял голову на голос и увидел своего доктора, который вышел на крыльцо покурить.

— Простите, если помешал, я в тамбуре сначала стоял, потом слышу, кто-то декламирует. Дай, думаю, выйду. Между прочим, отличная терапия. Природа и стихи. Извините, если помешал.

— Да нет, ничего, — смутился Платонов.

Он допрыгал до крыльца, рассмотрел на халате доктора табличку с именем: Васнецов Андрей Викторович.

— Одни великие люди вокруг, — задумался вслух Константин.

— Что? — не понял доктор.

— Я — Платонов, как писатель, в реанимации — Бабель, революционер да и писатель, вы — Васнецов, как художник, Мария — Магдалина.

— Ну да, ну да, — торопливо согласился Андрей Викторович, не собираясь, видимо, вдаваться в подробности хода мыслей пациента. — К вам тут милиция еще в первый день приходила. Ну, мы обязаны сообщать. Я им обещал позвонить, когда вам полегче будет. Я позвоню.   Вы только Машу не впутывайте. Нашла она вас, нашла, и хорошо.

— Хорошо. Скажите, Андрей Викторович, а Маша. — Платонов замялся. — Ну, как думает официальная медицина?.. О ее способностях?..

— Официальная медицина о ее способностях не думает, — грустно улыбнулся врач, — официальная медицина думает о том, как ей выжить, как остаться медициной, хлебушка на что купить.

— Ну да, ну да, — точно передразнил Андрея Викторовича Платонов. — Жаль, Бабелю она не хочет помочь. Правда, если тот даже пришел бы в себя, все равно бы не поверил.

— Материалист? — с ходу определил Васнецов.

— Хуже. Прагматик, верящий в жизнь на других планетах.

— Ясно, — доктор выбросил окурок в специальное ведро и собрался, было, уходить, но потом вдруг остановился и добавил: — Нет такого человека, которому Маша не хотела бы помочь. Кто знает, может и сейчас в храме за вашего Бабеля молится.

— Кто назвал ее Магдалиной?

— Да кто ж его знает? Говорят, Кутеев.

— А вы, правда, зовете ее на помощь во время сложных операций? — спросил уже в спину Платонов.

— Правда, и не только я, тут то оборудование откажет, то банальных перевязочных не хватает, то обезболивающего.   Я б, кого хошь, позвал.  — отвечал, бурча, доктор.

Константин еще постоял некоторое время в коридоре и заковылял в палату, где его радостно встретил заскучавший Иван Петрович.

— Ты че, в Москву на трех ногах ходил? А твоя «мобила» тут всякие песни горланит. Во как! Константин взял телефон в руки. В пропущенных значилось «марина», и он не стал перезванивать. 13

Пришел милиционер в засаленной, как вся окружающая действительность, фуражке. И китель в катышках, словно обтерся от служебного рвения, и даже капитанские погоны гнутые и блеклые. Вытер жухлым платком пот с залысины, вздохнул, достал лист протокольный:

— Капитан Никитин. Рассказывайте.

«Пьет. Достало все. Дел одновременно дюжина или больше — и отчетов по каждому — миллион. Зарплата — два вызова проститутки. Дома жена, которая никогда не увидит его генералом и даже полковником. А парень, хоть звезд с неба не хватал, но шел работать за правду, а оказалось, что и тут давно уже все продано». Константин сочувственно вздохнул и начал:

— Платонов Константин Игоревич. Журналист. Да знаю я, что вы нас любите чуть больше, чем мы вас, но вот среди вас есть же честные опера?

— Есть, — вскинул бровь капитан Никитин, стараясь понять, чего сейчас добивается Платонов, кто у кого «интервью» берет.

— И у нас приличные люди бывают. Все правды хотят...

Платонов рассказал их с Бабелем историю витиевато, с лирическим отступлением о проблеме бомжевания и человеческого достоинства, с сочувствием наблюдая, как выступают на лбу у капитана Никитина мелкие капельки пота — результат усердия перевода на ментовский язык и параллельного от таких запредельных усилий абстинентного  синдрома.  Озвученный  Никитиным  обратный  перевод состоял  из нескольких косноязычных предложений, под которыми Платонов вывел: «с моих слов записано верно, мною прочитано и даже понято», отчего капитан обиженно поморщился:

— Это ж документ!

— Фигня, я ж контуженный, а так — точно написано, что не только прочел, но и адекватно воспринял.

— Узнать их сможете?

— Даже ночью и в чачване.

— В чем?

— Гюльчатай, открой личико, помнишь?

— Восток — дело тонкое, — подхватил Никитин и даже улыбнулся. — Хорошо. Может, фоторобот сделаем. Друг-то твой — мумия. Я заходил.

— Я тоже. Его надо оживить. Он — раритет. Я Машу просил, — закинул свою удочку за новыми знаниями Платонов.

— Маша — не волшебник. — покачал головой Никитин. — У меня когда младший заболел, че-то там с клапанами, оперировать надо было. В Москву или еще куда. Я к ней пришел. Сначала крестили малого, она восприемницей была. А потом Маша несколько ночей подряд молилась. Я — с ней. Жена — тоже. Ночь напролет. Мы с женой попадаем, вырубимся, очнемся, а она стоит на коленях и шепчет. Операции не потребовалось. Так что никакого волшебства. Она просит так, что, где хочешь, услышат.

— Местночтимая святая, получается, — задумчиво определил Константин.

— Не знаю, но я за нее любого порву, — почти воинственно предупредил капитан.

— Мне тоже помогла, — вроде как успокоил Платонов. — А что с ней до этого было?

— Врагу не пожелаешь, — коротко ответил Никитин и поднялся, чтобы уйти. Добавил уже с порога: — Ты, это,.. с газетным интересом к ней не лезь.

— Я — с человеческим, — ответил Платонов.

Капитан Никитин еще помялся в дверях, вероятно осмысливая, что можно понимать под «человеческим интересом», нерешительно пожевал губы, и не найдя ничего криминального, махнул на прощанье:

— Бывай, зайду еще. 14

Ночью Константин пришел на сестринский пост, но Машу, которая должна была там дежурить, не нашел. Помялся у стойки, глянул в раскрытую на столе книгу под настольной лампой. Шепотом начал читать:

— Никто не может сказать: «Я нищ, и мне не из чего подавать милостыню», ибо если ты не можешь дать столько, сколько оные богачи, влагавшие дары свои в сокровищницу, то дай две лепты, подобно той убогой вдове, и Бог примет это от тебя лучше, чем дары оных богатых. Если и того не имеешь, имеешь силу и можешь служением оказать немощному брату. Не можешь и того? Можешь словом утешить брата своего. Итак, окажи ему милосердие словом. — Константин замер над текстом и почему-то сказал в тоне Ивана Петровича: — Во как! Степанычу бы почитать.  — посмотрел обложку.

«Душеполезные поучения Аввы Дорофея». Он вдруг то ли почувствовал, то ли просто понял, где сейчас искать Марию, и стремительно заковылял по коридору. На посту у отделения реанимации никого в этот раз не было. Константин, изо всех сил стараясь не громыхать древними костылями, протиснулся, чуть приоткрыв дверь, и оказался в палате, где шумел аппарат искусственной вентиляции легких, имитируя жизнь Бабеля. Рядом с больничной каталкой, на которой лежало тело Виталия Степановича, стояла на коленях Маша. Она тихо молилась перед маленьким образом Богородицы, поставленным на тумбочку.

— Все упование на Тя возлагаем, Мати Божия, и в скорбех и болезнех ко святой иконе Твоей с благоговением и

верою притекаем. Чающе от нея скоро утешение и исцеление получити. О, Пресвятая Царице Богородице, воззри милостивно на нас, смиренных рабов твоих, и ускори исполнити вся, яже на пользу нам в сей жизни и в будущей. Да прославляя Твое благоутробие, воспеваем Творцу Богу: Аллилуиа.

Константин чувствовал, что и он должен встать на колени рядом, но разбитые ноги этого не позволяли, и он просто висел на костылях за ее спиной, не смея шелохнуться, хотя понимал: Мария знает, что он здесь. Присутствует. Платонов не ведал об акафистах, не представлял даже, сколько она их прочитала, он просто потерял чувство времени, в конце концов — ему показалось, что он понимает церковнославянский язык, хотя и действительно многое понимал уже, и как-то незаметно для себя влился в мерное и плавное течение речи девушки. У него не возникло даже отдаленного чувства сопричастности к чуду, к таинству, напротив, он увидел тяжелую молитвенную работу, которая многим современным людям со стороны могла показаться никчемной и даже глупой. Платонову так не казалось, он искренне хотел помочь Бабелю. Между тем, костыли уже впились в подмышки исступленной болью, и условно здоровая нога превратилась в пылающий стержень, который вкрутили по самое сердце. Платонов вынужден был признаться себе, что эта странная девушка сильнее него, намного сильнее. Иногда он бросал взгляд на безжизненное лицо Виталия Степановича, невольно сравнивая его с теми, что доводилось видеть уже в гробах, и получалось, что немертвым его делала лишь чалма бинтов на макушке.

И вдруг Платонову показалось, что веки Бабеля слегка подергиваются. Он подался всем телом вперед, отчего чуть было не потерял хлипкое равновесие, едва удержался и хриплым шепотом крикнул:

— У него могут дергаться веки?!

Маша вздрогнула, не поворачиваясь к нему лицом, поднялась с колен и наклонилась к лицу Бабеля.

— Антон Михалыч! Сюда! — крикнула она.

Теперь уже Платонов видел, как явно подрагивают пальцы Бабеля на ворсистой поверхности одеяла.

— Агония? — испугался он.

— Антон Михалыч! — снова позвала Маша, и в палату буквально ввалился заспанный врач.

Крупный, небритый, в распахнутом халате, он больше напоминал похмельного братка, пришедшего проведать раненого друга. Да и вел себя соответственно.

— Какого?.. — вероятно, Антон Михалыч хотел сказать «черта», «лешего», «хрена», торопливо перебирая в просыпающемся сознании подходящие эпитеты, но при Маше так и не решился ни на один из них, завершив нейтрально, но по тону не менее возмущенно: — Какого такого вы тут делаете?! Маша, сколько раз тебе говорил! А этот ущербный воин откуда?! Брысь! Брысь отсюда в палату!

— Я могу помочь, — несмело предложила Маша, и только сейчас Платонов заметил, как устало она выглядит. Заметил это и доктор.

— Ох, Маша-Маша, — ухмыльнулся он, — радость наша, дуй за Таней, она в ординаторской подушку мнет. Давай! Это ж терминальная, он, может, подергается и обратно. Ну! У тебя-то арефлексия почему?! Слышь, а ты-то двигай гипсом, тут развернуться негде, — напомнил он Платонову о его неуместности.

— Что значит — терминальная? — успел спросить Константин у Маши уже в коридоре. Маша посмотрела на него удивленно, пытаясь сообразить, чего он от нее хочет.

— Терминальная? Последняя, самая глубокая стадия комы, в данном случае результат черепно-мозговой травмы, — как на экзамене выпалила и побежала в ординаторскую.

— Он придет в себя? — спросил Платонов вслед, но она уже не ответила.

Константин вернулся на пост, примостился на потертом диванчике рядом и настроился бессмысленно и безнадежно ждать. Маша, впрочем, появилась минут через двадцать. Теперь утомление проступало в каждом движении девушки, глаза казались полуприкрытыми.

— Что там? — Платонов и сам клевал носом.

— Работают. Иди спать.

— Скажи, — попросил после недолгой паузы Константин, — это ты сделала?

— Я ничего не делала, — вдруг твердо ответила Маша, — Бог все решает.

— Все?! — Платонов вдруг почувствовал в себе неожиданный, необъяснимый всплеск раздражения. — А где был твой Бог, когда нас обрезком трубы калечили?!

Маша посмотрела на него с сожалением, даже — жалостью, отчего Константин еще больше занервничал.

— Бог тебя отправил сюда? — спросила она. — Бог, по-твоему, сунул кому-то в руку обрезок трубы и действовал этой рукой? Или у этой руки свои мозги были? Своя воля — делать или не делать? У тебя дети есть?

— Нет, — не ожидал такого вопроса Константин. — Это при чем?

— Объяснять было бы проще.

— Ты попробуй. Может, я не совсем дебил.

— Да все элементарно: скажем так, у тебя несколько детей, ты учишь их добру, любви, взаимовыручке, даешь им все необходимое, а они выходят на улицу и учатся совсем другому У них есть все, но им этого мало. И вот один из них хватает палку и бьет другому по голове.

— Понимаю, куда ты клонишь, — почти злорадно схватился за нить мысли Платонов, — все равно я виноват. Значит, не так воспитывал.

— Я не об этом, — в голосе Маши скользнуло разочарование, точно она не могла растолковать «дважды два», — тот, который ударил другого по голове, остается твоим сыном?

— Ну.   Биологически — да. А духовно.   получается, он сам выбрал такой путь.

— То-то.

— Нет, в твоей теории есть слабое место! — обрадовался найденному в мировой литературе решению Константин. — Можно ведь, как Тарас Бульба: «я тебя породил, я тебя и убью». А?!

— Можно, если ты — Тарас Бульба. То есть человек, к тому же — воин. А если главная твоя составляющая — Любовь? Любовь, которую не осилить человеческому сознанию. Ту Любовь, которая после того, как ее пригвоздили к Кресту, кричит: «Прости им, ибо не знают, что делают».

— Н-ну.  — растерялся Платонов. — На такую любовь только Христос способен.

— Тебе что-то или кто-то мешает?

— Теоретически нет. Н-но.

— Вот с этих «но» начинается поведение твоего сына, и знаешь, кто отец этих «но»?

— М-да. Тварь я дрожащая или право имею. — процитировал Достоевского Константин. — Ты мне сейчас что, лекцию читаешь? — улыбнулся навстречу усталому взгляду Маши, раздражение вдруг отступило, и он почувствовал себя неловко, даже вину какую-то перед Машей ощутил.

— Ты спросил, я ответила.

— Я так думаю, — попытался примирительно заключить Платонов, — ты ударяешь, ударяешь, но, в конце концов, всегда найдется кто-то или что-то, которое ударит тебя. Если речь идет о сыне. Я. Ну, если я отец. Мне жалко и того, которого ударили, и того. который ударил. Он тоже мой сын. Даже после того, как он ударил, у него остается выбор.

— Ближе. Теплее, — вздохнула Маша.

— Я помню: в детстве я очень обидел отца. Сильно обидел. Знаешь, он просто со мной не разговаривал. Если я просил помощи, не отказывал, помогал, но молча. Сколько мне тогда было? Лет шесть-семь? Он не разговаривал со мной дня два. Может, три. А мне казалось, целую вечность. Потом я вдруг заболел. Отит. Знаешь, в ушах так стреляло, я спать не мог, плакал. И он ночи напролет носил меня на руках, убаюкивал, а утром шел на работу. Мама оставалась со мной. А мне тогда хотелось, чтобы оставался отец. Во-первых, я понял, что он простил меня, во-вторых, от него исходила какая-то сила, уверенность, что все будет хорошо. А я воспользовался тем, что я болен, и в первую же ночь, когда боль чуть улеглась, спросил у него: «Ты больше на меня не злишься?». А он ответил: «Я не могу долго на тебя обижаться, а злиться и вовсе не могу».

Воспоминания комком подкатили к горлу, и Платонов умолк. В такие мгновения человек может думать о многом одновременно, но в действительности думает о главном. Так прорывает плотину, избыток чувств выплескивается в зеркало души — глаза, хочется плакать. Иногда слезы просто невозможно сдержать, да и не нужно. Константин сдержал. Внешне это показалось бы нелепо, взял вдруг — заплакал. И Константин вместо этого вытолкнул на лицо не менее неуместную улыбку.

Между тем, он заметил, что Маша испытывает утомление, и каждое слово, каждая мысль даются ей с огромным трудом.

— Я не богослов, — зачем-то начала оправдываться она, — говорю, как чувствую.

— Я понял. Тебе надо отдохнуть. Давай, я посижу вместо тебя, а ты пойдешь отдохнуть в ординаторскую. Если кто позовет, я разбужу, мне не грех и днем выспаться.

— Нельзя. Во-первых, там спит врач, и единственный диван уже занят, во-вторых, через час многим делать инъекции.

— Ставить уколы.

— Что?

— Мне казалось, так говорить проще: ставить уколы.

— Профессиональное.

— И все-таки Бабеля разбудила ты.

— Я только просила об этом. Знаешь, Костя, я вижу: тебе очень хочется чуда. Выйди на улицу — посмотри на небо — чудо там.

— Маш.  — Константин на мгновение замялся: — Ты очень красивая. Очень.

— Мне это не помогло. Наоборот.

— Ну, если ты такая верующая, должна понимать, что это, своего рода, дар Божий.

— Испытание даром еще выдержать надо.

— А ты?

— Иди спать, Костя, иди, пожалуйста, ты даже не понимаешь, что делаешь мне больно.

— Извини, прости, — Платонов, как мог поспешно, взгромоздился на костыли и двинулся в палату. Остановившись на пороге, он оглянулся. Маша уронила голову на руки и уже, похоже, спала, но рядом на страже

стоял будильник. А из палаты рвался в коридор громоподобный храп Ивана Петровича, которого минутой раньше Константин почему-то не замечал. 15

Несколько дней Платонов безнадежно нарезал круги по больничным коридорам и парку. Маша почему-то не вышла на следующее дежурство, вокруг Бабеля что-то творилось, но от его вопросов отмахивались, отвечали заготовкой: «делаем все, что нужно». Как обещал, явился с фруктами-продуктами Максим Леонидович. Сходил к главному, принес весть: Степаныч выходит из комы, но процесс этот не одной минуты. Появились рефлексы, может сам глотать воду, а если бы утром не пришел в себя, то И-Вэ-Эл отключили бы, потому как днем привезли мужика после ДэТэПэ. «Интересно, Маша знала об этом в ту ночь?» — задавался вопросом Константин, но самой Маши не было. Один раз удалось постоять-покурить на крыльце с Андреем Викторовичем, которому Платонов рассказал о ночной молитве. Тот отнесся к рассказу спокойно, почти индифферентно: «всему свое время, очнулся и хорошо». Стоило вернуться в палату, как у Платонова начинал выпытывать новости прикованный к металлическому щиту Иван Петрович. Причем делал он это с настойчивостью гестаповца, и если новостей не было — приходилось их придумывать. Машу Платонов встретил уже через неделю в больничном парке. В бежевом плащике, старомодной косынке и каких-то бесформенных сапогах-мокроступах она напомнила ему мать, которая одевалась точно так же в семидесятые годы прошлого века, и, опаздывая на работу, постоянно поправляла на бегу выбивающуюся из-под косынки прядь волос. В русской литературе эти пряди из-под косынки у кого только не выбивались, да так, что стали штампом, а, с другой стороны, какой-то присущей русским женщинам чертой. Не пристало им просто так бегать, надо — по ходу — и пряди заправлять.

— Маша, ты где так долго была? — почти с упреком спросил Константин.

— Болела.

— Я думал, такие, как ты, не болеют.

— Болеют, еще хуже болеют, — улыбнулась она.

— Правда?

— Правда.

— А Бабеля скоро к нам переведут.

— Я знаю.

Нужно было спросить ее еще о чем-то, чтоб продлить возможность постоять рядом, и Платонов кивнул на небольшое одноэтажное здание в углу двора с облупившимися стенами и вечно темными окнами.

— Там что — склад?

— Нет, там морг, — переменилась в лице Маша.

— Он даже издали страшный, — признал Константин.

— Обычная мертвецкая.

— Там кто-нибудь работает?

— Санитар.

— Врагу не пожелаешь.

— Кто-то должен.

— Наверное, платят много.

— Совсем нет. Больше родственники приносят.

— А ну да... Харон.

— Кто?

— Был такой старик в Древней Греции. Перевозил души умерших через реку Стикс в царство мертвых. В Аид. Мертвым клали на глаза медные монетки. Обол, по-моему, они назывались. Это был его заработок. Тех, у кого нет денег, он отталкивал веслом. А перевозил только тех, прах которых обрел покой в земле.

— Не знала.

— Ничего страшного. Мифология. А еще Харон — это первый спутник Плутона.

— Ты много знаешь?

— Много и ни к чему, — улыбнулся Платонов. — Так что у вас там свой Харон.

— Наш не старый. Хотя его и не видит почти никто. Только когда зарплату выдают. Пьет он незаметно, но пьет каждый день.

— Я бы тоже там пил.

— Ты там, где ты есть, пойду я.

— Работать?

— Завтра выхожу.

И все. Можно продолжать бессмысленно жить.

Платонов без особой цели поковылял в угол больничного двора — к зданию морга. Может, еще и потому, что Бабель чудом избежал последнего посещения этого угрюмого и по всему виду больного дома. Даже серый шифер на его крыше был особенно серым и битым, а выцветшая, окрашенная сто лет назад в ядовито-желтый цвет, штукатурка покрылась паутиной трещин. Но самыми жуткими были ничем не закрашенные, но в то же время непроницаемо темные окна. Будто структура стекла поменялась на атомарном уровне. Хотя, может, так и есть. Вот тебе и материя первична! Интересно, что возразил бы на такое умозаключение Бабель? В принципе, можно предположить: дорогой Константин Игоревич, вы видите в этих окнах то, что хотите видеть, а не то, что есть на самом деле. М-да, Виталий Степанович, продолжил в себе спор Платонов, можно только порадоваться, что мы смотрим в эти окна со стороны улицы. Не известно, есть ли возможность смотреть в них с другой стороны.

16

— Степаныч, я точно знаю, она тебя вымолила, — Платонов и Бабель перешли «на ты» в экстремальных условиях.

Малоподвижный еще Виталий Степанович отреагировал только глазами, посмотрел на молодого коллегу скептически убийственно — вплоть до интеллектуального унижения.

— Ну, другого я от тебя и не ожидал, но я точно знаю — это она тебя вымолила, — остался при своем Платонов.

— Костя, я был там, там нет ни хрена, кроме темноты. Полное небытие. Понял?

— А с чего ты взял Степаныч, что тебе должны были что-нибудь ТАМ, — выстрелил это слово Константин, — показать? Или ты думаешь, что, как заслуженный журналист и заслуженный работник рассейской культуры имеешь право на информацию там? Может, тебе, кроме темной материи, ничего и не положено.

— Пошел ты на хрен, Костя, — в этот раз отчетливо, хоть и хрипло сказал Бабель.

Платонов сидел рядом с его кроватью на покосившемся табурете, за его спиной сопел, желая вклиниться в спор коллег, машинист-пенсионер, но пока не знал, куда и что именно надо вставить.

— Вот это по-нашему, — даже обрадовался Константин, — уж если ты ругаться начал, чего от тебя, приторно-вежливого, не дождешься, значит, не совсем уверен в своей правоте. А главное — выздоравливаешь.

— Пошел ты на хрен, Костя, — во второй раз повторил Бабель и даже закашлялся от усилий.

— На какой из двух? — давил на иронию Платонов.

— Какой тебе больше нравится. И, мне кажется, мой юный друг, ты просто влюбился. Магдалину он, понимаешь, нашел. Ты мне тут еще «Код да Винчи» начни вслух читать.

— Да недавинченный этот код, — поиграл словами Платонов. — Время тратить — воздух месить. Ты присмотрись к ней, Степаныч, может, увидишь чего-нибудь, почувствуешь вкус, кроме как опресноков демократии.

— Слышь, Степаныч, — подал-таки голос Иван Петрович, — мы с тобой одного почти возраста, во как. Так я в эту, как ее, Костя?..

— Метафизику.

— Ага, так я в эту метафизику еще десять лет назад не поверил бы. Сам понимаешь: Ленин, партия, комсомол. Но про Машу — все правда, вот те крест! — И в подтверждение сказанного перекрестился, ойкнув от неловкого движения.

— Доказательство на уровне «мамой клянусь», — ухмыльнулся Бабель. Иван Петрович иронии не понял, но на всякий случай обиделся.

— Нашли тут местночтимую святую, — добавил Виталий Степанович. Тут уж обиделся Платонов:

— Знаешь, Степаныч, думай, что хочешь, но то, что она стояла ночь на коленях из-за тебя — я свидетель.

— А я не просил!

— И шевелиться ты именно в этот момент начал!

— Совпадение!

— Ну-ну.

— Гну.

— Да брось ты его, Костя! — даже попытался приподняться Иван Петрович. — Чего ты он него хочешь? Чтобы он Машу поблагодарил?

— Я просто объяснить ему хочу!

— Объяснить то, чего сам не ведаешь! — огрызнулся Бабель. — И вот еще что: не вздумай в своем новом репортаже из районной больницы описывать всю эту галиматью! Не за этим ехали.

— Да я вообще ничего не собирался описывать, — как-то вдруг сник Платонов, как будто ему напомнили о чем-то очень неприятном.

— Вот и славненько.

— Вот ты, Виталий Степанович, вроде, человек умный, — не унимался Иван Петрович, но был убит пронзительным взглядом из-под бинтов, после чего закончил фразу без изыска: — а все-таки дурак, во как!

— Во как, — передразнил Бабель. — Газета «Гудок» на стороне религиозного мракобесия.

— Чего? Хорошая газета. Я двадцать лет подписывал. А вашу областную мне, как пенсионеру, бесплатно носят, чтобы я, старый дурак, знал, как нынешняя власть обо мне, трудовом человеке, заботится и днем и ночью. А вы, стало быть, поддувалы ее.

— Ладно, — решил уже для себя одного Константин, — пошел я от вас, ребята, подышу пойду, воздух морозный стал, до мозга пробирает, — и подхватил костыли.

— Эх, хорошо тебе, — вздохнул Иван Петрович, — хоть бы телевизор в палату поставили. Я уже каждую трещинку по миллиметру на потолке изучил, каждое пятнышко. Газеты, что жена принесла, прочитал уже. Ой, тошно-о-о.

— Да уж, — согласился с этим Бабель. Платонов тем временем уже вышел в коридор.

Дежурила в этот день Лера, и говорить ему больше было не с кем, да и не о чем. Он не обиделся на Бабеля, не обиделся еще и потому, что не мог себе представить, что на Степаныча обиделась Маша. Иногда надо уйти от кого-то или от чего-то, чтобы попытаться найти путь к самому себе. Платонов этот путь еще не видел, скорее — чувствовал, нащупывал, как дно под водой.

Больничный двор встретил унылой осенней серостью, которая в России имеет свойство усиливаться за счет обилия безрадостных пейзажей и застроек. Серость подчеркивается темными намокшими некрашеными стенами домов деревянных и облупленной штукатуркой домов панельных, разбитыми асфальтовыми и размытыми грунтовыми дорогами, а главное — царапающим макушку этого пейзажа грустными тучами небом. Птицу в таком небе плющит, да и птица — скорее всего — ворона. Долетит до столба-забора, сядет, и озвучит все, что думает об окружающем, и звук этот вовсе не «кар» (это в Англии может быть «кар»), а — «хмарь». Хмарь, хмурь, хандра — и надписи на заборах на эту же букву. Стоит предаться созерцанию, и весьма быстро начинаешь принадлежать этому сюжету: кажется, жизнь уже безвозвратно прошла, грядущий день будет таким же или еще хуже, а нынешний вообще может стать последним. И такая от всего этого исходит безнадега, что «Последний день Помпеи» кажется оптимистической картиной хотя бы за счет остановленной в ней динамики.

И тут это вселенское уныние начинает вяло, но настойчиво моросить, и уйти никуда невозможно — только в себя. Бабель однажды разродился по этому поводу статьей, суть которой вкратце можно было свести к единственной мысли: Россия шла к морям изнутри себя, вылезая именно из огромных сугробов и непроходимой грязи внутренних территорий. Что ж, может и так. Важно, что дошла — на все четыре части света.

Стоя под козырьком подъезда на заднем дворе, где обычно курили «ходячие» больные, доктора и медсестры, Платонов глотал вечное, но благодаря влажности свежее уныние полными легкими, и усиливал эмоциональное воздействие пейзажа на свою тонкую натуру очередным подробным изучением «морга-избушки», как он его назвал, и воспоминаниями детства.

В противовес осенней мороси, но, имея подоплеку в недалеком морге, память вернула ему сюжет жаркого лета, когда ему было шесть лет. В соседней квартире на их площадке умерла баба Лида, у которой родители иногда оставляли Костю, убегая по делам или в гости. Сегодня он вряд ли мог что-то хотя бы общее вспомнить о бабе Лиде, кроме того, что она исправно за ним следила и пыталась поддерживать безнадежно пустую беседу, с бесконечно повторяющимися вопросами в разных вариациях, отчего у взрослого может возникнуть впечатление, что его проверяют на «Полиграфе». Но маленький Костя про детекторы лжи ничего не знал и терпеливо отвечал: папу не повысили, в школу —в следующем году, братика нет и не планируется, другие дяди за красивой мамой не ухаживают, потому что есть папа, читать-считать умею. И очень редко задавал свои вопросы, потому что на любой из них баба Лида отвечала не «почему Земля круглая», а долгую историю своей жизни, и из уважения к старшим надо было сидеть и слушать ее, теряясь в именах, датах, многочисленных родственниках и знакомых, а потому — абсолютно не обогащаясь историческими знаниями.

И вот в знойный июльский день баба Лида умерла. Чтобы узнать, что такое «умерла», Костику пришлось спустится со всеми взрослыми вниз к подъезду, когда туда вынесли гроб для прощания. Первое, что он почувствовал — сладковатый тошнотворный запах, источник которого ему был не очень понятен. Хотелось уйти куда-нибудь подальше, чтобы перебить его духом бушующей вокруг зелени. Странно, но старушки со скамеек от всех подъездов двора ринулись на этот запах, как пчелы к цветку. От взрослых он услышал негромкое: «жара.   разлагается.» и

смутно догадался, что это относится к телу бабы Лиды, которое лежит в красном гробу и смотреть на которое очень страшно, хотя и любопытно. У соседнего подъезда стояли-топтались музыканты с блистающими на солнце духовыми инструментами и большим барабаном. Костику очень хотелось ударить в него колотушкой, которой помахивал дяденька, будто разгонял дым от собственной сигареты. Пришлось прислушаться к разговорам оркестра, откуда удалось выловить, что «сегодня два «жмура», «водку в такую жару пить — смерть».

— А что дальше? — тихо, понимая ответственность момента, спросил он у отца.

— Проводим, повезем на кладбище, там похороним.   Поминки еще. Баба Лида заслуженный человек была.

Два слова: «похороним» и «была» окончательно погрузили Костю в состояние нарастающего ужаса. Во дворе они с ребятами уже «хоронили» то мертвого воробья, то бабочку, но люди, полагал Костя, не могут умереть. Не должны — уж это точно. И теперь, получалось, бабу Лиду тоже зароют в землю, потому что она «была», и, значит, ее не будет. Не будет больше никогда. «Никогда» ударило в голову и грудь леденящей волной таинственного страха. А тут еще тело «разлагается». Костик что-то слышал про Ленина, который лежит в мавзолее. Видимо, он лежит, чтобы его оживили, полагал Костя. Ну, когда-нибудь.   Но бабу Лиду в мавзолей, судя по всему, нести не собирались.

Больше вопросов задавать не стал. Не мог. От страха. Хотелось быстрее отсюда убежать. Но куда бежать, если здесь стоят единственные защитники — родители. Но вот мама словно почувствовала его состояние и сказала папе:

— Игорь, Костика (так она его нежно называла), надо отсюда увести. Незачем.

— Да-да, — согласился папа, но почему-то не торопился.

И тут на весь мир грянула заунывная, к тому же фальшивая во всех смыслах музыка, которую называли похоронным маршем. Ужас перелился через край: Костя рванулся через плотный строй взрослых, выскочил из печального круга и без оглядки побежал в сторону недалекой стройки, где, казалось, можно найти подходящее убежище. Но взвывающие на глиссандо трубы догоняли, ноги вот-вот могли стать ватными и непослушными. Где-то совсем рядом была смерть. Она легко могла догнать Костика, но догнал его отец. Он взял сына на руки, прижал к себе и сказал:

— Прости, малыш, до меня только что дошло, как это может тебя напугать.

— Музыка страшная, — прошептал Костик, прижимаясь к отцу всем телом.

— Да уж, — согласился отец.

— А смерть ко всем приходит? — спросил Костя, он как-то внутри себя определил, что смерть именно приходит. Отец, похоже, немного растерялся от этого вопроса. Но потом вдруг твердо сказал:

— Ко всем. Люди всю жизнь готовятся к встрече с ней, а, в итоге, никогда не бывают готовы.

— Что — надо одеваться специально? Встречать? — Костя почему-то успокоился от понятой только что безысходности. — Смерть пришла — и все? Тебя нет?

— Да, тебя нет. Но, говорят, есть душа, — сказал отец.

— Где есть? Зачем?

— В каждом из нас, чтобы жить вечно.

— А почему ее не видно?

Отец опять озадачился, но быстро нашелся:

— Чтобы смерть ее тоже не увидела.

Дома Костик долго стоял перед зеркалом, пытаясь разглядеть в себе душу. Но, похоже, просто убедил себя в том, что она прячется, скажем, где-то в сердце.

С тех пор нет-нет да и приходилось думать о смерти. Задаваться вопросом — что там? Пугающее темное ничто или, таки, обиталище душ. Смерть периодически «напоминала о себе», «захаживала» то с одной, то с другой стороны и надвигалась всей своей неотвратимостью. И сейчас, когда он смотрел в темные «глазницы» морга, испытывал двоякое чувство: с одной стороны, он вдруг пожалел себя маленького, испуганного, как будто сам был своим отцом, с другой — со всей ясностью осознал, что в этот раз смерть приходила, собственно, к Константину Платонову и неуемному материалисту Бабелю. Понимание того, к чему могла привести нелепая затея погружения в мир нищих, почему-то не вызывало запоздалого страха, а просто давило сверху, как свинцовое небо, и заставляло ту самую — искомую в детстве — душу ощутимо содрогаться. Невидимая, она все же легко напоминала о себе, то выталкивая сердце наружу, то наполняя его странной неизбывной тоской, которую так много рифмовали поэты.

Из глубокого дымчатого своей непроницаемостью окна морга сквозь мрачную муть на миг выглянуло мужское лицо. Выглянуло так неожиданно, что сердце Платонова отозвалось — скакнуло на месте. Он невольно отступил на шаг. Те незначительные черты, которые удалось разглядеть, показались Константину знакомыми. Вспомнился рассказ Маши о санитаре, которого мало кто видит.

— А, может, это патологоанатом, должен же и он там бывать? — вслух спросил себя Платонов и направился в палату.

17

Когда Бабеля признали годным к транспортировке в областную больницу (а Платонова, собственно, вообще никто не держал), Максим Леонидович пообещал прислать редакционную «Газель», и Константин вдруг задумался: что сказать Маше? Что он вообще от нее хочет? И почему хочет быть рядом с ней? На удачу выпало ее ночное дежурство, и после полуночи, когда она завершила обход палат, он приковылял на пост, но там ее не обнаружил. «Отмаливает опять кого-нибудь», — подумал с досадой, но тут же прогнал пустую злобу, вспомнив о Бабеле. На всякий случай заглянул в ординаторскую, Маша оказалась там: задумчиво сидела над чашкой чая и надкушенным рогаликом.

— Доброй ночи, — сказал Константин, и мгновенно впал в ступор. В сущности, он так и не знал, что еще он хочет сказать Маше. Потому растерялся, да и к тому же невольно залюбовался ее прекрасной задумчивостью.

— Не спится? Чай будешь? — встрепенулась Маша.

— Буду.

Маша нажала кнопку на электрическом чайнике и с вопросом поглядела на Платонова.

— Да садись, чего стоишь на трех ногах? — улыбнулась.

Но Платонов никак не мог сбросить странный морок, в голове или в душе — скорее, и там и там творился

неподдающийся хоть какой-либо систематизации сумбур. Он так и висел на костылях, то поднимая, то опуская взгляд, который изначально был виноватым.

— Что с тобой? — прищурилась Маша.

— А доктор-то где?

— Домой уехал. Ребенок у него заболел. Если что, позвоню, приедет. Тебе доктор, что ли, нужен? Плохо тебе? — Маша с готовностью поднялась из-за стола и подошла ближе. — Плохо?

— Не знаю, — честно признался Платонов. — Но доктор мне не нужен. Только. не обижайся. Ты как-то к этому относишься.   В штыки.

Маша заметно насторожилась, и Константин, почувствовав это, окончательно «поплыл», тряхнул головой, чтобы собраться, но фразы получались глупыми и сумбурными.

— Маш, я никогда не видел такой девушки, как ты. У тебя сочетание красоты внешней и внутренней. У меня вот здесь, — он кивнул подбородком на область сердца, — щемит. Или саднит. Не знаю даже. Мы завтра в обед уедем. А я не хочу. Не то, чтобы не хочу. Я без тебя не хочу.

Маша что-то пыталась сказать, вроде даже шептала, но Платонов не давал ей опомниться.

— Вот стою, как пацан какой-то. Просто, Маша, мне кажется, что я тебя полюбил. По-настоящему. И сказать ничего толком не могу, потому что по-настоящему у меня в первый раз. До этого я не знал, как это. Беда в том, что ты тут почти святая, а я. — дальше Платонов не знал, что говорить, а когда поднял глаза и увидел, что по щекам девушки бегут слезы, потянулся к ней правой рукой, роняя костыль, но она вдруг отступила назад и посмотрела на него так пронзительно, что сердце ухнуло и провалилось в черную бездну.

— Где ж ты раньше был? — тихо сказала Маша. Потом вдруг напряглась и горько усмехнулась: — Красивая, говоришь, святая?

— Да, я знаю, мне что-то рассказывали, но меня это не волнует, — нелепо заговорил Платонов, но Маша вдруг начала расстегивать пуговицы халата.

— Маш, т-ты. Ты неправильно меня поняла. — лепетал журналист, стыдясь своей неуклюжести, опуская глаза.

— Смотри, — не приказала, но твердо попросила Маша. — Смотри, и поедешь домой спокойно. Одному ухажеру этого хватило.

Константин вынужденно поднял глаза и у него окончательно перехватило дыхание.

Сначала он увидел стройное тело, но даже при свете настольной лампы в глаза бросились многочисленные шрамы на животе, груди — там, где позволял это видеть бюстгальтер. Жуткие шрамы, похожие на червей, впившихся в нежную девичью кожу.

— Господи.  — на такие случаи у Платонова не было запаса слов. Он снова потянулся к Маше, но она так же твердо отстранилась.

— Они хотели пустить меня по кругу. Вип-сауна.   гогочущие братки, бизнесмены и даже политики мелкого масштаба. Заказали для одного, а понравилась многим. Вот тебе и красота, Костя. Хотела сбежать. Легонько побили. Начала вырываться, тогда распяли на длинном деревянном столе, где только что стояли кружки с пивом. Ноги привязали веревкой к ножкам, а руки прибили гвоздями. Жалели, что под рукой не оказалось «сотки»: мол, солиднее, и прибивать пришлось «восьмидесяткой».

— Как Христа? — не выдержал Костя.

— Даже не сравнивай! Не смей! — выкрикнула Маша. — Я же зарабатывала блудом. Таких историй, как со мной, можно километрами рассказывать.

— У тебя на кистях нет шрамов...

— «Восьмидесятая». На удивление быстро зажило, остались только точки. А потом играли на меня в карты, все равно делали, что хотели. Когда назабавились, стали тушить окурки. Везде, где хотелось. Одному пришло в ум: сделаем из нее пепельницу. Я уже не кричала, потому что пообещали насыпать в рот горячих углей, и было ясно, буду орать — насыплют.

— Таких. — куда-то в пол, наполняясь неуправляемым гневом, прорычал Костя, — таких, — он не мог придумать пытку, — в дерьме топить надо.

— Они считали себя хозяевами жизни, — Маша торопливо застегнулась и вернулась к чаю, — а я для них проститутка, кусок мяса с детородным органом, который можно купить, как в магазине. Вот. — лицо Маши стало непроницаемо безразличным. — Теперь ты знаешь почти все. Можешь уезжать.

— Маш, я много знаю печальных историй, профессия такая. — Константин вдруг успокоился и обрел уверенность. — Да, я не был готов к такому зрелищу, но меня сюда не похоть привела, — он потупился, — что-то другое. Я не могу сказать, что твое лицо, твои глаза, твое тело не манили меня. Если скажу так сейчас, солгу, но было еще что-то, и оно — не меньше, чем то, которое внешнее.

— Поздно, Костя. У меня тоже что-то внутри оборвалось, когда я увидела тебя на полу в том доме. Без сознания.   Но пойми, мне не тело, мне душу прижгли окурками.

— И ты решила лечить ее молитвой? В Церковь пошла?

— А надо было к психотерапевту? — с вызовом вопросом ответила Маша. — Я чуть руки на себя не наложила! Мне Господь в самый последний миг священника послал, и не просто человека с кадилом, а именно — священника! Но, — Маша вздохнула, — это уже другая история.

— Да нет, ты не поняла, я не против.   Я видел, я чувствовал, у тебя дар какой-то.

— Нет у меня никакого дара! Нет! Такой у каждого человека есть! Пост и молитва! Но собственную душу я вылечить не могу. Чувство омерзения всякий раз.   В общем, что я тут тебе рассказываю.

— Маш, — Платонов уже не покусывал, а грыз губы, — я рядом с тобой в ту ночь почувствовал собственное несовершенство. Свою грязь, если можно так выразиться. Что-то сломалось во мне, а что-то очистилось от какого-то древнего налета. Думай про меня, что хочешь, но ожоги твои вылечить можно. И те, — опередил он сомнение Маши, кивнув на ее грудь, — и те, что в душе.

Маша опустила глаза. Количество слов, которые невозможно сказать, вытеснило уже сказанное. Платонов

продолжил уже без надежды, вместо многоточия:

— Любовь, Маша, слово огромное. Я боюсь его произносить именно потому, что раньше оно выскакивало, как мыльный пузырь, чтобы лопнуть при столкновении с любым сопротивлением. Но любовь, Маша, бывает, она есть, я не вижу ничего предосудительного в том, что мужчина и женщина могут любить друг друга. Это, наверное, тоже дар Божий.

— У тебя нога срослась, — сказала вдруг Маша сквозь задумчивость, — можно завтра гипс снимать. Константин сразу в это поверил, но возмутился:

— Да о чем ты?! Я тут.

— Иди спать, Костя. Пожалуйста, — она попросила так, что отказать ей — выполнить эту просьбу — было сравнимо с отказом в последнем желании.

Платонов со вздохом повернулся на костылях и направился к выходу. Когда он был уже на пороге, Маша добавила:

— Они потом все перестреляли друг друга. Много позже уже. Перестреляли, потому что не верили друг другу. Никогда. Вместе они могли только уничтожать, разрушать, предаваться пьянству и разврату. А я не верила батюшке. Я хотела мстить. И ты хочешь.

— При чем здесь это? — начал было поворачивать обратно Константин.

— Ни при чем, иди спать. Ты все равно хороший, Костя. Иди, пожалуйста, — и опять это детское «пожалуйста» не оставляло шанса на продолжение разговора.

Бабель и Иван Петрович словно ждали его возвращения. Зашуршали простынями, как вампиры в ужастиках.

— Ну что, на совместную молитву ходил? — ерничая, спросил Бабель.

— За твою загубленную душу, Степаныч, — холодно ответил Платонов, плюхнулся на кровать и отвернулся лицом к стене.

Сколько раз в жизни он разочаровывался в этом мире? В людях? В себе?.. И Бабель своею едкостью, только подтвердил общее правило кривого зеркала.

— Слышь, Кость, а ты, никак, предложение Маше делал? — подал-таки голос догадливый машинист.

— Слышь, кость, — передразнил Платонов, — ты у меня в горле.

— Не понял? — не уловил игры слов Иван Петрович.

— Иван Петрович, — не выдержал Платонов, переходя на крик, — вот если б тебя на ночь глядя с тупой улыбкой по копчику пинали с вопросом: больно?!

— Понял, почти, — засопел Иван Петрович.

— Ничего ты в этой жизни так и не понял, Костя, — вернулся Виталий Степанович в свою любимую зону «старшего» товарища.

— В этой? Нет, — согласился Платонов. — У меня специалист под боком. Бесплатные круглосуточные консультации. Мы работаем под девизом: Бог вам не ответит, а Степаныч — всегда! Спать будем?

18

Сон выскочил, как тать из-за угла. Как двадцать пятый кадр, который неожиданно остановился и стал явен. Он выскочил из памяти, как чертик из табакерки, не выключив при этом дневное сознание. Сон пришел из школьного детства, но взрослый Платонов оставался в нем как сторонний зритель, способный ощущать себя десятиклассником Костей и одновременно журналистом Платоновым, зрящим за всем, что происходит не только глазами мальчика, но и взрослого человека — откуда-то сверху — из понимания сна. В то же время — спящий нынешний Константин Игоревич мог смотреть внутрь — в закоулки души обоих Платоновых. И от тех внутренних колебаний, которые он улавливал, содрогалось что-то не только в нем, но, собственно, во всем мироздании, во внутренней его сути.

Как только Константин понял, из каких воспоминаний пришел этот сон, ему сразу стало стыдно. Все просто: человек засыпает, сбрасывает морок суеты, совесть, напротив, просыпается. Иногда вереница мерзких постыдных поступков, иногда отдельная вспышка собственной подлости, заставляют душу содрогаться, будучи пронзенной невидимым клинком совести. Что это? Отголосок Страшного Суда? Его репетиция? С каждым ли это бывает? Или есть люди, которые изначально оправдали все свои поступки?

Казалось бы, за давностью случая можно было бы не придавать ему никакого значения. Просто забыть, как не приведший к тяжелым (во всяком случае) внешним последствиям. Но ущерб, изъян, нанесенный миру внутреннему, может проявлять себя куда как болезненнее, чем пара синяков и ссадин, которыми все закончилось. Платонов и старался его забыть, но наваждение порой прорывалось.

В каждом школьном классе периодически назревают конфликты. Любое скопление людей искрит. Знание об этом носится в воздухе, даже не воплощаясь в словах. О том, что сегодня будет драка, можно узнать, даже опоздав на первый урок, когда все сидят и делают вид, что слушают учителя, и ему даже кажется, что в глазах у школьников плавает интерес к освещаемой теме, но в действительности это предвкушение того, что будет после уроков. При этом, опоздавший, принимая это напряжение буквально из воздуха, может не знать только одного, что главный участник предстоящего конфликта — он сам. Ему скажет об этом сосед по парте, как только учитель позволит ему сесть.

Так было и с Платоновым. Он не слыл в классе ни слабым, ни сильным. Более того, сам себя он определял миролюбивым, и, по возможности, старался избегать бессмысленных с его точки зрения драк, которые год от года становились ожесточеннее и беспощаднее. Неписанные правила — «лежачего не бьют», «до первой крови», «пожмите друг другу руки после драки» — постепенно уходили в романтическое прошлое. В моду входило жуткое, порой массовое запинывание, унижение слабого (если он не являлся другом сильного), а уж кровь лилась порой ручьями под колеса неотложек. И напитывала ристалище гниловатая, распаляющая агрессию атмосфера сквернословия. Поводом к бессмысленному мордобитию могло быть неосторожно сказанное или неправильно истолкованное (чаще всего именно с целью провокации) слово. Вот почему так модно было одергивать друг друга: «фильтруй базар». Но, исходя из такого рода фильтров, лучше было вообще откусить себе язык. Костя «фильтровал» не из трусости, просто разумно берег голову от бессмысленных ударов. Но это вовсе не значило, что тебя не пожелают прощупать на способность постоять за себя. Ты молчишь — о тебе скажут, тебе передадут,

попробуй отмахнуться. Может, и отмахнешься. Раз, другой, третий — и ты в списке презираемых «ботаников», «очкариков», «оленей» и т.п. Костя часто размышлял по этому поводу, пытаясь разобраться, отчего люди играют по правилам нелюдей, но вынужден был признаться себе сам, что «правила добра» проигрывают чаще всего потому, что их носителями являются не бойцы, не смиренные от природы, а просто малодушные люди. Малодушным выглядеть не хотелось, а вот трусом считать себя приходилось. Именно потому, что напускную храбрость надо было проявлять там, где попирались «правила добра». А еще приходилось тратить время на подкачку мышц и посещение секции единоборств, что худо-бедно придавало тебе веса, а, по сути, избавляло от лишних попыток поискать твои слабые места, да и просто унизить.

В то утро сосед по парте и закадычный друг Гоша сообщил Косте, что Тиня (Олег Тенев) вчера рассказывал, как Платонов отказался выйти один на один с Ершовым из восьмого «б». Уникальность ситуации заключалась в том, что десятиклассник Костя Платонов просто не захотел «топтать» младшего, хоть и крупного Ершова. Все, кто видел эту ситуацию, не усомнились в правильности поступка Платонова. Он просто отшвырнул наглеца в сторону, и без того ушел победителем, не обращая внимания на летящее в спину, порожденное слабостью противника хамство (хотя в таких случаях принято останавливаться, нехотя возвращаться и наладить раздражающему объекту пинка). И вот — конфликт, который не стоил выеденного яйца — просеялся через кривое зеркало, вернулся совсем в другом виде.

— Коть, тебя че вчера, Ерш напугал? — шептали доброжелатели с задних парт.

— Ты че, Коть, из ерша уха наваристей.

«Напугал»-то Ерш, а бить придется безобидного Тиню, которого уж точно черт дернул за язык, и теперь он сам опасливо оглядывается с первой парты, поправляя жалкие очки: какое решение примет «неконфликтный» Котя Платонов? А потом еще надо будет пойти и пнуть-таки Ерша. Неписанные дворовые законы.

— А Тиня, типа говорит, Котя трухнул, — подзуживает Гоша и сразу определяет: — Да нахлобучь ты пару раз тому и другому, чтоб базар фильтровали. Тиня-то с Ершом в одном подъезде живут. Ерш, наверно, Тиню строит. Он, главное, при девках это сказал. Прорубаешь?

И во сне взрослый Платонов начинает понимать, что ему таки придется бить безобидного Тиню. Хотя бы так, для виду и развлечения толпы. И Тиня это тоже уже понимает. Под захватанными линзами моргают слегка испуганные глаза: «да, Коть, это я лупанул, не подумав, Ерш-то во дворе всем хвастался, что ты с ним драться побоялся, но я-то вовсе не так рассказал, я и говорил, что тот на весь двор бахвалился, а тебе что сказали?..» «А ты не знаешь, Олежек, чего мне могли сказать?» — сверлит его глазами Платонов. И взрослый Константин Игоревич во сне вздыхает. Он знает, что этой драки не избежать, что она на всю жизнь ляжет на его совесть несмываемым позором, хотя по «законам улицы» позор должен будет достаться Теневу.

Да и не драка это вовсе была. Когда вышли во двор (гурьба парней, похохатывая, в предвкушении зрелища, девчонки — кому покурить, мелочь пузатая — «позырить», и Ершов подтянулся — а вдруг выгорит победить Платонова?). И вот Олег Тенев — Тиня — снимает очки, отдает их кому-то. Платонов бросает Гоше вельветовый пиджак, перевязывает шнурки на кроссовках: дает время Тине покаяться, дабы избежать бессмысленного кровопролития. Но Тиня молчит. Он стоит, опустив руки, и беззлобно смотрит на Костю. И что делать?

— Ну, чего ты там, Тиня, базарил? — сам себя подзаводит Платонов. И толпа тут же просыпается:

— Котя, да врежь ему, чтоб очки было не на чем носить!

— Платон, мочи!

— Костян — потренируйся, тоже надо!

— Тихо, а вдруг щас Тиня разойдется и Платону вмажет?!

Но Тиня не вмазал. Не разошелся. Он все так же стоял, не предпринимая никаких действий, покорный судьбе. Во взгляде читалось: «если надо — бей, я понимаю». «Да что за христосик такой!», — хотел крикнуть Платонов, но сказал другое:

— Тиня, ты хоть кулаки-то подыми.

Олег не поднял. Платонов зачем-то поискал глазами в толпе Ершова. Нашел. Тот стоял с ехидной ухмылкой. И в этот момент Константин подумал, что бить будет именно его. Зря подумал. Взрослый Платонов ощутил, как рука скользнула вдоль челюсти Олега Тенева. Это, ко всему, оказался еще и явный промах. Голова Тини чуть качнулась

— и все!

— Платон, ты на ринге так же мажешь?!

— Ты че, Котя, веером работаешь?!

— Ты его еще поцелуй!

Но ведь, чтобы бить, надо хоть на миг взглянуть в глаза противника. Глаза были, не было противника. Тиня смотрел все так же беззлобно. Правда, казалось, он с трудом сдерживает слезы, чтобы окончательно не опозориться. А Платонов в роли общественного палача должен был длить этот позор. Его или свой?

Что надо было делать? Надо было броситься в эту маргинальную массу, биомассу, и месить ее кулаками во все стороны. И чтоб обязательно Ершову досталось — для профилактики! И всем! И даже другу Гоше! Он ведь тоже стоит и ехидно ухмыляется: «Мочи, Котя!». Мочи ему... Придумали же слово — мочи! Как будто надо испражняться тут перед всеми. Ринуться в эту массу. Но этого боялся даже взрослый Платонов, который смотрел на все происходящее спящим — снаружи, изнутри, со стороны, с неба — и ничем не мог помочь самому себе! Не мог помочь Олегу Теневу, потому что даже из своего взрослого состояния боялся этих дворовых бультерьеров. Боялся еще тем детским, ну, может, юношеским, неизжитым до сих пор страхом.

«Вся подлость в мире от трусости», — будет потом не раз говорить себе Платонов. Но в тот раз он начнет бить Тиню. Два-три удара — и Олег на земле. Можно победно поворачиваться, вытащить из толпы Ершова и при всех напинать ему под зад. Можно и нужно. Но Тиня лежит и смотрит на Платонова слезящимися глазами, в которых Котя

— мамин Котя — нежный, добрый Котя — читает: ты же такой же, как я, ты не такой, как они, мы с тобой из одного теста. И в это тесто Константин Платонов наносит еще один удар — никчемный и беспощадный, от которого взвизгнули даже видавшие виды девицы с сигаретами в зубах. Тиня наконец-то закрыл глаза, а Платонов повернулся в сторону Ершова. Но того уже нет. Тому уже не стыдно убегать, что он и делает. И смеяться над ним не будут: он

младше, ему простительно, а Платонов явно не в себе — и убить может.

— Да ты, Костя, зверь! — это хвалят или подкалывают?

— Сигарету надо?

— Ты ему вааще свет потушил.

— Слышь, воды Тине кто-нить принесите?!

Костя вышел из порочного круга, Гоша устремился за ним. Платонов заметил, как кто-то «смилостивился» и подал Теневу руку. Он с трудом поднялся, вытирая платком кровь из-под носа, глаза, полные слез. Каких усилий ему стоило не заплакать? «Мужик», — подумал маленький Костя. «Гад», — подумал о себе Константин Игоревич.

— Да нормально все, — это Гоша (друг все-таки) уловил состояние Платонова. — Ты ж не виноват?

— А он? — неожиданно спросил Костя.

— Базар фильтровать надо, — только и нашелся Гоша.

— Фильтровать... — передразнил Костя.

— Котя, вотче, тебе выпить надо. Пойдем, купим чего-нибудь. На факультатив можно и не ходить. На пустырь пойдем.

Эх, как это хорошо у русских получается. Набил кому-нибудь морду, — выпей водки. Обряд, инициация. Набил, выпил — мужик! Еще матом надо кого-нибудь покрыть, позабористее. А в глаза Тине смотреть было невыносимо стыдно.

Они сидели на пустыре посреди зарослей конопли и глотали прямо из горла дешевое кислое «Эрети».

— Да нормально все, — часто повторял, отхлебывая, Гоша.

Костя не пытался понять, что именно нормально. Пустырь, что ли, превращенный любителями выпить в ресторан под открытым небом? Не хватало только официантов-бомжей, разносящих ириски и пирожки с ливером. Странно, но именно на этом пустыре, который из очередной великой стройки города превратился в поросший травой долгострой, ощущалось светлое будущее. Оно таилось символами забвения эпохи нынешней — вбитыми по горло в землю облупившимися сваями, окаменевшими бетонными курганами, в который превратились огромные мешки с цементом, и обломками деревянного жилья, которое обреталось здесь еще с восемнадцатого века. Оно вытекало из этих символов и устремлялось в бесследно проплывающее майское небо последнего школьного года. Оно возвращалось из голубой глубины, прореженной струйками облачной дымки, чувством необъятного простора и принадлежности к пусть и не самой совершенной, но все же великой империи. Оно выступало соленой влагой на глазах и щемило в груди. И хотелось лететь.

Где-то на окраине пустыря заработал бульдозер. Младший Костя тревожно оглянулся. Старшему это делать было не обязательно, он знал, что бульдозером захрапел на соседней койке Иван Петрович.

— Дурак, — оценил себя семнадцатилетнего Константин Игоревич.

— Это ты про меня, что ли? — встрепенулся в углу Бабель, который не мог заснуть.

— А? — переспросил Костя, он и сам только что вынырнул в затхлую реальность районной больнички, с горечью осознавая, что упустил еще нечто важное в майском небе последней весны детства.

— Кто дурак-то у тебя опять? — повторил вопрос Бабель.

— Не парься, Степаныч, это я о своем, — отмахнулся от него Платонов, снова поворачиваясь к стене. Хотелось вернуть утраченное чувство безбрежного и обязательно счастливого будущего. Небо с тех пор чаще

хмурилось и заметно посерело. 19

— Ну что, Движда, Машенька сказала, что можно тебе гипс снимать, — после завтрака на осмотр пришел доктор Васнецов.

— Доброе утро, Андрей Викторович, — в голос поприветствовали больные.

— Но, — продолжил врач, — рентген я сделать все равно обязан. Лишнее облучение, конечно. Магдалина наша еще ни разу не ошибалась, но я обязан. Понимаете?

— Понимаем! — опять ответили все в голос, словно вопрос касался не только Платонова.

— А вас, Виталий Степанович, областные светила дальше просвечивать будут. Гематома еще есть.

— А, че там просвечивать, мозги в кучке — и ладно, — улыбнулся Степаныч. — Спасибо вам, с того света вернули.

— Да это Магдалине нашей спасибо.

Степаныч вдруг даже подпрыгнул, выжался на обеих руках:

— Да при чем здесь эта хоть и красивая девушка? Хоть вы-то, доктор, мракобесием не занимайтесь!

— Почему это так вас раздражает? — удивился Андрей Викторович.

— Да потому, что лечиться надо нашему народу. То коммунизм строит, то в церковь бежит. Сам ни на что не способен!..

Платонову стало вдруг скучно и тошно, он поторопился покинуть палату, зная на сто шагов вперед аргументы Степаныча, заимствованные из популярных псевдонаучных журналов и собственной гордыни. Он попрыгал в сторону рентген-кабинета, желая быстрее избавиться и от рациональной логики Бабеля и от неприятной тяжести гипса, под которым последние три дня жутко чесалось.

Но у двери «лучевой диагностики» вдруг оказалась огромная очередь. Как назло, именно в этот день какое-то местное предприятие отправило своих работников на обязательную флюорографию. Удачное начало дня, похоже, умерло в длинной череде лиц с грустной покорностью на усталых лицах. Платонов занял очередь, подумал о том, что неплохо бы повидать Машу, но еще не придумал, как и что он хочет ей сказать. Поэтому просто вышел во двор — избавиться от больничных запахов, суеты, мыслей, посмотреть: чем там живет провинциальный мирок, вмерзая в новую русскую зиму.

Во дворе было тихо и пасмурно. Хмарь небесная стыло давила унылый пейзаж. Воздух застыл и перестал двигаться, и в нем, похоже, окоченела осенняя тоска, вдохнув которую хочется убежать куда-нибудь за три моря.

Платонов непроизвольно воззрился на морг, и только через две-три минуты осознал, что заставляет его с любопытством тратить свой взгляд на избушку Харона. Дверь была приоткрыта. Чуть-чуть. Этого чуть-чуть стало

достаточно для того, чтобы, взмахнув костылями, Константин Игоревич поскакал к «последнему причалу». Зачем? Да кто ж знает? Если бы человек мог объяснить все свои поступки, жизнь имела бы привкус приторной рациональности.

Петли, вероятно, были неплохо смазаны, и дверь, оббитая листовым цинком, даже не скрипнула. Константин оказался в невзрачном узком коридоре, имевшем с одной стороны три окна, а с другой — три двери. Ближняя была открыта, и Платонов без приглашения оказался в той самой мертвецкой, игнорируя выцветшее объявление: «Посторонним вход строго воспрещен».

«Разделочные столы», — определил журналист увиденное и обрадовался, что сегодня они пусты. Значит, сегодня никто еще не умер. Смерть дремала здесь на каждом предмете, на блеклых кафельных глухих стенах, на покрытых бурыми пятнами каталках, на потрескавшейся поверхности письменного стола, на какой-то нелепой инструкции, обтянутой полиэтиленом, на «черной дыре» стока в полу. Наверное — не смерть даже, а ее присутственная форма — мертвенность, ее сладковатое тошнотворное дыхание будто ощупывало легкие всякого входящего — жив, не жив? Если жив — комок тебе в горло — уходи, пока твое любопытство не стало привычкой умирать.

— Чего надо?!

Платонов резко развернулся, вздрогнув всем телом, чуть не выронив костыль, и уже собирался извиняться за непрошеное вторжение, но на миг оцепенел. Перед ним стоял Федор.

— Во как, — воспользовался он присказкой Ивана Петровича.

— Черт, — выругался Федор, который тоже узнал Платонова, — ты что, на запах пришел?!

— А ты, выходит, порой сам себе работу подбрасываешь? — усвоенная наука не позволяла Платонову ждать нападения и он мгновенно отреагировал, когда руки Федора только начали движение в его сторону. Превратившийся в оружие костыль обрушился на предплечье противника. Федор ойкнул, немного просел, а Платонов, сам потеряв равновесие, с размаху нанес второй удар — по голени, словно возвращая Федору то, что пришлось испытать самому. Теперь уже тот крикнул явно и звонко, шлепнулся на спину, но и Платонов уже лежал напротив него.

— Ты мне руки сломал, я чем трупы мыть буду? — простонал Федор.

— Тебе самому помыться не грех. Смердит.

— Чего теперь, мусорам меня сдашь?

— Сначала Нюрнбергский процесс.

— Чего?

— Зачем вы это сделали?

— Шпала так решил, от вас мусарнёй за полкилометра несло, а он месяц как откинулся. А тут ему как раз дело какое-то подвернулось. Думал, вы подсадные.

— Шпала — Виктор?

— Ну, Виктор. Блин, больно, аж круги перед глазами. — Федор застонал и зажмурился.

— А ты думаешь, мы с Бабелем кайф ловили?

— Бабель — это старый, что ли? Так он, говорят, выжил. Магдалина вымолила.

— Говорят. А если бы не выжил?

— А че я сделаю?! — возмущенно прокричал Федор, как будто Платонов был виноват в том, что их «приголубили» обрезком трубы.

— Ты? — поднявшийся на ноги Платонов стал внимательно осматривать костыль, которым бил Федора, по всему было видно, что он очень хочет треснуть санитару костылем еще куда-нибудь. Играть Константину в этом случае не приходилось. — Ты, — повторил он, — можешь зарезаться ржавым скальпелем патологоанатома, можешь себя выпотрошить тут, или я тебя выпотрошу, но сначала ты мне скажешь, на какой дороге твою Шпалу найти. По нему рельса плачет, — Константин выразительно посмотрел на костыль.

— Можешь меня тут всего переломать, — спокойно заявил Федор, — но я в натуре не знаю, где он сейчас. На дно где-то лег.

— Из-за нас?

— Да он таких, как вы, вообще в расчет не берет, говорю же, у него тут свои дела были, а вы под ногами болтались.

— А ты, значит, у него шестерил.

— Он меня от тюрьмы, от второй ходки отмазал.

— И ты вместо тюрьмы — в морг.

— Пошел ты, интеллигент вшивый, ты на работу после зоны устроиться хоть раз пробовал?! Тут, между прочим, тоже кому-то пахать надо. Мой доктор вообще со стакана не слазит. На работу через раз выходит. Я уже за него все научился делать.

— Ты, наверное, чаял нас на этих столах увидеть, — грустно ухмыльнулся Платонов.

— Ничё я не чаял, не чайник я, чтобы чаять, мешали вы, на хрен лезть куда не надо. Слышь, че-то у меня совсем перед глазами темнеет. Отрублюсь щас.

— Ничего, тут «скорая» недалеко. Вызову.

— И ментов тоже?

— А ты чего ждешь? Войска ООН? Красный крест? Девочек по вызову? — Константин развернулся и поковылял к выходу.

— Слышь? — крикнул вслед Федор. — Не хотел я твоего старика мочить. Честно — не хотел. Шпала сказал: сделай так, чтоб под ногами не путались.

Платонов ничего не ответил. Больше всего ему сейчас хотелось снять гипс и увидеть Машу. В голове у него свербил неприятный вопрос к ней: «ты знала, что убийца работает в морге?». Он будто заранее на нее обиделся, но в то же время не мог понять — почему сам испытывает перед ней какую-то смутную вину, в том числе за тех, кто причинил ей боль.

— Гестапо, — вспомнил он страшные шрамы и содрогнулся. На крыльце «вышел подышать» доктор Васнецов.

— На рентген очередь? — догадался он.

— Профилактика туберкулеза у трудящихся, — пояснил Платонов. — А там, — он оглянулся на морг, — Андрей Викторович, вас срочная работа ждет.

— Не понял, это шутка такая? — насторожился Васнецов.

— Да нет, санитар там, поскользнулся, что ли, руки-ноги переломал. Я услышал, зашел. Федор, вроде, зовут.

— Тьфу ж ты, думал, день как день, а тут. — Андрей Викторович досадно махнул рукой, вытащил из кармана мобильный телефон и по ходу движения к избушке морга скомандовал в трубку: — Лера, дуй в морг, и прихвати с собой еще кого-нибудь. Нет, я не оговорился. Анекдот, что ли, не знаешь: доктор сказал в морг, значит — в морг...

20

Происшествие в морге выбило Константина из колеи, которую он себе на день наметил. Правду говорят: хочешь увидеть улыбку Бога, расскажи ему о своих планах. Теперь Платонов пребывал в неком замешательстве, прострации, и эта задумчивая заторможенность позволила ему незаметно достоять очередь на рентген, затем так же высидеть в перевязочной, потом почти не заметить боль при попытке шагнуть на освобожденную от гипса ногу. Константину казалось, что он о чем-то думает, но, в сущности, мозг его воспринимал не какой-то четкий поток сознания, а мозаику образов, обрывков мыслей, настроений, рефреном к этому хаосу звучало незнание. Он не знал, что ему дальше делать. Заметно хромая, он вернулся в палату и сел на кровать. Навскидку оценив состояние Платонова, Иван Петрович и Виталий Степанович от каких-либо расспросов отказались.

— Все нормально, Костя? — только-то и спросил Бабель и удовлетворился ответом «не знаю».

Стоило Платонову подумать о милиции, и она тут же явилась к нему в образе капитана Никитина. Выглядела милиция все так же устало, равнодушно и относительно трезво.

— Добрый день, — приветствовал Никитин. — Слышал, вы собираетесь уезжать?

— Надеемся, — ответил Бабель.

— У меня тут к вам... — Никитин замялся, вытаскивая из потертой папки листы. — Вот, посмотрите, — сначала он подошел к Платонову, — вам знакомо это лицо?

С выведенной на бумагу копии фото на Платонова смотрел Виктор.

— Неужто нашли? — удивился Константин Игоревич, сбрасывая с себя недавний морок.

— Да. Почти.

— Что значит — почти?

— Кто? Где? — пытался включиться Бабель.

— Витя Шпала, — ответил ему Платонов.

— Какая шпала? — не понял Виталий Степанович, заметно волнуясь.

— Шпалой его прозвали потому, что на станциях в основном работал, — пояснил Никитин несведущему Бабелю. — Один из тех, благодаря кому вы попали в реанимацию.

— Ого! — обрадовался Бабель. — А я думал места у вас здесь «глухариные». Очередной висяк будет.

— Работаем, — без обид пожал плечами капитан.

— А что значит — почти поймали? — спросил Платонов.

— Нашли его мертвым на соседней станции с проломленной головой, — равнодушно сообщил милиционер.

— Во как! — первым оценил новость Иван Петрович. — Награда нашла героя.

— Когда? — спросил Платонов.

— Сегодня утром. Скорее всего, какие-то свои разборки.

— И вы так оперативно?..

— Я сам туда ездил, — опередил вопрос Никитин.

— Что, Костя, может, и это твоя Магдалина намолила? — прищурился вдруг Бабель.

Иван Петрович и Никитин посмотрели на него с явным непониманием и осуждением. Платонов — с сочувствием.

— Она здесь ни при чем, — твердо сказал он.

— А что! Сплошная мистика: нам выписываться, а тут, как говорил Конфуций, трупы врагов по реке проплывают! Созрели!

— Протокол надо подписать, — как-то неуверенно попросил Никитин. — Я уже заготовил. Прочтите. — Он вынул очередной лист.

— Вот ведь, действительно, совпадение, — не унимался Бабель.

— Надо еще сообщника найти, — напомнил капитан.

— Да лежит.   где-нибудь.  тоже.   в морге.  — криво ухмыльнулся своему знанию Платонов.

— Вполне вероятно, — согласился Никитин, — а может, это он своего дружка и оприходовал. А сам — в бега. Вот фоторобот с ваших показаний мы уже отправили по райотделам, по линейным.   Может, и всплывет где.

— А Шпала-то зверь был. Не в себе парень. Я еще в девяностые о нем слышал, когда он по малолетке чалился. Он, кстати, в школе за Машей нашей ухаживал. Да-да, за Магдалиной. У меня сын с ними учился. Во как, — поделился знаниями Иван Петрович.

— Санта Барбара, — оценил рассказ Бабель. — Костя, ты на ус мотай, будет чем с народом поделиться.

— Суета все это, — неопределенно ответил Платонов. — Что-то с этим миром не так.

— Ты только заметил? — хитро прищурился Бабель.

— Степаныч, оттого, что ты видишь это давно, легче никому не стало, — с вызовом откликнулся Константин.

— Ну, это понятно, — грустно согласился Виталий Степанович, — тут не попишешь.

— Вот именно, не попишешь, — грустная ирония Платонова передалась всем. В палате стало тихо.

День потом превратился в томительное ожидание: не Максима Леонидовича с машиной даже, а чего-то неопределенного и тревожащего. Иван Петрович пытался напоследок несколько раз заговорить с новыми друзьями на злободневные темы, рассказать о своем трудовом пути (журналисты же, вдруг для материала сгодится), но ответом ему была звонкая грусть. Платонов, сколько мог стоять на неокрепших ногах, стоял у окна и, как незрячий, смотрел в одну точку, либо спускался в больничный двор. На морге висел привычный замок. Федор, вероятно, уже обретался где-нибудь в соседней палате, напрасно ожидая прихода капитана Никитина. Хотелось срочно увидеть

Машу и задать ей всего один вопрос: «Ты все это знала?». Но из этого вопроса возникал другой, куда больше и значительнее первого: что вообще она знает?

Заглянул Платонов и в ординаторскую, где пил чай доктор Васнецов.

— Андрей Викторович, а можно мне адрес Маши? — сходу попросил Платонов.

— Адрес? Маши? — врач явно не ожидал такой просьбы, был не готов ответить на нее: — Вообще- то мы тут не очень-то раздаем адреса наших сотрудников.

— Да я почти знаю, где она живет. Напротив того дома, где нас «приголубили».

— Приголубили? Да нет. Не там. Напротив там типовая двухэтажка еще с тридцатых годов. А Маша в общаге. Общага на параллельной улице. Она как из детского дома уехала, там и живет.

— На параллельной?

— Да, общага эр-жэ-дэ. Там ее поселили. Отец у нее ремонтником в депо работал. Умер рано. Ей лет семь было. А мать еще раньше.

— Н-но. — растерялся Платонов. — Тогда действительно, откуда она могла знать про нас с Бабелем? — Он даже не понимал, кому задал этот вопрос.

— Ну, спрашиваешь. Магдалина же! — на всякий случай ответил Андрей Викторович.

— Ну да, ну да. — повернулся на сто восемьдесят градусов Константин, в голове которого вопросов стало куда больше.

— Улица Уралсовета. Она параллельно главной, но короткая. Там общага, ни с чем не перепутаешь, — сказал вслед Васнецов. — Только вряд ли дома застанешь. Она или в храме или кому помогает. У нее же послушание.

— Послушание, — повторил Платонов, словно попробовал слово на вкус.

Главред приехал только под вечер. С порога начал извиняться за задержку: одолели политики, грядет предвыборная кампания, у журналистов будет уйма работы. Бабель пообещал «лежачую» поддержку редакции, а Платонов вдруг «обломал» всех:

— А к чему все это?

— Что с тобой, Костя? — уловил его настроение Максим Леонидович.

— С нами со всеми что? — вопросом на вопрос ответил Платонов.

— Ладно, — не стал вдаваться в подробности главред, — собирайтесь. Там, в «газели», Володя для Степаныча специальный лежак соорудил. Почти переоборудовал салон. Надо еще наши издания выгрузить. Я для больницы привез. В дар. Пусть врачи и больные читают.

— Во как! — обрадовался Иван Петрович. — Мне закиньте, а то жена постоянно газеты забывает. И это. Побольше.

— Закинем, — улыбнулся Платонов.

— Эх, — вздохнул Иван Петрович, — задом чувствую, скучать мне здесь одному.

Глаза его наполнились такой тоской, что Платонов подумал, не заболеть ли чем-нибудь еще, чтобы составить компанию пенсионеру. А главное — быть ближе к Маше.

22

Вместе с водителем Володей Платонов перетащил в больницу газеты и журналы. Причем целую пачку занес Ивану Петровичу, заслужив в качестве благодарности радостное «во как». Потом уже взялись за немного волнующегося Бабеля.

Как только тронулись, Константин попросил Максима Леонидовича заехать по адресу, который ему сообщил Воронцов. Казалось бы, город небольшой, и тянется несколькими улицами вдоль железной дороги, а поплутать, пока нашли улицу Уралсовета, все же пришлось. Застывающая осенняя серость придавала районному центру состояние вечной заброшенности. Платонов вспомнил, что по ночам слышал вокзальную перекличку и перестук проходящих составов. Жизнь, казалось, идет мимо этого города, как и поезда. Но, если перевернуть ситуацию, получалось — здесь почивала вечность, которой были незнакомы бессмысленная суета политиков, экономические кризисы, гламурная пустота и глобальное мышление. И в душе смешались два чувства: стремление уехать из этой тоскливой затхлости и желание остаться, чтобы неспешно плыть в замедленном времени.

Внешний вид и «внутреннее убранство» общаги железнодорожников только усугубили осознание провинциального гниения. Снаружи белокирпичные стены были сплошь расписаны иноязычными и непристойными граффити, внутри — тоже, но там штукатурка и краска были похожи на географическую карту — материки, острова — на темной, местами покрывшейся плесенью стене. Даже перила представляли собой сплошную берестяную грамоту, а жестяные банки на лестничных площадках, наполненные доверху окурками, взывали к проходящему чтить начала цивилизации и выносить мусор. И эти привычные черные патроны с лампочками на 60 ватт...

Платонов долго и безнадежно стучал в Машину дверь. Настолько долго, что соседка, жившая напротив, крикнула, не открывая дверь:

— Не долбись! Нету Магадилины, в церкви — поди! Выйдя на улицу, Константин облегченно вздохнул.

— Оставь надежду, всяк сюда входящий... — сказал он вслух, оглядываясь на размалеванный зев подъезда.

— Ну, попрощался? — Максиму Леонидовичу не терпелось вернуться в привычный мир.

— Нет. Если можно, давайте еще в храм заедем.

— Это обязательно, Костя?

— Очень нужно. Я прошу.

— Хорошо. Володь, рули.

Пока ехали, Константин вдруг четко вспомнил, что в последний раз он был в церкви, когда отпевали отца. Друзья потом жаловались, что еле выдержали, что их распирало изнутри, что хотелось поскорее выйти наружу, а Костя во время службы думал о другом. Отец, который всю жизнь храмы обходил стороной, хотя и не смеялся над верующими и не позволял делать этого домашним, за месяц перед смертью вдруг пришел во Всесвятскую церковь, и потом уже ходил туда каждый день. Узнав, что неизлечимо болен, он отказался от постоянно увеличивающейся дозы обезболивающего и упрямо каждый день шел в храм. Потом отказался от телевизора, мяса и общения со

многими из тех, кто тащил его к разным врачевателям. И так же упрямо во время служб стоял на ногах, хотя батюшка разрешил ему сидеть. Костя вынужден был сопровождать его, чтобы вконец обессилевшего провожать домой. Ему был непонятен странный отцовский задор и это граничащее с безумием упрямство. Сам он тогда верой не напитался, во время служб выходил на улицу «считать ворон» и даже покурить. Что-то «не пробило» тогда: или наступающая смерть отца мешала воспринимать все остальное, даже то, что происходило с отцом, или нужна была Магдалина... В последний день отец радовался, как ребенок, что причастился Святых Тайн. Радовался так искренне и наивно, будто ему подарили что-то самое важное, словно он совершил главный и самый благородный поступок в своей жизни.   Потом лег и тихо уснул навсегда. Был день Успения Пресвятой Богородицы. 28 августа.

И Косте было невдомек, почему православные считают этот день праздником, да еще и светлым. Лишь много позже он прочитал, как сам Христос в сонме Ангелов спустился к Той, что выіносила Его для этого мира, как апостолы несли одр с телом Богоматери, и какие в связи с этим происходили чудеса.   Прочитал тогда, как сказку. И только сейчас с ужасом от удара сердечного знания, с воющим от надрыва, от невместимости величины и величия этого знания сердцем понял: все это было, все это есть, все это рядом, все это истина.   Он отвернулся к окну, сдерживая слезы, но воздуха не хватало, он закашлялся и вдруг громко и безудержно зарыдал.

Бабель приподнялся на своем импровизированном лежаке и недоуменно покачал головой: мол, совсем у парня нервы сдали. Но предпочел промолчать. Оглянулся Володя, вздрогнул Максим Леонидович. Взял Платонова за руку.

— Ты чего, Костя? Сейчас-то чего плачешь? — озадачился Максим Леонидович, полагая, что Костя сейчас переживает все, что с ними произошло.

— Сейчас оттого, что раньше надо было, — с трудом выдавил из себя Платонов. — Я понял, что Христос был, Он приходил, и Богородица, и апостолы, и — какой я.

— О, Господи! — изумился Максим Леонидович. — Час от часу... — но предпочел не договаривать. Бабель раздраженно отвернулся в другую сторону.

«Газель» остановилась у той церкви, что была недалеко от вокзала. Платонов вышел на улицу, уже успокоившись, но с влажными и необычайно просветленными глазами.

— Я недолго, — сказал он встревоженным спутникам.

Бабель все же не выдержал, поднялся на локтях и крикнул вслед:

— Костя, по твоим новым понятиям Фейербах сейчас в аду?

— Кто? Где? — не понял Платонов, затем собрался и язвительно ответил: — Они с Гегелем в одном котле сидят, а топят им Шпейермахером и Марксом.

— Ну все, — рухнул обратно на подушки Виталий Степанович, — кого из нас сильнее по башке стукнули? — И для вящей убедительности потянул бинты со лба на глаза.

— Что ты к нему привязался? — спросил у Бабеля Максим Леонидович.

— Уже ничего, уже совсем ничего, — обиженно ответил Бабель, собрался, было, молчать, но не выдержал и добавил: — Видишь же, Максим Леонидович, у человека религиозный экстаз. Спасать парня надо! Он же теперь такого понапишет!

— Ну и что? — равнодушно спросил ни у кого главред.

— Вот с этого все и начинается! — теперь Виталий Степанович окончательно обиделся. — Мракобесие церковное.

— Бесы, мрак и церковь — не сильно вяжутся, — задумчиво прокомментировал главред.

Платонов между тем вошел в храм, где читали часы. Дюжина верующих и, судя по всему, несколько зевак хаотично стояли и, соответственно, бродили. Машу Платонов увидел перед образом Спасителя в левом приделе и сразу направился к ней. Молча встал рядом, потом нерешительно взял за руку, собираясь с мыслями для вопроса. Даже для череды вопросов. Но Маша вдруг опередила его шепотом-скороговоркой:

— Костя, я ничего не знала про этого Федора, беду вижу, лиіца не всегда, я не экстрасенс, Костя, мне больно, когда я все это чувствую, мне больно, когда я о страждущих молюсь, больно, понимаешь? Другого пути здесь нет, только через принятие боли ближнего. Нет тут никакого чуда, никакой мистики, ничего такого нет. Благодарю тебя, что ты, несмотря на мои изъяны, увидел во мне женщину, что потянулся ко мне, даже разбудил то, что, мне казалось, уже убито, раздавлено, выжжено. — Маша сделала акцент на последнем слове. — А ты заставил это проснуться. Но.   получилось так — сделал еще раз больно. Тебе надо ехать, тебя ждут.

— Но мы должны что-то решить! Я уже другой человек, Маша! — неожиданно громко и с вызовом сказал Константин, так что все оглянулись, даже дьякон, читавший у амвона.

На нервный голос Константина из правого придела подались два поджарых паренька в одинаковых костюмах, которые до этого стояли за плечами весьма скромного на вид мужчины. Единственное, что выдавало его положение и самооценку — властный взгляд.

«Кутеев», — догадался Константин. Маша же одним движением век остановила телохранителей.

— Ты не сказал Никитину про Федора, почему?

— Не знаю, я и Бабелю не сказал, — Платонов невольно перешел на шепот. — Я ему руки и ноги сломал. Теперь и меня можно паковать.

— Ты же защищался.

— Ты и это знаешь?

— Догадываюсь.

Какое-то время они молчали, и Константин вдруг почувствовал на себе внимательный взгляд Спасителя. Он повернулся к образу лицом, но долго смотреть в глаза Христа не смог, потому что они смотрели прямо в душу. А там. Там надо было сначала прибраться, прежде чем приглашать туда Бога. Хотя, Он, пожалуй, и так знает о состоянии души каждого. Почему-то вспомнились кадры из фильма Мэла Гибсона «Страсти Христовы». Иисус, несущий непомерно тяжелый Крест, избитый римскими солдатами, падающий и поднимающийся, и Симон Киринеянин, которого завоеватели бесцеремонно заставили нести Крест Сына Божия.

В душе опять защемило. Откуда-то захлестнуло в душу чувство вечного долга. Ко всем ли приходит это ноющее чувство вины? Вспомнился почему-то давнишний спор с Бабелем, который разъяснял Платонову разницу между

почитанием Девы Марии в исламе и христианстве. Костя тогда отмахнулся: мусульмане просто не могут позволить земной женщине, какой бы чистоты она не была, быть Матерью Бога. На мать пророка они еще согласны. Именно приближение Бога к человеку, его вочеловечение, они не могут принять. Бог у них больше карающий, нежели Бог — Любовь. И в этом они очень близки с иудеями, с которыми воюют на протяжении веков. Бабель, в котором течет сколько-то еврейской крови, очень обиделся. Обиделся именно на примирительное, казалось бы, сравнение с мусульманами. Но ведь ни те, ни другие не могли себе представить страдающего Бога! Да еще, чтоб простой смертный нес Его Крест.

Что испытывал Симон Киринеянин, когда нес Крест Христа? Ведь он, как и Спаситель, видел вокруг алчущую зрелищ и медленной смерти толпу, кричащую издевательства и проклятья. Или наоборот, он заметил идущих чуть поодаль Матерь Божию, Иоанна Богослова, Марию Магдалину.

Внутри Константина Игоревича Платонова стало тесно. И в уме и в сердце. Он перестал вмещать знание о Христе, которое по еще непонятным ему основаниям отражалось невыносимой душевной болью, от которой по-детски хотелось плакать и плакать.

Снова поднял глаза на Машу. Она смотрела на него уже не как женщина, не как сестра даже, а — как мать! Такой взгляд ввел Константина в окончательное замешательство. Нужно было уходить.

— Маша. Я вернусь за тобой. Слышишь?

— Тебе надо ехать.  — совсем без эмоций сказала Маша.

— Знаешь, я понял, что внешне в тебе самое удивительное. Глаза. В них светится какое-то особенное знание и доброта.   Милосердие.   Как у нее.  — Он едва заметно кивнул на образ Богородицы.

— Не смей. так говорить. Не смей сравнивать! Не смей! — громкий шепот перебил его, но он решил выговорить все до конца.

— И прости: я все равно буду видеть в тебе земную женщину. Может, я до чего-то не дорос духовно, но любить тебя мне не запретит никто. И шрамы твои меня не пугают. Я готов каждый из них покрыть поцелуями. Я это перед Ним говорю, — Константин опустил голову перед лицом Спасителя, — я не думаю, не верю, что Он назвал бы это грехом. Это не страсть безумная, это что-то другое. Не знаю. Не понял еще. Но если надо остаток жизни провести рядом с женщиной — то это должна быть ты. И за это можно меня презирать? Относиться, как к несмышленышу? Или ты думаешь, я тянусь к тебе из-за твоих. способностей, — неуместно как-то прозвучало, Платонов понял, что аргументы кончились. — Все равно, как бы не повернулось, мне остается благодарить Бога за то, что я вдруг с такой болью понял что-то главное. За то, что ты просто есть. Как же нелепо я жил до сих пор? — Платонов понял, что обращается к самому себе и затих.

Маша уже ничего не говорила, на глаза у нее выступили слезы. Охранники Кутеева и сам он напряглись уже в который раз на протяжении этой недолгой беседы.

— Я вернусь, — твердо сказал Константин и ринулся из храма.

Уже на выходе замер, остановился, повернулся к Царским вратам и троекратно перекрестился. Так, будто делал это всю жизнь. Хотел, было, выйти на улицу, но почувствовал на себе долгий пронзительный взгляд Кутеева, полный подозрения и даже, показалось, зависти. Платонов, неожиданно для себя, кивнул ему: мол, все нормально, мужик, береги нашу Машу. И Кутеев вдруг кивнул в ответ — подбородком в грудь. Так, как это делали, щелкнув каблуками, царские офицеры: честь имею.

Теперь можно и нужно было ехать. Вот только куда? Туда, где никто не ждал.

23

На обратном пути долго молчали. Только Максим Леонидович часто и глубоко вздыхал, как будто это он провел долгое время в больнице, и теперь ему предстояло что-то изменить в своей жизни. Бабель лежал с закрытыми глазами, размышляя о чем-то своем. Водитель Володя включил музыку, но пару раз оглянувшись, сообразил, что она не уместна.

Уже когда подъезжали к городу, Бабель не выдержал:

— Костя, ты на меня зла не держи. Ты просто многого еще не понимаешь.

Платонов сначала, казалось, не услышал Виталия Степановича, он словно вернулся из совсем другого мира, но нашелся быстро.

— Во-первых, ни на кого зла я не держу, во-вторых, Степаныч, тебе должно быть грустно оттого, что ты знаешь

все.

— Да нет! — загорелся причиной нового спора Бабель. — Я вовсе не считаю, что знаю все, но пожил-то куда больше. Вот ведь, съездили в райцентр. Надо же.

— В этом мире нет ничего случайного, — без интереса к разговору сказал Платонов.

— О! Осознал! С той лишь разницей, что случайности устраивают себе люди.

— Не имею возражений.

— Ты теперь, наверное, в церковь бегать будешь?

— Не бегать, а ходить. Бегают в туалет, когда припрет.

— А говоришь — зла не держишь, — обиделся Виталий Степанович.

— Да не держу! Степаныч, ну можешь ты понять, что у меня кошки на душе скребут. Не кошки даже, пантеры, тигры, львы! Понимаешь?

— Да я тебя в жизнь пытаюсь вернуть!

— В какую?

— В нормальную. Чувствую же — эта. Магдалина. она не то что любовью мозги окрутила. ты же сейчас начнешь поклоны класть перед иконами.

— Степаныч, — Платонов почему-то не испытывал раздражения, — мои предки в течение тысячи лет стояли перед иконами. И знаешь, что логически, чисто прагматически, как именно ты понимаешь, высвечивается, что и Россия все это время стояла. Перестала Россия перед образами стоять — и чуть было вообще не перестала на ногах стоять. Колосс на глиняных ногах, так, кажется, любили называть ее все, кто ее ненавидел?

— А щас, значит, — Бабель почти взвизгнул, — если лбы не расшибают, то и России нет?!

— А что? — Константин посмотрел на плывущие чередой за окнами рекламные щиты: «купите», «ипотека», «льготный процент», «лучшие товары оптом и в розницу»: — Это Россия? Это морок какой-то.

— Ну все, ясно, — неимоверным усилием Виталий Степанович сдерживал себя, — не стоял ты в очередь за колбасой.

— Да стоял я, Степаныч, стоял. Но мне в ум не придет: Россию колбасой мерить. Докторской или копченой. Сервелатом. Салями.

— Братцы, вы сейчас что пытаетесь друг другу доказать? — не выдержал Максим Леонидович. — Одно другому не мешает. А мне, Виталий Степанович, эта девушка тоже удивительной.   и прекрасной показалась. Светится в ней что-то. Может, Костя, материал о ней сделаешь?

— Нет, Максим Леонидович, — твердо ответил Платонов, — не могу. В одном городе нашей необъятной страны меня точно не поймут. Вот о больничке районной — пожалуйста.

— Ну, как знаешь, — снова вздохнул главред, которого, похоже, мучили совсем другие проблемы.

— Костя, — примирительно позвал Бабель, — надо в жизнь возвращаться. Ты талантливый. Посмотри вокруг. Константин послушно посмотрел. За окнами плыл серый суетливый город. Муравейник. Теснились, почти

толкались, вырываясь из пробок, автомобили, хаотично мигали огни реклам и системно — светофоры, и люди в этом бетонно-кирпично-стеклянно-стальном пространстве, пусть порой и беспорядочным своим движением, казались частью огромной бессмысленной системы. Главное, что каждый из них нес на лице какую-то собственную сверхзадачу, свою правду, свою цель. Кто — с улыбкой, кто — с суровой решительностью, кто — со знаком вопроса, кто — с бесшабашной доверчивостью, кто — с обидой, а некие — с пренебрежением ко всем остальным. И Константин Платонов, выйдя из машины, вольется в этот поток и станет одним из них. «Имитация жизни», — вдруг осенило Константина.

— Жизнь? — вслух спросил он. — Что под этим понимать? Жизнь по придуманным гордецами правилам?

— И что тебе не нравится? — не дал развить мысль Бабель.

— Скучно... — отрезал Платонов, и, немного подумав, добавил: — А иногда — подло.

— О-о-о.  — завелся, было, Виталий Степанович, но его взлет на новый виток дискуссии оборвал Володя.

— Сначала в больницу? — спросил он.

— Да-да, Виталия Степановича сначала с рук на руки передадим, — обрадовался возможности прервать спор коллег Максим Леонидович.

Уже при въезде в больничный двор главред вдруг наклонился к забинтованному уху Бабеля и прошептал:

— Степаныч, я знаю, что не дает тебе покоя. Ты вдруг понял, что твой молодой друг стал смыслить в этом мире что-то иначе, а в чем-то даже больше тебя. Назидательный тон более не пройдет. Не стоит из-за этого кипятиться.

— Да я. Да вовсе нет. Да. — Бабель невольно растерялся, не успевая понять, прав или нет Максим Леонидович.

Пора уже было выгружаться.

— Костя, — позвал он, когда его уже переложили на больничную каталку. — Костя!

Платонов в это время поправлял ему одеяло. Он посмотрел на старого журналиста с искренней улыбкой:

— Да ладно, Степаныч, не заморачивайся ты. Выздоравливай. Я тебе книг привезу. Маленький ди-ви-ди хочешь?

— Хочу, — облегченно вздохнул Бабель, ощутив искренность и неподдельную заботу Константина. — Привези, пожалуйста, фильмы с Луи де Финесом. Давно хотел пересмотреть. В молодости — не давали, а потом всё времени не было. А тут.

— Привезу.

ЭПИЛОГ

Через две недели Платонов уже стоял под вывеской магазина «У Кузьмича» и снова испытывал то же самое чувство: он соскочил с подножки скорого поезда и слету влип в заторможенное время. Как муха в сироп. Но теперь к первоначальным ощущениям добавилась совершенно странная ностальгия. Точно он вернулся в город своего детства. А может, в таких городах дремлет детство всей страны? Юность империи? Во всяком случае, здесь есть что-то константно важное, без чего ни большая, ни маленькая страна устоять не может.

В больнице его встретили, как старого друга. Лера и доктор Васнецов пригласили его в ординаторскую, угостили чаем с пирожками.

— Все-таки решили статью о нашей больнице писать?

— Да, но еще мне очень нужно повидать Машу. Думал, она на работе. Васнецов и Лера многозначительно переглянулись. Первой не выдержала Лера:

— Да уехала она, Константин Игоревич. Совсем уехала.

У Платонова в груди ухнуло и оборвалось, горячим приливом ударило в голову:

— Как уехала? Куда?

— Взяла расчет. В ее комнате в общежитии уже другая медсестра живет, — пояснил Андрей Викторович. — Нам теперь... — Васнецов поискал слова, но подходящих не нашлось, — как без рентгена. Диагностика, знаете ли... — и смутился, потому что понимал — Платонову важно было совсем другое.

— Куда уехала? — повторил вопрос Константин.

— Она ничего никому не сказала, даже подругам, — обиженно сообщила Лера.

Платонов на какое-то время ушел в себя. У него было чувство, что он опоздал на целую жизнь. Для того чтобы нагнать, надо было родиться заново да еще не совершить ни одной ошибки.

— Пойду я. Спасибо.

Во дворе он машинально «стрельнул» сигарету у реаниматолога. Несколько раз затянулся, закашлялся, пожал плечами на немой вопрос доктора и двинулся по аллее. В последний момент заметил приоткрытую дверь избушки-морга. Не задумываясь, направился туда.

В знакомом ему кафельном обиталище смерти за столом сидели двое. Федор с костылем и загипсованной рукой и, вероятно, его шеф — патологоанатом. На письменном столе стояла початая бутылка водки, граненые стаканы, на полиэтиленовом пакете была разложена нехитрая закуска.

— О, все-таки решил меня сдать, — заявил навстречу Федор, — а я как раз Валентину Иванычу исповедуюсь. Ментов уже привел?

— Да нужен ты кому, — с легким раздражением ответил Константин. — Я Машу ищу.

— Магдалину? — Федор криво ухмыльнулся. — Ромео, блин. Вот за что я вас, интеллигентов, не люблю, носитесь со своими нюнями.

— Тебе вторую руку сломать, чтоб нюней не выглядеть? — серьезно спросил Платонов.

— Ты че вообще навязался на мою голову! — возмутился Федор. — Я че — в жизнь твою лезу? Спать мешаю? Магдалину ему подавай! Да если б, выходит, не я, ты бы ее и не увидел никогда! Не так, что ли?

— Слушай, вершитель судеб, я задал простой вопрос: где Маша?

— Так она из-за тебя уехала, об этом весь город говорит. Запудрил девке мозги и умчался в столицу. Платонов угрожающе шагнул вперед, и Федор опасливо потянулся к костылю, планируя защищаться им по науке

Платонова.

— Очень.   очень хочется сломать тебе вторую руку, — сказал Платонов.

— Может, выпьете с нами? — примирительно предложил Валентин Иванович.

Платонов вдруг поймал себя на мысли, что ему жаль этого человека. Испитое, покрытое сеткой лопнувших капилляров лицо, затуманенные, изначальное печальные, усталые глаза и чуть дрожащие руки. Заметив, что взгляд Константина замер на его подрагивающих кистях, доктор сообщил то, что, вероятнее всего, рассказывал всем новым знакомым, как оправдание:

— Да, не те уже руки. Я был хорошим хирургом. Не верите? Ко мне с области на операции приезжали. А потом. Потом ошибся. У нас ошибка, как у летчика, жизни стоит. Или как у сапера. Выпьете с нами? — снова предложил он.

— Да он брезгует! — вставил Федор.

— Не брезгую, пил уже с тобой. Просто — не хочется. Вы осторожнее с ним, Валентин Иванович, он сначала исповедуется, а потом ломом по башке стукнет. И тело далеко тащить не надо.

— Ты че из меня тварь какую-то делаешь?! — бесстрашно и честно обиделся Федор. — Ты че, жизнь мою знаешь? Ты кто, чтоб судить, писака малохольный?!

— Да кто тебя судит? Кто тебе сказал, что ты вообще можешь быть кому-то интересен? — спокойно перебил его гнев Платонов. — Я Машу ищу.

— Полагаю, — задумчиво сказал Валентин Иванович, — об этом в нашем городе может знать только один человек.

— Кутеев? — догадался Константин.

Патологоанатом, поджав губы, кивнул: мол, ты и сам все знаешь, браток.

— А где его найти?

— Смотри, как бы он сам тебя не нашел, — ехидно предупредил Федор.

— Не твоя забота.

— Езжайте на восток из города. Там стоит особнячок такой примечательный. «Песчаный замок». Ни с чем не перепутаете. Да, в конце концов, любой таксист знает, куда везти. Не Москва, знаете ли, — дал исчерпывающую информацию Валентин Иванович.

— Спасибо.

— Не во что, — повторил какую-то прижившуюся больничную поговорку Валентин Иванович, многозначительно заглядывая в пустой стакан.

— Спасибо, — еще раз повторил Платонов, — с меня причитается.

— Заходите, всегда рады.

— Уж лучше вы к нам.

Почти сразу удалось с руки поймать частника у больничной ограды. «Больная на весь мотор» шестерка и тихий очкарик, огромными глазами похожий на Бабеля, доставили его к нужным воротам за четверть часа.

Чугунное литье впивалось в красные глухие кирпичные стены. Безразличные глаза камер смотрели из специально задуманных для них бойниц-глазниц. Примечательно, что за воротами были вторые ворота — раздвижные металлические, которые, судя по всему, закрывали от посторонних глаз панораму двора. На воротных столбах пугали прохожих таблички с различными предупреждениями о возможных карах в случае незаконного проникновения на территорию «песчаного замка», а на правом столбе располагался звонок домофона. Константин, нисколько не сомневаясь, нажал на кнопку.

— Слушаю, — прозвучал из динамика изначально недовольный голос.

— Мне нужно увидеть господина Кутеева.

Ясно было, что отвечает не сам муниципальный олигарх, а кто-то из его охраны, возможно, один из тех, кто был с ним в церкви.

— Кто, по какому поводу?

— Доложите, журналист Платонов, он видел меня в храме с Марией.

— Ждите.

Ждать пришлось несколько минут. Причем и без того заторможенное в этой округе время окончательно остановилось.

Наконец послышались шаги. Затем разошлись в стороны внутренние железные ворота. Литые чугунные неприступно остались на месте. За их вязью Константин и увидел Кутеева. При ближайшем рассмотрении он оказался невзрачным человеком весьма усталого вида. Ничего — от супермена, ничего — от бандита. Смешная залысина на лбу, чуть приплюснутый боксерский нос, почти лишенные волосяного покрова брови, немного выступающие на покатом лбу и, видимо, всегда настороженные серые глаза. Единственное, что снова напомнило о положении Кутеева в современном обществе — видимая готовность умереть за это положение, вступить в бой за малейшее посягательство на него, и то, что таких смертей и боев за плечами у него было ни одна и ни две. Но просматривалось в его облике что-то еще. Для себя Платонов прочитал это как неуверенность Кутеева в том, что он правильно все делал, даже разочарование какое-то. Такое — что нужно скрывать его за этими толстыми стенами.

В руке у него была весьма увесистая книга. Да и голос у него оказался не как у Джеймса Бонда.

— Вот, — протянул он сквозь чугунные ветви книгу, — она знала, что ты придешь сюда.

— Что это?

— Библия.

— Куда она уехала?

— В монастырь.

— В монастырь?

— В монастырь.

— В какой.

— Она просила никому не говорить. И тебе тоже. — Он упредил вопрос Платонова. — И ты прекрасно понимаешь, что если она просила, я никому не скажу.

— Но.  я люблю ее.

— Ну и что, я тоже, — безразлично ответил Кутеев. — Она не от мира сего.

— Я так мало о ней знаю.

— Достаточно, чтобы поверить в то, что я сейчас сказал.

— Этот мир отторг ее. Растоптал.

Кутеев теперь посмотрел на Платонова с явным раздражением.

— Ты так ничего и не понял о ней. Она вообще не была в этом мире. Никогда.

— Что мне теперь делать? — этот вопрос Константин задал куда-то в небо.

— Не знаю, может — ответ там? — Кутеев указал на «Библию».

Платонов заметил две закладки в кирпиче тонких страниц. Он поспешно открыл книгу и увидел место, обведенное карандашом: «Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью, а учить жене не позволяю.». Это было Первое послание к Тимофею святого апостола Павла. И хотя Константин понимал, почему Маша обвела именно эти слова, но он хотел найти ответы для себя, а не объяснение от нее. Пусть и сказанное самим апостолом. Он открыл книгу там, где была вложена вторая закладка. Знакомый, иносказательный текст Апокалипсиса. И снова карандашом в десятой главе: «И Ангел, которого я видел стоящим на море и на земле, поднял руку свою к небу и клялся Живущим во веки, Который сотворил небо и все, что на нем, землю и все, что на ней, и море и все, что в нем, что времени уже не будет.» Именно «что времени уже не будет» зачем-то подчеркнула Маша.

Пока Константин листал Библию, железные ворота закрылись. Звонить второй раз было бессмысленно.

Платонов повернулся к воротам спиной и внимательно посмотрел в тяжелое осеннее небо.

— Вот, Андрей Викторович, был я движда, а теперь кто? Трижда? — вопросил он то ли к небу, то ли к доктору в недалекое прошлое. — Помолись обо мне, раба Божия Мария.   — попросил у серых туч Константин, и они вдруг прямо на глазах просветлели. Просветлели и посыпали крупными красивыми снежинками, и застывшая ребрами и ухабами на земле грязь удивительно быстро сменилась белоснежным пушистым покрывалом. Уже через несколько минут под ним не видно было дороги, жухлой листвы и травы, был только чистый лист, на котором можно было оставить первые следы.

Настоящая русская зима все же настала.

* * *

Человек с Библией в руке брёл по этой бесконечной белизне. Время ещё было...

 

Ангел и муза

АНГЕЛ И МУЗА

повесть 

 

 

 

 

Октябрь тихо перебирал свои жёлто-красные листья. Они перетекали по асфальту причудливыми ручьями, следуя разнонаправленным порывам ветра, закручивались спиралями, расползались подальше от дымных куч, сложенных вдоль тротуаров дворниками.

Сухая осень прекрасна. Но всего один дождь, и все это золотое великолепие превратится в жухлую гниющую массу, прилипающую к подошвам и автомобильным покрышкам, которая оттает весной в том же неприглядном виде, не взирая на тщетный, хоть и почетный труд уличных подметал. А сейчас — солнце, пусть и еле теплое, зато ностальгически прекрасное. Будто в нарушение всех законов природы вернулось лето, а то и весна...

Денис Баталов прошедшую весну даже не помнил. Суета о хлебе насущном — и более ничего. Перебивался случайными заработками да обивал пороги издательств с книгой стихов. Меценаты лениво отмахивались, как от назойливого комара, знакомые газетчики сострадательно подбрасывали халтуру, но все было не так, все было не то. В этой бессмысленной суете прошли и лето, и сентябрь, а в октябре Денису вдруг все опротивело: стремления и смыслы закончились ироничной апатией, а единственным маршрутом души стала ежедневная прогулка по улицам родного города. Тем более что погода к этому располагала.

Баталов в который раз открывал для себя знакомые улицы, завернувшись в плащ, как во взглядонепробиваемую оболочку, точно человек-ящик, он наматывал километры ногами и на автобусах, из тихого своего омута через триплексы глаз целился в озабоченных своими делами прохожих, и ему было хорошо, как хорошо бывает поэту, когда он чувствует обманчивую бесконечность вдохновения и ему кажется, что если он и не сможет выговорить Слово, то, во всяком случае, чувствует, как Оно звучит, каково Оно на вкус, чувствует, какой радостью понимания красоты каждой крупинки мироздания Слово падает в сердце. И бродить бы ему до Второго пришествия за Божьим Промыслом, если б Бог за его наивную назойливость не повернулся вдруг к нему лицом.

Лицо девушки на задней площадке автобуса удивительно и впервые так досконально совпадало с представлениями Баталова о женской красоте. И само явление его было сродни маленькому чуду. Она обернулась в его сторону из густонаселенной, обыденно воспринимаемой картины (старушечьи платочки, модная трехдневная щетина, поднятые воротники, перемалывающие жевательную резинку челюсти, рассредоточенные отсутствующие взгляды), и глаза их встретились. В это мгновение Денис Баталов был пронзен не стрелой амура, а молнией совпадения их жизненных ритмов, при этом сразу и основательно осознав, что заряды у них абсолютно разнополярные. В ее глазах и по цвету и по смыслу — морская буря, у него — серые, грустные стихи. Несочетаемое? Но ритм был один. Там — волна, тут — строфа... И еще Баталов понял: он один из тех индивидуумов, которые не представляют для нее никакого интереса, если вообще признаются органическими формами жизни. Бессмысленная скорость жизни еще больше наполнилась беспомощной грустью, что взвешенной пылью парила в последнем луче осеннего солнца.

Девушка отвернулась, доверив баталовскому взгляду фонтан темно-русых волос, перехваченный у затылка горлышком белой волнистой резинки. Всё — Баталов перестал быть, его даже стерли из всех видов памяти, как ненужный файл. В системе образов, воспринимаемых морскими глазами, не мог существовать худощавый, сутуловатый тип, облаченный в старый серый плащ, имеющий немодную стрижку и отрешенное выражение лица. Денис вздохнул так, что окружавшие его пассажиры встревожено посмотрели в его сторону. Все, кроме нее. Она же скользнула в открывшийся с шипением дверной проем, в пространство оказавшейся не к месту и не ко времени остановки. Ослепительно белый спортивный костюм начал исчезать в толчее осаждающих автобус фигур и удаляться в сторону старого, построенного еще при Сталине жилого массива. Жизнь кончилась бы, не успев начаться, но Денис сквозь ругань и недоумение ринулся следом. Он и не думал искушать провидение, он вообще не знал, что ведет его, ни на что не надеялся, просто хотел не упускать из вида легкую походку, придающую смысл хотя бы одному дню из его жизни.

Руки в карманы, и не семенить! Пусть это преследование приведет в никуда, и Баталов, никогда не веривший в уличные знакомства, просто вернется на исходную остановку, главное в настоящем — хотя бы еще раз увидеть ее лицо, пусть даже полные сочные губы будут криво ухмыляться его наивному поклонению, а из морских глаз окатит волной презрения.

Видимо, он шел за ней так неуклюже и откровенно, что пару раз она оглянулась, действительно облив его выразительным недовольством, но не увеличила скорость и не остановилась. А Баталов, включивший на полную всю возможную мощь своего зрения, с радостью обнаружил, что на пальцах ее нет обручального кольца, да и вообще нет никаких подобных украшений, что исключало ошибку и даровало надежду. Потеряв от волнения

бдительность, Денис сократил дистанцию до неприличия и не заметил, что повернул следом за девушкой в арку пятиэтажного дома. Поэтому ему пришлось тормозить до жуткого содрогания в сердце. Девушка ждала его, сжав у груди кулаки, приняв какую-то боевую позицию, в наполненной сыроватым мраком нише. Баталов от растерянности даже начал читать непристойные и англоязычные надписи на стенах. Поворачивать было поздно.

— Ты что — маньяк?! — открыто и очень враждебно спросила девушка.

— Нет, вообще-то я поэт. Малоизвестный. Но уж точно не маньяк. — Теперь Баталов ожидал от нее груду современных ругательств, типа: «лох», «тормоз» и пр. Ожидал, чтобы разочароваться в этом наивно и/или походя опоэтизированном образе и спокойно повернуться к нему на сто восемьдесят градусов. Но ожидаемого не последовало.

— Тогда зачем ты наступаешь мне на пятки? Я же могла тебя побить? Ты не это?.. — она смутилась, подбирая слова, но Баталов уже понял смысл.

— И не это, — продолжил он, — с головой до сегодняшнего дня у меня было все в порядке.

— А что сегодня?

— А сегодня я увидел тебя, и. В общем. Я ничего прекраснее в своей жизни не видел. В нормальном состоянии я никогда не пошел бы вслед за незнакомой девушкой.

— И как следует воспринимать подобное признание?

— Не знаю, во всяком случае, морду бить тут не за что.

Денису стало вдруг мучительно стыдно. Стыдно за всё: за свой вид, за свою неловкость, за отсутствие спортивной мощи, выраженной буграми тренированных мышц, за все, написанные до сегодняшнего дня стихи, за потертые ботинки, за то, что именно в этот момент он не может подобрать нужных, сокрушающих своей очаровательной откровенностью слов.

— Как тебя зовут? — девушка опустила руки и подняла с асфальта спортивную сумку.

— Денис. А вас? — Он отдалился на «вы», потому как понял: сейчас она уйдет.

— Ксения, — ремень сумки взлетел на плечо. — Ну вот что, Денис, мы странно встретились, и быстро разошлись, ладно? Честно говоря, я на дух не переношу мужиков, с детства. Так что, поищи себе другую музу... — Уже повернулась уходить, но задержалась и продолжила с явным сочувствием к жалкому виду Баталова: — К тому же, я, если верить моему тренеру, жутко упрямая и вредная стерва. Ну, пока.

Еще минуту он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за дверью подъезда прямо напротив арки. Что оставалось делать? Как водится, ничего. Вздохнуть, покурить, и повернуть назад. Курить Баталов бросил, а повернуть назад был не готов. Поэтому он для начала вздохнул и направился к скамейке у подъезда, в котором так безнадежно исчез предмет его обожания. Всё, и никаких стихов, только соль какая-то в душе.

Квадрат старого (сталинских времен) двора был обсажен по периметру древними тополями и кленами, в центре, как положено, песочница и остатки детского городка, покосившаяся беседка, где в данный момент бурно распивали пиво четверо юных оболтусов.

Присутствие этой кампании несколько насторожило и огорчило Дениса, так как он намеревался повздыхать в тихом одиночестве. Зато появление Баталова, напротив, понравилось подвыпившей компании. Уже через пару минут несостоявшихся размышлений о превратностях судьбы, превратности подошли к нему в количестве двух развязных парней и попросили, правильнее сказать, приказали дать им закурить. Наверное, в Древнем Риме хозяева обращались к своим рабам и то почтительнее, потому как к рабам обращались, как к вещам, а к Баталову, — как к пустому месту.

Стало ясно, что сейчас из тридцатитрехлетнего поэта сделают побитое посмешище. Денис раздраженно поморщился и решил сопротивляться всеми имеющимися средствами, силами и возможностями. Собрался, было, произнести традиционное за последние три года «не курю», но не успел. Не надо было морщиться, оставив вариант поступательно развития конфликта и хотя бы осмысления предстоящих действий. Короткий, но точный удар крючком опрокинул Баталова со скамейки и вызвал одобрительный гогот из беседки, где оставшиеся двое играли роль зрителей. «Идущие на смерть приветствуют тебя», — вспомнилось вдруг и это в то время, когда надо было или убегать или хватать черенок от лопаты. Но черенка радом не оказалось. Подняться Денису не дали, следующий удар — тоже в лицо, но уже ногой. Нос предательски расквасился, из глаз произвольно брызнули слезы, зрение сначала вообще выключилось, а вернулось нерезким и размытым. Можно сказать, Баталов постиг Дао.

— Ты чё морщишься, олень, добрым людям закурить в ломы дать? Не уважаешь?! — прозвучало с хрипотцой откуда-то из недосягаемого неба.

Следующий удар ноги поддел Баталова в живот. Денис упредил его уже не зрением, а каким-то шестым чувством. Ему удалось схватить эту ногу обеими руками, и выбросить все свое тело вверх. Противник получил неожиданную растяжку, и в самый ее центр, в тупой угол Баталов дотянулся кулаком. Враг упал, как подкошенный, но его напарник тут же уложил рядом Баталова. У этого удар был буквально сокрушительный. Видимо, они специально позволили «размяться» своему самому слабому компаньону. «Теперь убьют», — понял Денис, потеряв зрение во второй раз за каких-то пару минут, и приготовился как можно равнодушнее умирать. Тем более что он слышал, как из беседки ринулись к газонному рингу нетерпеливые зрители. Где уж там — большой палец вниз, самим попинать, отомстить за поверженного собутыльника. Воля к сопротивлению еще не совсем покинула поэта, и он внутренне сжался, чтобы вскочить и успеть зацепить еще хотя бы одного. Будь у него сейчас в руках автомат, он бы высказал все свои мысли по этому поводу длинной очередью, и плевал бы на весь высосанный из пальца гуманизм.

Но разжаться пружине не пришлось. Он успел еще только встать на колени, когда вся троица уже лежала в самых отнюдь не живописных позах. И если бы в поле его зрения не появились знакомые кроссовки, он подумал бы, что кара Божья настигла его врагов в самый подходящий момент. Новоиспеченный Ангел Хранитель произнес голосом Ксении:

— Давай я помогу тебе встать, тебе надо умыться и почистить одежду. Придется все же пригласить тебя в гости. Ладно, хоть одного ты устряпал. Теперь, наверное, кукарекать будет или как медведь в цирке ходить. А вам, придурки, я уже делала последнее предупреждение.

Один из поверженных врагов, видимо, еще мог возражать, поэтому ответил нагло, но почему-то не вставая:

— Да если бы, Ксюха, не твой брат, мы бы тебя. — далее следовал сленг, густо перемешанный с матом, который был прерван молниеносным выбросом ноги спасительницы. Причем это движение не помешало ей сравнительно нежно поднимать Баталова, поддерживая под локоть.

Уже в подъезде Баталов спросил:

— А кто твой брат? — одновременно поняв, что губы у него сильно разбиты, а вопрос пришелся Ксении совсем не по душе.

— Очень известный бандит, — холодно ответила девушка и, остановившись, продолжила, — подробности? Он убил нашего отчима, когда тот пытался меня изнасиловать. Вернулся из тюрьмы совсем обезбашеный.

«Почти по Фрейду», — подумал Денис, но вслух ничего говорить не стал, потому что от фрейдизма его тошнило во всех его проявлениях.

Между тем они поднялись на третий этаж и остановились перед самой массивной на площадке металлической дверью. Словно извиняясь за это помпезное убожество эпохи первоначальной стадии накопления, Ксения пробурчала:

— Брат поставил, бережет он меня так.

Двухкомнатная квартира была обставлена со вкусом; в обстановке, как и в Ксении, чувствовалась модерновая спортивность. Этакое сочетание серебристого металла и серо-белого пластика, выгнутого в услужливых формах. Особенно удивил Дениса торшер в виде нагромождения полых трубок, похожих на часть классического органа, верхушку которого венчала небольшая копия роденовского мыслителя. Правда головой мыслителя служила матовая лампа с едва заметной надписью «General Electric's».

— Безвкусица, — уловила удивленный взгляд Баталова девушка. — Подарили почитатели карате-до.

— Ты именно этим занимаешься? — спросил Денис.

— Да не только. Всем до кучи.

— И на это можно жить?

— За участие в солидных соревнованиях и платных боях бойцы имеют немало.

Денис поморщился точно так же, как несколько минут назад на злополучной скамейке перед подъездом.

— Вот только не надо о том, что не женское дело!

— Я бы, если и подумал, то не сказал.

— То-то! Иди, умойся, в ванной найдешь и одежную щетку, а я пока поставлю чайник. Ты какой любишь — черный или зеленый?

— Тот, который нравится тебе.

— Тогда зеленый, «японский завтрак».

В ванной Денис не только смывал кровь с лица и чистил плащ, но и пытался хоть как-то осмыслить происходящее. Шестым, седьмым или каким-то еще чувством он уже давно определил, что в его жизни происходит нечто, которое способно изменить ее относительно всех существующих и предполагаемых координат. И чем больше он осознавал и накапливал разницу между собой и этой немного странной, ультраспортивной девушкой, тем больше ему хотелось быть рядом с ней. Причем желание это выражалось не только эротическими устремлениями, и даже не столько ими, а каким-то трансцендентным, а то и эсхатологическим пониманием того, что Ксения представляет собой свершившийся во времени и пространстве образ — предмет его долгих и безуспешных исканий. Она являлась материализовавшимся сборником лучшей баталовской лирики. Обретение данного образа во плоти походило на творческое озарение, а чем-то — на награду Пигмалиона за любовь к мрамору. Или гипсу? Это уже было неважно, ибо, выходя из ванной, Баталов нес в себе безумное с точки зрения обывательского сознания, выстраданное только интуицией решение. Похоже, что Ксения это заметила и, усаживая его на кресло близ журнального столика, где по правилам классического натюрморта красовался чайный сервиз и ваза с крекером, настороженно спросила:

— Ты не собираешься объясняться мне в любви сейчас?

И эта контрартподготовка за минуту до его наступления окончательно убедила Дениса в правильности выбранного им пути. Пришлось только поменять стратегию, и, отбросив авангард и резервы, бросить к очаровательным ногам «противника» главные силы:

— Выходи за меня замуж, — тихо, но очень твердо сказал разбитыми губами Баталов, и опустил глаза. Ксения посмотрела на него проницательно, и он ответил пронзительно честным взглядом, отчего она

смутилась.

— Ты это серьезно? Может, ты действительно не в себе? — куда-то исчезла ее боевая запальчивость. Девушка поняла, что Баталов не шутит.

— В нынешнем мире почему-то принято обзывать наивную искренность каким-либо видом сумасшествия, вероятно, это форма самозащиты нашего погрязневшего, поросшего цинизмом мира от проявления светлых порывов, — Денис вздохнул. — Только не говори мне больше, что мы не знаем друг друга, что мы полярно разные люди, не говори всей этой обывательской чепухи, лучше вообще ничего не говори. Я тебе только что отдал свою душу, а ты можешь отмахнуться от нее, она вмиг застынет, упадет на пол и разобьется. Я не утверждаю, что свет для меня на этом кончится, но уже не будет чего-то питающего последнюю, пусть не безоблачную, но все же очень красивую надежду.

— Это философия или поэзия?

— Смотря с какой стороны, по сути или по содержанию, но именно данный вопрос абсолютно неважен и неуместен.

— Денис, я теперь не знаю, как с тобой разговаривать. Боюсь тебя обидеть. Мне, конечно, делали предложения. Даже витиевато, хоть и не поэты, но я никогда не относилась к ним серьезно, я даже заставить себя думать об этом не могла.

— Тут не думать, тут надо чувствовать. Каждой клеточкой. Всей аурой вибрировать.

Теперь Ксения смотрела в пол. Баталов понял, что ответа на главный вопрос не будет. Пробил ли он стену? Больше всего он опасался сейчас какой-нибудь расхожей современной фразы, типа: «ладно, забудем». Повисшее

между ними молчание как сквознячок потянулось к входной двери, и Денису хотелось найти хоть какой-то повод не последовать за ним. Но, с другой стороны, иногда важнее вовремя уйти, чем ждать унизительного помилования. Он поднялся с кресла с полным осознанием безнадежности, а, с другой стороны, абсурдности той ситуации, в которой оказался благодаря своим наивно-поэтическим представлениям о суровой действительности. Извинившись, направился к двери. Угловым зрением Денис заметил какой-то едва заметный порыв Ксении — как принудительно остановленный вдох. Видимо, она все же хотела его остановить. Подумалось: «не дожал», и ухмыльнулся такому грубоватому итогу своего общения с прекрасной незнакомкой.

* * *

Прошло две недели. Пустые. Даже без стихов. Не изменилось ничего, кроме погоды. Серые промозглые дожди обрушились на город с такой силой, будто хотели его смыть, но от этих небесных стараний добавлялось грязи и уверенности в несокрушимости бетона и кирпича.

Дней через пять после встречи с прекрасной амазонкой Баталов начал философскую пьянку. Как всякий русский человек он был уверен, что водка — универсальное лекарство от всякой хвори, кроме дури. Он назначил себе трехразовый прием сорокоградусной микстуры три раза в день по двести грамм, но вечернюю дозу в целях расслабления нервной системы часто превышал, отчего возвращался домой, пусть и не пошатываясь, зато с абсолютно бессмысленным взглядом, которым можно целить только в телевизор. А в телевизоре вяло постреливала третья мировая война, или не кончившаяся вторая, или даже первая. А какой-нибудь Познер с плохо скрытой гордыней пытался стоять выше истины, защищая аморфные идеалы демократии, которые почему-то никак не уживались на российской почве. Потом тщедушный человечек по фамилии Галкин пытался найти в России хоть одного умного человека, чтобы сделать его миллионером. Похоже, он не знал, что миллионеру нужен не ум, а наглость, жестокость и разрешение от международного валютного фонда. Но страшнее всех была женщина, похожая на смерть, которая, точно пифия, определяла слабое звено в цепочке гадких людишек в еще одном денежном шоу. Баталову казалось, что лучше всего у нее получилось бы читать смертные приговоры. Веселый вампир Валдис Пельш был по сравнению с ней мальчиком из церковного хора! И как от такого паноптикума не убежать на кухню? Открыть там старый, советский еще, холодильник «Бирюса», чтобы «промыть глаза» рюмкой «столичной» и очнуться уже утром в рюмочной, когда новая горячая волна в желудке пробудит псевдожизненные энергии, способные двигать вашими ногами до следующего приема топлива. Или все же лекарства?

Гадость внутри сравняется с гадостью снаружи, и даже захочется поболтать с любым мало-мальски интеллигентным пьяницей об униженной и преданной России, о глобальных проблемах человечества, о женском упрямстве, о чем угодно, лишь бы «размоченное» одиночество не хлюпало, не топталось на всю пустую голову.

В один из таких дней провидение толкнуло Баталова к афишной тумбе, невесть как уцелевшей со времени густых бровей во главе всепобеждающего социализма. С тумбы пел на него женоподобный Пенкин, целой группой пела Агата Кристи, рычали дрессированные медведи и тигры уже уехавшего цирка, заезжий целитель кодировал от всех напастей и программировал счастливое будущее (к такому могли пойти только очумевшие — верившие Чумакам — люди), лекторы всемирного храма науки обещали за два часа объяснить смысл жизни. Афишная тумба вдруг показалась Денису вавилонской башней. Она росла в небо цветастыми плакатами и вокруг нее, по мысли Баталова, в образе змея должен был извиваться искуситель. И суггестируются с этой башни-дерева плоды искушенного человечества. Вот, к примеру: «В постели с врагом». Суккубы — суки! Инкубы из инкубатора!

Но вдруг голова его резко прояснилась, мгновенно расхотелось быть пьяным. На одной из афиш он увидел знакомое лицо. С высоты вавилонской башни на него смотрела Ксения, одетая в кимоно. Надпись под фотографией гласила: «БОИ БЕЗ ПРАВИЛ. ВПЕРВЫЕ — ЖЕНЩИНЫ. ЖЕНЩИНЫ ПРОТИВ МУЖЧИН. ТОТАЛИЗАТОР КСЕНИЯ РЕБРОВА ПРОТИВ ЗЛОГО ГРОГГИ». Посмотрев на дату, Баталов протрезвел окончательно. Ксения будет драться БЕЗ ПРАВИЛ против какого-то Грогги? Драться будет сегодня в 20.00 в спортивном клубе «Зевс». И озверевшая от жажды зрелищ, пьяная и обкуренная толпа будет делать ставки?

Грогги? Представился какой-то зомби-мутант, у которого гной вместо крови.

Баталов вместе с порывом ветра рванулся в сторону дома. Оставалось шесть часов, чтобы побриться, принять ледяной душ, наскрести по сусекам 500 рублей на входной билет, в крайнем случае, совершить очередной заем у соседа-коммерсанта Левы. И? А что дальше? «Идущие на смерть приветствуют тебя! » «Безумству храбрых поем мы песню».

Не сдохнуть бы с похмелья.

Через два часа, гладя на себя в зеркало, Денис Баталов пытался понять, какой поступок он готов совершить ради возлюбленной. И пришел к выводу, что — любой, даже абсолютно безрассудный. Он попытался напрячь грудные мышцы, но зрелище было вялым и малоубедительным. Интуиция привела его к библиотечным полкам, где он выискал нужный раритет — самиздатовское пособие по системе рукопашного боя Кадочникова. Два часа он потратил на бой с тенью, отрабатывая два понравившихся приема, внимательно прочитав лишь введение. Руководствовался он тем, что слышал от одного мастера спорта: настоящий боец в совершенстве владеет только парой доведенных до автоматизма приемов, как фехтовальщик хитрым ударом, а остальное — импровизация и умственные способности. Правда, необходима была еще одна составляющая — ОФП, с которой у Баталова были редкие свидания (время от времени он усиленно начинал делать гимнастику, но вдруг заметил — в такие дни стихи не писались, поэтому приходилось выбирать — либо мышцы и растяжка, либо стихи). Результатом физических стараний стало сердцебиение (отбойный молоток в грудной клетке) и обилие пота, с которым выходили алкогольные шлаки. В душ пришлось идти еще раз.

Спортивный клуб «Зевс» находился на окраине города. К нему сквозь туманную морось съезжались иностранные машины, из которых, чирикая сигнализациями, выносили себя бритоголовые братки, респектабельные господа, хихикающие девицы разового, как и презервативы, пользования, светские львицы в вечерних платьях, брезгливо взиравшие на девиц, потому как вспоминали что-то о себе, говорящая на непонятном языке молодежь и еще какие-то люди, усредненное значение коих не позволяло определить их социально-сексуальную принадлежность. Баталов бегал вокруг клуба, пытаясь перехватить Ксению, чтобы отговорить ее быть зрелищем для этого бесовского стада. У черного входа его взял за плечо покатый верзила:

— Ты чего тут вынюхиваешь?

— Мне нужно увидеть Ксению Реброву.

— А ты кто?

— Знакомый.

— Мне ты незнакомый. Билет есть — увидишь.

Баталов достал билет, верзила добродушно кивнул и показал пальчиком:

— Иди через центральный, Реброва уже часа полтора здесь, а начало через пять минут. Потом и с билетом не пустим.

Зал был полон, в центре него находился ринг. Между рядами сновали мальчики-одуванчики в красных футболках с бейджами на груди — брали ставки. Общий гул был прерван ударом в гонг.

Первые два боя были для затравки, это понял даже профан Баталов. Сначала дрались два гутаперчивых мальчика — кик-боксер и представитель школы змеи у-шу. Они вымотали друг друга «до полного не могу», всевозможных ссадин и синяков, и согласились, под общее недовольство зала, на ничью. Следом на ринг вышли две девушки. Баталов напрягся, но Ксении среди них не было. Первые раунды девушки дрались грациозно, но воинственно, как амазонки, публика одобрительно гудела, когда они пинали друг друга в живот, но кончилось все комично: в порыве гнева одна схватила другую за волосы, началось царапанье и визг (при этом помогали им разогретые зрительницы), а рефери (который по разумению Баталова из-за отсутствия правил должен был сталкивать с ринга тела) ничего не мог сделать в подобной ситуации. За попытку растащить их за те же волосы он получил удар в пах и был дисквалифицирован. Зато на ринге появились мальчики-качки, которые и вынесли визжащий комок в подсобку. И уже после этого конферансье во фраке и с розочкой в петлице пропел в микрофон: сейчас на ринг выйдет Злой Грогги. И тот вышел, сопровождаемый кровожадным ревом зала, подпрыгивая и пружиня, что выдавало в нем боксера, весь — сплошная многозначительная татуировка. Рост — 180, вес — 105, возраст — двадцать шесть, 40 побед (фрачные данные), и лицо серийного убийцы (баталовские наблюдения). Глаза его с наркотической паволокой смотрели на мир дрессированным презрительным превосходством и вбитой в рамки приличия ненавистью. С другой стороны на ринг выпрыгнула Ксения. Рост — 177, вес — 65, возраст — двадцать пять.   Публике она улыбалась, на Грогги бросала быстрые пристрелочные взгляды, поймав один из которых, Грогги отбил неприличным натягивающим жестом обеих рук.

Конферансье женоподобно сиял, описывая победы и неудачи соперников, сыпал комплиментами публике, букмекеры с блокнотами едва успевали принимать ставки VIP и собирать жухлые купюры социальных низов. Из окружающего шума Баталов уловил, что ставят один к десяти на Грогги, на Ксению ставят только великосветские феминистки, а юркий лысоватый сосед со знанием дела сообщил, что они отвалили Ребровой десять тысяч зеленью только за то, что она согласилась, и еще скинулись по пять за каждый раунд, который она продержится. А Реброва согласилась, потому что Грогги садист и насильник. «Бои по Фрейду», — брезгливо поморщился Денис. Инцестинировка — пришел в голову неологизм.

Подводя черту, конферансье предложил желающим из мужской половины зала провести пробный бой с Грогги, чтобы оценить смелость Ксении Ребровой. В зале повисла неудобная для его безреберной части тишина. Фрак уже взмахнул ручками, чтобы сквозь вышколенную улыбку объявить начало, и даже выхватил из петлицы розочку, стремясь поднести ее Ксении, но тут на задних рядах встал Баталов и глухо, плавающим от ужаса голосом произнес:

— Я хочу попробовать.

Фрак остолбенел. В сценарии такая выходка не была предусмотрена. В зале все так же висела тишина.

— Молодец, мужик! — крикнул некто с другой стороны галерки.

— Камикадзе! — подвыл ему женский голосок.

— Подсадка, — добавил третий.

Кто-то в первом ряду одобрительно кивнул фраку, и тот мгновенно переписал сценарий.

— А вы имеете необходимую физическую подготовку? — уже вроде не возражал, а соблюдал формальности конферансье.

«Имею я всех вас», — зло подумал Баталов, но вслух произнес только первое слово.

— Вы спортсмен?

— Нет, я стихи сочиняю.

— Значит, вам захотелось острых ощущений?

— Нет, тупых.

— Ого! — взвизгнул по-радзински от удовольствия фрак. — Остроумие против сокрушительных ударов! Почему вы решились выйти на ринг?

Следующую фразу Денис Баталов произнес только для растерянной Ксении:

— Я люблю эту девушку и не могу позволить этому разрисованному Франкенштейну прикасаться к ней. В зале опять зависла близкая к гробовой тишина.

— Бои без правил, любовь без правил! — огласил фрак. — Мы попросим Ксению Реброву уступить место для пробного поединка своему воздыхателю.

Слово-то нашел!

— Он же тебя убьет, — тихо сказала Ксения.

— Зато я не буду видеть того, что не хочу видеть, — ответил ей Баталов. Грогги едко хохотнул.

— Может, мне их обоих упаковать? — предложил он конферансье.

— Сморщишься, — бросила ему Ксения.

— Тогда убери этого валидола с ринга, и будем начинать, — валидолом Дениса еще никто не называл. — И если тебе понравится, продолжим в подсобке. — Грогги похотливо облизнулся.

Баталов испытал к этому существу чувство крайнего омерзения. Страх в эти минуты в нем качественно переродился и обрел свойство отчаянной храбрости.

— С тех пор, как гориллы научились говорить, они хамят, — посвятил Денис Грогги.

Примерно через долю секунды последовал удар, оторвавший ноги Баталова от ринга и погасивший в его голове свет.

Поэт упал на цветочную поляну под безбрежным голубым небом. Некоторое время он рассматривал одну из тысяч травинок, по которой скрупулезно ползла к небу божья коровка. Чтобы определить размеры поляны, Денис сел и увидел, что рядом с ним сидит ангел, читающий книгу. Сущность ангела определялась наличием крыльев, белых одежд и просветленности всего представшего взору Баталова образа.

— Читаю ваши стихи, — пояснил ангел, не поворачивая в сторону поэта обрамленную нимбом голову.

— Но моя книга не издана! — удивился поэт.

— Это у вас, а у нас даже черновики сохраняются. В том числе музыка. У Бетховена, знаете ли, Десятая симфония хоть и не отдает революционной патетикой и больше похожа на лирическое раскаяние, значительно превосходит то, что можно услышать там, — ангел кивнул в неопределенную даль. Мне вообще больше нравится Шопен. Божественная музыка, божественные стихи — вам приходилось слышать такие похвалы?

— Позвольте поинтересоваться, как вы находите мои стихи?

— Очень хорошо, некоторые особенно, но мне иногда хочется кое-что поправить из-за спины. Неудобно вмешиваться в творческий процесс.

— Так вы — хранитель?!

— Да. Но, к сожалению, я не могу останавливать вас, когда вы совершаете опрометчивые и в том числе безрассудные поступки. Кроме того, я не могу защищать вашу любимую. Родители и не думали ее крестить.

— О! Я должен немедленно вернуться туда!

— Собственно, я вас не задерживаю, у нас еще будет вдосталь времени для беседы, но я взял на себя смелость предупредить вас о выборе.

— Я жутко не люблю это слово, от него веет демократией, лозунгами, партийной принадлежностью, карабканьем наверх к сытным кормушкам и просто обманом.

— Нет, ваш выбор — только ваш выбор. Он существует только для вас.

— И каков, простите за вульгаризм, расклад?

— Любовь или стихи.

— Неужели одно так мешает другому?

— Чаще наоборот, но дело не в этом, дело в выборе. По-другому я объяснить сейчас не могу.

— Но я уже сделал выбор, когда вышел на ринг. Когда я вижу эту девушку, жизнь обретает смысл. Даже без стихов.

— Жаль. Тогда вам туда. — взглядом указал в сторону, находящуюся за спиной Дениса: — Люди часто не знают, что для себя просят.

— Я прошу любовь.

— Может быть, вы правы, ибо настоящая любовь — это поэзия человеческих отношений. Пока она не станет прозой жизни.

— Привычка свыше нам дана, замена счастию она?

— Что-то вроде этого. Но даже — если поэзия, то облекаемая формой, она может нести разные смыслы и заряды: то нежная лирика, то возвышенная ода, то реквием.

— О! Это уже математика, а там, между прочим, девушку избивают!

— Вот это вряд ли!

— И что? Если я сделаю другой выбор, я не выйду на ринг?

— Нет, вы не войдете в автобус, в котором ее увидели. Ее не будет, но будут стихи и будут книги.

— Стихи без нее? Какие? Слава в обмен на любовь? Это же искушение! Тот ли вы, за кого я вас принимаю?

— Для меня, друг мой, это тоже искушение.

— Выходит, у судьбы есть черновик?

— Черновик есть, судьбы нет.

— Неужели возможно убедить Бога?

— Для Него нет ничего невозможного. Историю человечества, конечно, никто переписывать не станет, но отдельно взятый, назовем так, рассказ — запросто. Как, собственно, тот, который сейчас пишется.

— Тогда зачем выбор?

— Человек рождается с выбором, живет с ним и даже умирает с ним. Остальные существа на этой планете не выбирают, а слепо подчиняются инстинктам. Единственный, кто еще обладает правом выбора — это Бог.

— А вы?

— Я не могу повлиять на ваш выбор, я даже не должен был его предлагать. Мне просто нравятся ваши стихи.

— А Ему?

Ангел промолчал, но ответил на другой вопрос:

— В этом случае я уважаю любой ваш выбор.

Баталов легко поднялся и повернулся. На западе, куда ему предстояло направиться, клубились неестественно фиолетовые тучи, словно кто-то выплеснул в небесное море цистерну школьных чернил. Он шагнул с какой-то детской уверенностью в том, что состоявшаяся беседа — это не более чем проверка, подобно той, которую проходят сказочные герои.

Глядя ему вслед, ангел сказал:

— Определенно, они будто охотятся на поэтов! А могло бы получиться. — он с небесным сожалением поглядел на книгу в своих руках.

Фиолетовые чернила поглотили хрупкую фигуру Дениса Баталова.

* * *

Серая утренняя хмарь крадучись входила в окно. Баталов открыл глаза, но сделал это неосознанно. Проснулся только один маленький нерв, один из сотен тысяч. Окружающий его мир состоял из незнакомой комнаты, точнее больничной палаты (что еще предстояло понять), и заполняемого робким рассветом окна. И были еще голоса.

— Он, конечно, хлюпик, но мужик. Я думал, стихоплеты — нытики и размазня. А этот. Уважаю! Единственный мужик среди этого откормленного быдла. Чертова машина! По закону подлости! Я бы не опоздал! Надо было тебя под домашний арест посадить.

— Я хотела сама заработать деньги!

— Зачем я подарил тебе цветочный магазин?

— Врач сказал: ему нужен постоянный уход. Надо будет кормить, учить говорить, ходить.

— Наймем лучших докторов.

— Знаешь, Олег, я решила бросить спорт. Впервые почувствовала, что кому-то нужна больше, чем себе.

— Поздно, конечно, но лучше поздно, чем женщина в космосе.

— А за этого Грогги у тебя опять будут неприятности.

— Главное, чтобы у тебя их не было. На нем, между прочим, тоже дерьма полно висит.

— Смотри, он открыл глаза!

Пройдет еще много времени, прежде чем Ксения Реброва выведет Дениса Баталова в больничный скверик. Они будут идти по грустной аллее, между заснувших тополей и кленов в тихое завтра. Кто-то из соседней палаты выглянет в окно, и ему покажется, что он увидел идущего вслед влюбленной паре человека с крыльями и раскрытой книгой. Но только покажется. По этой аллее они уйдут в другую жизнь.

* * *

Говорят, в небольшом цветочном магазине, в центре старого города, где улочки нельзя испортить иностранной машиной или рекламным щитом, у прилавка стоит удивительно красивая женщина. Плавными, как вечность, движениями она ухаживает за своими питомцами, а в глазах ее живет тайна, за раскрытие которой мужчины сжигают свои сердца. И еще говорят, если влюбленный мужчина купит у нее букет, то ему обязательно повезет. Но, скорее всего, это рекламный трюк или красивая городская легенда, как и та, что в соседнем книжном магазине сидит в кресле рано поседевший молодой человек, который якобы цитирует неизданные стихи Гумилева, Есенина, Рубцова... Спросите, откуда он их знает, и он с легкой улыбкой ответит: от ангела. Так или иначе, купленные в этом магазине учебники легко даются студентам и школьникам, а уж если покупатель выбрал томик стихов, то несколько дней его не покинет странное возвышенное настроение. Как бы там ни было, но в девятнадцать ноль-ноль оба магазинчика закрываются, а продавцы — цветочница и букинист — уходят под руку, слегка склонив друг к другу головы. Жаль, что со спины не видно ее счастливую ангельскую улыбку, и не слышно ненаписанных великими и забытыми поэтами стихов. Они идут так в течение нескольких лет, и будут идти вечно, хотя давно уже известно, что муза не может быть ангелом и наоборот.

Июнь-август 2003 г.

 

 

Первоисточник http://royallib.com/

Больше книг на  http://www.golden-ship.ru/load/